banner banner banner
Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений
Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений
Оценить:
 Рейтинг: 0

Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений



Наши речи за десять шагов не слышны


А где хватит на полразговорца


Там припомнят кремлевского горца.


Его толстые пальцы как черви жирны


И слова как пудовые гири верны


Тараканьи смеются глазища


И сияют его голенища.



А вокруг него сброд тонкошеих вождей


Он играет услугами полулюдей


Кто свистит кто мяучит кто хнычет


Он один лишь бабачит и тычет


Как подкову дарит за указом указ


Кому в пах кому в лоб кому в бровь кому в глаз


Что ни казнь у него – то малина


И широкая грудь осетина
Ноябрь 1933

Текст приведен по единственному сохранившемуся автографу 1934 года из следственного дела поэта[36 - РГАЛИ (Ф. 1893. Оп. 3. Ед. хр. 15. Л. 1; https://rgali.ru/obj/14267775). Как обычно, М. скуп на пунктуацию; при цитировании мы ее стандартизируем.]. Варианты строк, имевших устное и самиздатовское хождение:

4–5 Только слышно кремлевского горца – Душегубца и мужикоборца (согласно Мандельштам Н. Я. 1999. C. 39–40, ранняя версия, попавшая к следователю);

5 У него на дворе и собаки жирны (Герштейн 1998. C. 51; так Мандельштам [далее сокр. – М.] прочел стихотворение Э. Г. Герштейн, чтобы та сохранила его в памяти);

7 Тараканьи смеются усища (вариант из первого, 1966 года, и последнего, 2009–2010 годов, собраний сочинений М.);

11 Кто свистит, кто мяучит, кто кычет;

16 И широкая жопа грузина (согласно Богатырева 2019. C. 195, – непристойная концовка, декламировавшаяся Н. Я. Мандельштам в «приличном» доме Богатыревых).

1. Тема и глубинное решение

Незаурядная судьба этого стихотворения включала арест и последующую гибель автора, долгие годы безвестности текста, его полуфольклорное существование в списках и памяти узкого круга лиц, публикацию сначала за рубежом (1963), а в конце концов и на родине (1988) и признание в качестве едва ли не главного мандельштамовского хита – бесспорной жемчужины в его короне. Литература о стихотворении огромна, и многое уже сказано. Оставляя за рамками статьи весь человеческий, исторический и социальный контекст – возможные импульсы к его созданию[37 - Сурат 2017, Видгоф 2020а.], самоубийственность его сочинения и декламирования первым слушателям[38 - Об этой стороне дела см. статью Кушнер 2005, построенную вокруг знаменитой реакции Пастернака на эпиграмму: «Это не литературный факт, но акт самоубийства» (Пастернак Е. В., Пастернак Е. Б. 1990. С. 46–47).], перипетии его бытования и дальнейшей судьбы М.[39 - См. в особенности Морев 2019.], – мы обратимся к собственно поэтической стороне дела. Этим мы не хотим преуменьшить символический статус стихотворения как редкого акта сопротивления наступавшему сталинизму, но полагаем, что его ценность никак не сводится к демонстрации гражданской доблести автора[40 - Ср. дерзкие, но поэтически скорее беспомощные антисталинские выпады предшественников М.: «Чичерин растерян и Сталин печален…» Александра Тинякова (1926) и «Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына…» Павла Васильева (1931); в мандельштамоведческий оборот они были введены Г. А. Моревым (см. Семинар 2020, а также Видгоф 2020a,б).]. Перед нами в полном смысле поэтическая жемчужина, более того, «типичный Мандельштам». Развивая богатый опыт предшественников[41 - Выделим: фундаментальный разбор «Мы живем» Тоддес 2019; краткий комментарий Гаспаров 1995. C. 360 (и его вариант в Мандельштам O. Э. 2001. C. 659); теоретический анализ метасловесной доминанты стихотворения в Cavanagh 2009; недавний разбор Napolitano 2017. C. 240–246; и статью Ронен 2002 о «русском голосе» М. Мы с сожалением оставляем в стороне основательный корпус исследований, посвященных параллелям между «Мы живем» и другими текстами М.], мы сосредоточимся на центральном вопросе: в каком смысле это шедевр и притом именно мандельштамовский.

Две эти вещи фундаментально связаны. Вполне по-мандельштамовски стихотворение логоцентрично, мета- и интертекстуально, но к тому же оно являет собой нетривиальный речевой поступок. И такому тексту поэт не мог позволить быть чем-либо меньшим, нежели образцом высшего словесного пилотажа. Этот идейно-художественный заряд реализован в стихотворении комплексом оригинальных глубинных решений.

Упор на слово задает общий лирический сюжет стихотворения: слово, речь, свобода высказывания экзистенциально важны для поэта, личности уязвимой, но и могущественной. Соответственно, стихотворение посвящено тому, кто, что и как говорит и слышит и как в результате живет и гибнет. Это – «слово о словах», причем в типично мандельштамовском ключе размышлений о хрупкости, утрате, трудном обретении Слова (типа Я не слыхал рассказов Оссиана…), с характерным для стихов М. начала 1930?х годов поворотом к полной утрате голоса, слуха, контакта с людьми и эпохой (Наступает глухота паучья)[42 - Ср. Тоддес 2019. C. 422.]. Но это и слово о столкновении словесных стратегий «лирического (я)/мы» и «сатирического он(и)», плодом которого становится само стихотворение как поэтическое высказывание М. Поэт не просто констатирует положение дел в мире речей – он сам разражается тирадой, вроде бы придерживающейся жанра эпиграммы, однако беспрецедентно нарушающей принятые коммуникативные нормы. На зловещую власть сталинского слова М. отвечает своей поэтической магией и готов – за пределами текста – заплатить жизнью («Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!»[43 - Герштейн 1998. C. 51.]).

Недопустимая хула на Сталина облекается в типично мандельштамовский «научный» способ изображения объектов «как они есть» – в их типовых, постоянных проявлениях (формат «de rerum natura»)[44 - Об этом инварианте М. см. Панова 2014.]. Соответственно, стихотворение не нарративно – не построено как рассказ о каком-то одном развертывающемся на глазах читателя событии, а медитативно-лирично. Связь между размышлениями о природе объекта и ее эпиграмматическим заострением естественна, но и парадоксальна: холод отстраненной медитации совмещается с пылкостью обличения. При этом установка на типовые черты объектов предрасполагает к употреблению соответствующих риторических и языковых конструкций – коннотирующих «порядок, норму, системность».

Еще один инвариант М., узнающийся в тематике «Мы живем», – завороженность миром больших, внушительных, иногда устрашающих сущностей и поиски медиации – примирения с «большим», подражания ему, творческой победы над ним (ср. …Из тяжести недоброй И я когда-нибудь прекрасное создам)[45 - Подробнее об этом инварианте см. Жолковский 2005. C. 61–63 et passim.]. Но здесь в роли «недоброй тяжести» выступает не собор Парижской Богоматери, а Сталин с его словами-гирями, медиация же принимает вид взаимного словесного заражения персонажей-оппонентов («я/мы» и «он(и)»).

Этот комплекс художественных решений реализуется, как обычно у М., путем интенсивной интертекстуальной работы с «источниками» – классикой и языковым репертуаром. Особая роль отводится «русскому голосу», служащему опорой для безнадежного, казалось бы, противостояния поэта власти от имени «народа», окном в историю русского деспотизма и способом придать высказыванию неофициальный, устный, фольклорный характер[46 - О том, что принципиальная «устность» стихотворения, не одобренного властями, противостояла официозной письменной литературе, преодолевая вынужденную «неслышность» собственных речей поэта, см. Cavanagh 2009. C. 116–117.]. Одно из проявлений этого – упор на типично «народные» обороты речи, в том числе диктуемые установкой на типовые черты персонажей и ситуаций (см. ниже о распределительных конструкциях).

Своей инвективой М. атакует Сталина и его подручных с открытым забралом. «Мы живем» никоим образом не держится эзоповской тактики: в нем сказано все, что нужно, и потому нет оснований искать в его тексте тайнопись – изощренную шифровку имен (Иосиф, Сталин, Джугашвили, Молотов…), как это часто делается[47 - Начало было положено в Тоддес 2019.].

Структура стихотворения сочетает логичность лирического развертывания с дерзкими стилевыми и сюжетными ходами, включая неожиданную концовку. Его строфика одновременно подхватывает традицию и обновляет ее в соответствии с глубинным решением. Текст пронизан повторами, контрастами, предвестиями и опирается на характерные для М. мотивы и метафорические ходы.

2. Слово о словах и словесный поступок

Начнем с метатекстуальности. Словесная деятельность «мы» предстает купированной (плохо слышной), количественно и качественно изуродованной (полразговорца), загнанной в подполье и потому ворчливо-мстительной (припомнят) и враждебно иносказательной (о горце).

Слова Сталина неприятны, но весомы (как пудовые гири, верны), а речи окружающих его полулюдей расчеловечены с помощью унизительных зоофонов (мяучит, черновое кычет). Сталин в своем надругательстве над языком выходит за пределы словаря (текст украшает «великолепный несуществующий глагол „бабачит“»[48 - Гаспаров 1995. C. 360; ср., впрочем, Тоддес 2019. C. 423–425, где для бабачить подыскиваются лексические корни в русском и других языках.]), а на следующем витке своего речеведения включает паралингвистический режим грубой жестикуляции (тычет). Последний его словесный акт (указы) перформативен в высшей мере.

Как персонаж стихотворения поэт принужден молчать, зато как автор и не думает сдерживаться. Поднявшись над идейной схваткой, он рад опуститься до оскорбительных argumenta ad hominem[49 - «Эпиграмма <…> направлена не против режима, а против личности, [да и] политическая деятельность Сталина представлена как сведение личных счетов» (Гаспаров 1995. С. 360).]. Сталин и его окружение, чей сакральный авторитет основан на программных обещаниях справедливости и всеобщего счастья (а именно таков подразумеваемый дискурсивный контекст стихотворения), не критикуются за те или иные пункты их партийной платформы (индустриализацию, коллективизацию, пятилетку в четыре года, социализм в одной отдельно взятой стране, борьбу с троцкизмом, правым и левым уклоном и т. п.[50 - Аргументацию в защиту политической составляющей «Мы живем» см. в Видгоф 2020а.]; недаром специфически идейное обвинение в мужикоборстве в окончательный вариант не вошло). В какой-либо «идейности» стихотворение им полностью отказывает. Они объявляются сбродом блатных, чем-то вообще бездуховным, сугубо телесным, зооморфным, уродами, нечистью, а если и людьми, то в лучшем случае дикарями. Это даже посильнее, чем «Собачье сердце» Булгакова, где священный «пролетариат» предстает в виде получеловека-полуживотного, но все-таки получает сюжетное право, сидя за общим столом, обсуждать переписку Энгельса с Каутским. Более того, у М. до уровня полулюдей низводится не рядовой «пролетарий», а Сталин со всей его партийной верхушкой[51 - «Сталелитейная» фамилия человеческого субстрата Шарикова (Чугункин) иногда прочитывается как намек на Сталина; о «Мы живем» в контексте других антисталинских текстов см. Лахути 2015. С. 88–91.].

Речевой акт М. – полная смена формата в разговоре о советской власти. Его вопиющая с точки зрения литературных нравов риторика (опробованная уже в «Четвертой прозе»[52 - О связи «Мы живем» с «Четвертой прозой» см. Тоддес 2019.]) недаром вызвала протест и отмежевание Пастернака (сказавшего Н. Я. Мандельштам: «Как мог он написать эти стихи – ведь он еврей!»[53 - Мандельштам Н. Я. 1999. С. 189.]). М. сметает идеологические карты со стола, чтобы прокричать: «Какие вы, к черту, вожди?!» (ср. в «Четвертой прозе»: «Какой я, к черту, писатель!»). Или даже: «Посмотрите, какие уроды правят нами и оскверняют наш язык».

Но при всей экстремальности этот жест остается в рамках литературы: уродство – приговор сугубо эстетический. Интересно, что в рассказе Фазиля Искандера «Летним днем» (1969) его герой, немецкий (а в эзоповском подтексте – советский) интеллектуал, отвечая на вопрос о книге Гитлера «Майн кампф» (запрещенной на территории РФ), объявляет бессмысленным ее содержательное обсуждение ввиду того, что она безнадежно плохо написана. Вспомним, кстати, знаменитые «стилистические разногласия» Андрея Синявского с советской властью.

Бесцеремонно подменяя принятый формат коммуникации своим собственным, М. как бы следует устной простонародной, часто обсценной, практике (а русский народный голос – важнейший камертон «Мы живем») пресечения нежеланных речей бранными присловьями, часто сопровождающейся символическим или физическим насилием; ср.

– Ты мне не тычь, я тебе не Иван Кузьмич [в ответ на ты].
– Я нечаянно. – За нечаянно бьют отчаянно!
– Кто? – Дед Пихто! [вариант: – Х… в пальто!].
– Почему? – По кочану, по кочерыжке [т. е. по голове]!

При этом М. не только срывает ожидаемую идеологическую дискуссию, но и ставит Сталину и его окружению социальный и биологический диагноз в формате de rerum natura. И если зоотопика остается броской гиперболой, то взгляд на сталинский режим как на по сути мафиозный позднее возобладал в советологии.

3. Интертексты