Борис Самуилович Штейн
Уходит век
Это было в 1980 году в Таллинне, в кабинете главного редактора издательства «Ээсти раамат» Акселя Тамма. На небольшом совещании меня уговаривали согласиться с редактором Постновой, которая обработала мою рукопись «Отплытие», и не возражать… Но как тут было не возражать! Произведение было автобиографическим, в нем отразилась моя жизнь: военное детство, учеба в военно-морском училище, корабельная служба. И – моя ирония, легкое подтрунивание над вездесущим идеологическим штампом – добродушное, надо сказать, подтрунивание. Нет, я не был борцом с системой в этой рукописи, но не был и дураком, подставляющим уши для лапши. Милейшая же Валентина Константиновна Постнова талантливо угадала все пассажи, несущие эту слабую иронию, и мастерски их удалила, заштуковав, заштопав образовавшиеся прорехи. И картина жизни на страницах рукописи изменилась: из цветной стала черно-белой, из живой – мертвой.
Кто-то из присутствующих сказал: «Соглашайтесь, Борис, и рукопись завтра же отправится в производство».
Ах, это было заманчиво!
Для скромного, не из «обоймы», писателя это был факт биографии плюс аванс. В условиях явного превышения предложения над спросом в смысле литературных дел.
Я молчал. Что ж, Валентина Константиновна – она же не ведьма какая-нибудь, не вредительница. Хорошая, умная, интеллигентная женщина. Но она существовала в системе. В вялой, умирающей, но до цинизма отлаженной системе торможения. Дело в том, что подписанная редактором рукопись сразу шла в набор. И уже гранки, то есть отпечатанные листы, поступали в цензуру, носившую элегантное имя «Главлит». И вот цензор находит необходимым что-то убрать и что-то переделать. А ведь уже напечатано. Уже затрачен труд, материалы. Так. Стоп. А по чьей вине напечатано? По вине редактора. Выговор. Лишение премии, то есть части зарплаты. Скромной, надо сказать, зарплаты…
– Ну так что? – спросил меня главный редактор Аксель Тамм.
Окончательное решение принимал он. Как Кутузов в Филях. Всех выслушивал, а потом принимал решение. Аксель Тамм был таким функционером: лояльным, но прогрессивным. Как опытный лоцман, вел он флотилию эстонской литературы, умело лавируя между цензурными рифами и идеологическими отмелями. И, надо сказать, выводил ее на читательский простор с минимальными потерями.
Но мне как-то сказал доверительно:
– Поймите, Борис, я не в том вижу свое предназначение, чтобы спасать от цензуры русских писателей. Имелось в виду, что русских писателей пусть спасают московские главные редакторы.
Одним словом, мне было ясно, что цацкаться со мной не будут.
Что он Гекубе?
Что ему Гекуба?
Но я сказал…
Я не сразу решился – у меня в таких случаях всегда не хватало смелости – но все же высказал то, над чем размышлял неоднократно.
Начал с вопроса:
– Как вы думаете, в чем я вижу смысл своего писательского труда? – и продолжал, не дожидаясь ответа: – Поверьте, не в том, чтобы получить гонорар и поехать в дом творчества, прихватив экземпляры для подарков знакомым.
Кто-то спросил:
– А в чем же?
И вот тогда я и выпалил:
– А в том, чтобы внести посильную лепту в коллективную историческую память человечества. Никто лучше меня не знает то, о чем я написал, и то, как лично я воспринимал окружавшие меня обстоятельства. А если согласиться с этой редактурой, то историческая память человечества не получит ничего.
Валентина Константиновна вспыхнула и вышла из помещения.
А я добавил обреченно:
– Прошу дать мне другого редактора.
Надо сказать, что все, а их без Валентины Константиновны оставалось в кабинете четыре человека, – посмотрели на меня с удивлением, потом воцарилась пауза, а потом главный редактор Аксель Тамм сказал:
– Вы сейчас отодвинули выпуск своей книги минимум на год.
Но что такое год по сравнению с веком?
Я начинаю эти записки в июле 1998 года. Например, сегодня 11 июля. То есть, восемнадцать лет прошло с того маленького совещания. А я все ношусь с этой высокопарной мыслью насчет исторической памяти человечества.
Я живу теперь в другом городе, другой семье, можно сказать – в другом государстве, да что там: в другом мире. Вот уже лет семь, как я занимаюсь книжной торговлей. Так что по роду своей деятельности я теперь не писатель, а предприниматель. Предприниматель без образования юридического лица. Так сказано в моем свидетельстве, зарегистрированном в налоговой инспекции № 37. И моя жена Лариса тоже теперь не композитор, а предприниматель без образования юридического лица по ведомству той же самой налоговой инспекции. Она – ведущая в нашем семейном предприятии. Бизнес держит нас в постоянном напряжении, отбивает посторонние мысли. На них не хватает времени и мозговой энергии. Но однажды в одну из редких минут делового простоя, Лариса сказала:
– Уходит век…
Эти слова зазвенели во мне, засветились, извлекли из темноты тревожное чувство обязанности.
Уходит век, и я обязан…
Перед кем – обязан?
Кому – обязан?
Не знаю.
Знаю только, что обязан зафиксировать хотя бы контрапункты своей жизни – жизни спутника двух третей двадцатого века. Ведь я родился в 1933 году – треть века прошла без меня, две трети – при моем участии.
Мне шестьдесят пять лет. Я сижу на застекленном балконе своей квартиры на окраине Москвы, передо мной – большая конторская книга – моя тетрадь. Несколько шариковых ручек ждут своего часа. Мне хочется, прежде всего, зафиксировать мгновение, ну, не мгновение – день, сегодняшний день 11 июля 1998 года. Ведь, когда я закончу свои записки, этот день сотрется в памяти, его загадки будут разгаданы и, возможно, к ним утратится интерес. А сегодня я не знаю, кто завтра выиграет чемпионат мира по футболу: Бразилия или Франция, уйдут ли шахтеры с горбатого мостика у Белого Дома, разблокируют ли другие шахтеры Транссибирскую магистраль, окажется ли вдова генерала Рохлина убийцей своего мужа, выбьет ли Чубайс в МВФ кредит в двадцать миллиардов долларов, разрешит ли Конституционных суд в третий раз избирать Ельцина президентом, найдут ли похищенного в Чечне представителя Президента России генерала Власова, назовут ли и осудят ли убийц Листьева и Холодова, гладко ли пройдут в Москве юношеские Олимпийские игры, разорвут ли страны Европейского Союза дипломатические отношения с Белоруссией?..
Все это висит в воздухе, сгущает атмосферу, и в этой сгустившейся атмосфере с завидным постоянством звучат выстрелы совершенно аполитичных наемных убийц. Особенно опасно сегодня быть директором, или собственником, или распорядителем кредитов банка, отдела рекламы на телевидении, казино, бензоколонок, спортклуба «Спартак», крупного издательства…
Вообще опасно БЫТЬ.
Таков сегодняшний день – 11 июля 1998 года.
Книга «Отплытие» вышла в издательстве «Ээсти Раамат» в 1981 году, и открывалась она маленькой новеллой «Мальчик и лейтенант». Я довольно долго сочинял эту новеллу, этот незатейливый рассказик – одно из первых моих прозаических произведений. Я сочинял ее, как стихотворение, не записывая, не останавливая повседневных дел, мучительно выделывая и переделывая каждую фразу. Фразы должны были быть легкими и емкими, а мне все время казалось, что они недостаточно легки и недостаточно информативны. И что картина жизни уральского села во время войны, увиденная глазами голодного ленинградского мальчика, – не передается.
Между тем над моей головой сгущались в то время военно-политические тучи. Год был 1969-й, вышел в свет второй сборник моих стихов. Он назывался «Сквозняки».
Меня за него хвалили, приняли в Союз писателей, выбрали даже делегатом от Эстонии на IV писательский съезд. Как говорится, «Москва, Кремль». А сам я служил в то время в дивизионе эскадренных миноносцев резерва в невысоком для своего 36-летнего возраста звании капитан-лейтенанта.
Первый гром грянул на совещании партактива. Некий капитан 2-го ранга – фамилию начисто забыл, помню только, что служил он пропагандистом политотдела Таллиннской Военно-морской базы, – выступил с резкой критикой этих самых «Сквозняков», вредных для личного состава флота, а также сухопутной молодежи. Упадочность, которая содержалась в стихах, позорила честь офицера и коммуниста. Потом меня разбирали на партийном собрании штаба (я был офицером штаба дивизиона), где, например, дивизионный связист говорил доверительно, как боевой товарищ боевому товарищу:
– Боря, я стихов твоих не читал, книжки не видел, но скажу честно: не тем ты занимаешься. Вот, я знаю, был флотский поэт Алексей Лебедев. Я даже помню, он написал:
«Каждый, кто служил в Кронштадте и ходил в морском бушлате»…
И так далее. Вот и ты бы так, и мы бы тебя не разбирали…
Меня стали «таскать» по политическому начальству. Начальник политотдела контр-адмирал Сергеев кричал на меня, а я все время говорил: «Есть, товарищ адмирал».
– И лирика у вас какая-то грустная!
– Есть, товарищ адмирал!
– И в морских стихах – упадничество!
– Есть, товарищ адмирал!
– Что вы все заладили – «есть» да «есть»!
– Вы разговариваете со мной, как адмирал с младшим офицером, я отвечаю вам, как младший офицер адмиралу.
Особенно разгневало его стихотворение «На смерть матроса».
На эсминце «Свободный» во время шторма волна смыла не к добру пробегавшего по палубе старшего матроса Керекеша. Он был с Западной Украины, по национальности – венгр.
Четыре отслужил на флоте.Сам – с юга.Сегодня смыт на повороте.Смыт с юта.Мгновенно! Не успел пригнуться,Ни крикнуть «ох», ни матюгнуться.Да как же так! Ведь – не война!Без смысла!Был. Говорил. Пришла волна.Нет. Смыло.Как рано! Не успел жениться.Сегодня не успел побриться.Как есть? Как пить? Как говорить?Как раньше?Но нужно жить.Но нужно плыть.Плыть дальше.Адмирал не вдавался в смысл и суть этих строк. Сам факт, что смерть была связана с военной службой, приводил его в ярость. Скорее даже не факт смерти, а факт описания этого события в стихотворении.
Я выслушивал громовые тирады и дисциплинированно отвечал: «Есть, товарищ адмирал!»
Потом он сказал про меня председателю парткомиссии капитану первого ранга Рязанцеву:
– Вообще-то, офицер неплохой. Вежливый.
Не стоит лукавить! Это сейчас я вспоминаю о тех разносах с улыбочкой. А тогда страшно переживал. Нет, я не страшился возможных оргвыводов: военная карьера меня в то время уже не привлекала. Но я так любил поэзию, я так любил эту свою книжку, в которой, казалось, приблизился к тайне поэзии! (Я даже сказал тогда адмиралу: «Вы не швыряйте, пожалуйста, эту книжку: я вложил в нее душу!»)
Я не желал быть руганным за свое детище, вот в чем дело!
А тучи продолжали сгущаться. В Калининграде в газете «Страж Балтики» рассматривали разгромную статью, которую написал все тот же пропагандист политотдела. Вспомнил его фамилию: Смирнов, капитан 2-го ранга Смирнов. Близкий к редакции «Стража» калининградский поэт Игорь Пантюхов с трудом сдержал напор неутомимого капитана 2-го ранга.
И мой друг, поэт Никита Суслович, капитан тоже, к тому времени, 2-го ранга и по военно-учетной специальности – тоже политработник, принялся защищать меня в высшей на Балтике политической инстанции – в приемной члена Военного Совета (ЧВС) Балтийского флота адмирала Почупайло. Через друзей, близких к Члену он добился для меня аудиенции на определенное число. День и час были записаны в рабочем календаре мичмана – адъютанта ЧВС.
Я как раз отправлялся в командировку в Киргизию за призывниками, обратный путь лежал через Калининград, где и находились штаб и политотдел Дважды Краснознаменного Балтийского Флота. Место и время аудиенции обеспечивалось моим маршрутом.
Я всегда охотно вызывался в эти довольно трудные командировки: они прибавляли впечатлений, и о них особый разговор.
А в этот раз я пребывал под гнетом не досочиненного рассказа, и контрастом с окружавшей меня железнодорожно-военкоматовской действительностью звучала первая фраза будущего повествования, фраза, в которой ничего нельзя было ни прибавить, ни убавить:
ТРЕТИЙ УРОК ТАК И НЕ НАЧАЛСЯ, ПОТОМУ ЧТО НА БОЛЬШОЙ ПЕРЕМЕНЕ В СЕЛО ПРИЕХАЛ ТАНК.
Первая фраза была готова, картинка стояла перед глазами, а слова не подбирались, а если и подбирались, то не те и не в той, что надо, последовательности, и картинка тускнела, и настроение не передавалось.
Командировка моя, между тем, подходила к концу. Я сдал будущих воинов в гарнизоне Пионерский Курорт и через три дня должен был получить команду молодых матросов для препровождения в Таллинн. В один из этих трех дней мне и предстояло встретиться с адмиралом Почупайло.
В Калининграде жила моя старшая двоюродная сестра Шура, у нее я и остановился. И в день приема у ЧВС я увидел на письменном столе ее мужа Сергея Аполлинариевича пишущую машинку «Эрика» – точно такую, как моя, оставшаяся в Таллинне. И я почувствовал неодолимую тягу к машинке, к чистому листу бумаги, к сочиняемому рассказу. Я с ужасом представил, как в приемной ЧВС мои доброжелатели и адъютант ищут меня, как раздражается адмирал Почупайло, которому не очень-то и хотелось…
Я все это представил, но не стал противиться желанию и заправил в машинку чистый лист. И хоть мозги мои с семнадцати лет были пропитаны духом военных отношений, родилась в них несложная мысль о том, что суета и неприятности пройдут, а рассказ останется. Именно так я и сказал Никите Сусловичу, когда он мне пенял за неявку. И Никита со мной согласился. Так и получилось. Где теперь пропагандист Смирнов? Где политический адмирал Сергеев? И где член Военного Совета Дважды Краснознаменного Балтийского Флота адмирал Почупайло? А рассказик остался, как дорогая для меня вещица, которую можно взять в руки, погладить и поставить на полочку…
Мальчик и лейтенант
Третий урок так и не начался, потому что на большой перемене в село приехал танк. Он взревел, давая перегазовку, и замер у самой школы. И тогда из люка вылез лейтенант. Лейтенант был молод, белобрыс и синеглаз. Он посмотрел на небо, на ласковое весеннее солнышко, размял плечи и улыбнулся. Потом посмотрел на ребят, окруживших танк, и присвистнул, потому что ребят было много. Они жались друг к другу и во все глаза глядели на танк, на лейтенанта, на его замасленную гимнастерку с двумя медалями и с нашивкой за ранение.
– Ишь ты, – сказал лейтенант и стал сворачивать цигарку.
– Дядя, – спросил стриженый мальчик в защитном детдомовском костюмчике, – а куда вы едете?
– На войну, – сказал лейтенант, – а то куда же?
Это была правда, но не в том, конечно, смысле, как поняли ребята. Ребята поняли так, что лейтенант залезет сейчас обратно в люк и танк на одном дыхании покроет расстояние от этого уральского села до фронта и с ходу примется громить убегающих в панике фашистов. На самом же деле танк шел своим ходом только до станции Челябинск-2, где грузилась на платформы материальная часть танкового батальона.
Но лейтенант не стал ничего этого объяснять, он похлопал себя по карманам в поисках спичек и спросил шутливо:
– Курящие есть?
– Есть, – ответил тот же детдомовский мальчик и вытащил из кармана штанов мудреные принадлежности для добывания огня: кресало, кремневый камешек и фитиль. Он приложил фитиль к камешку и ловко, одним скользящим ударом высек сноп искр. Протянул лейтенанту тлеющий фитилек и сказал, как взрослый взрослому:
– На.
Лейтенант наклонился, звякнув медалями, закурил с удовольствием и опять улыбнулся.
– А ты что, куришь? – спросил он.
– У нас все курят, – ответил детдомовский мальчик.
– Зачем? – удивился лейтенант.
– Жрать охота, – сказал мальчик. – А покуришь – и ничего.
Все ребята, окружившие танк, были худы и голодны: и детдомовские, и деревенские. Но этот мальчик был совсем плох. Больно уж тонкая шея как-то жалко торчала из воротника казенной курточки. И лейтенанту вдруг стало страшно, что табак попортит детские легкие и это тщедушное тело зачахнет.
– Слушай, – сказал он, – ты не кури, а? А то ведь помрешь.
– А че, – возразил на это другой мальчик, из деревенских. – Не помрет. Он хоть и тошший, а дерется шибко баско.
Ребята засмеялись.
– Дерешься? – заинтересованно спросил лейтенант.
– А пусть не лезут, – буркнул детдомовский мальчик, насупился и посмотрел на лейтенанта исподлобья.
– Ну что ж, – согласился лейтенант, – только ты все-таки не кури.
– А сам куришь! – дерзко сказал мальчик.
– А если брошу? – спросил лейтенант.
– Тогда и я брошу, – ответил мальчик.
– Ну, я бросаю, – сказал лейтенант. Он вынул из кармана кисет и, вздохнув, швырнул его в крапиву. И никто из ребят не кинулся за кисетом, никто и бровью не повел, словно табак не был у них в дефиците.
– И я бросаю, – твердо сказал мальчик и швырнул в крапиву свой камешек и кресало, которое сам недавно изготовил из обломка старой литовки.
В это время из люка показалась чумазая физиономия механика-водителя.
– Готово, – сказал он. – Поехали.
Лейтенант подмигнул ребятам:
– Прокатимся?
Ребята с трудом уместились на танке. Они стояли, плотно прижавшись друг к другу, а танк медленно и осторожно ехал по селу.
У околицы распрощались, и каждый из ребят прикоснулся рукой к лейтенантской гимнастерке.
Потом танк взревел и помчался в клубах пыли, унося в бой, в бессмертие, в легенду некурящего лейтенанта.
Да. Героический танк моего детства скрылся в клубах пыли, я вынул из машинки покрытый текстом лист и весь вечер провел наедине со своим рассказом. А наутро отправился в Пионерский Курорт за вверенной мне командой.
Через четыре дня я прибыл на корабль, а на другой день уже заступил в наряд – вахтенным офицером.
Я тут чуть выше упомянул вскользь, что командировки за призывниками были для меня источником свежих впечатлений. Корабельная жизнь, исполненная романтической специфики и служебной рутины, не давалась как литературный материал, как ни странно. А внешняя, то есть обыкновенная жизнь – вне корабля, – как ни странно, давалась. И даже просилась на бумагу.
Я решился привести в этих записках рассказ, написанный в результате нескольких таких командировок, потому что рассказ этот полностью про меня, хоть себя я и не назвал здесь по имени, а ограничился званием – лейтенант. Остальные же персонажи названы так, как звались в жизни…
Командировка во внешнюю жизнь
Лейтенант был флотский, крейсерский, а ефрейтор – из парашютно-десантных войск. У лейтенанта не было жизненного опыта, а если и был, то весьма ограниченный, потому что семь из своих двадцати четырех он провел в рамках родного ведомства. Высшее военно-морское училище, а потом крейсер – это были во многом похожие формы жизни, где все – работа, быт и поведение – регламентировалось уставами, наставлениями, правилами и инструкциями. Неожиданности предусматривались и тоже регламентировались. Правда, бывали отпуска, эти ежегодные командировки во внешнюю жизнь. Но и отпуска были регламентированы традициями. Парадные визиты к родственникам, театральные антракты с дефилированием по фойе под руку с сияющей от гордости мамой, ухаживание за девушками.
Ефрейтор же был человеком бывалым. В своих парашютно-десантных войсках он был поваром. А повар – это уже фигура: строевых много, а повар один.
Лейтенанту дали ефрейтора на призывном пункте, потому что у старшего матроса, с которым приехал лейтенант, случился аппендицит, и его пришлось положить в гарнизонный госпиталь, а везти без помощника семьдесят призывников не позволяла инструкция.
Ефрейтор был крупный розовощекий парень с быстрыми, понятливыми глазами. Повадка его определялась готовностью все моментально выполнить и устроить в лучшем виде – почтительная исполнительность, готовая в любой момент перейти в фамильярность.
– Довезем, – подмигнул он лейтенанту и хихикнул. Лейтенант впервые был в такой командировке. Из опыта своих товарищей он знал, что дело это нелегкое. Про накал буйного южного темперамента, закупоренного в душные эшелонные вагоны, ходили настоящие легенды.
«Ладно, – думал лейтенант, – разберемся по обстановке».
– Довезем, – сказал он ефрейтору, – я и не сомневаюсь.
Сначала, когда эшелон тронулся, лейтенант и ефрейтор все мотались по купе, буквально вытаскивая призывников из окон и не давая им выкидывать из поезда бутылки, банки и остатки пищи. Причем, тех, кто особенно усердствовал в этом деле, ефрейтор слегка поколачивал. Правда, делал он это не обидно, призывники вокруг смеялись, и те, кому попадало по шее или по оттопыренному заднему месту, тоже смеялись, не подавая вида, что им все-таки больно. Первые двое смельчаков, вопреки запрету закурившие в вагоне, мыли туалеты. Ефрейтор работал не за страх, а за совесть.
Часа через полтора первоначальное возбуждение улеглось, призывники устали, их начал морить сон. Проводница вагона, немолодая, анемичная девушка с глазами не то заплаканными, не то сонными, сказала, что может выдать постели, но не каждому призывнику отдельно, а на всех – под ответственность лейтенанта. Не то потом она концов не найдет, кто брал, а кто не брал. Это не удивило лейтенанта. Он привык за все отвечать.
– Хорошо, – сказал лейтенант, – а что вы такая грустная?
– А чего веселиться, – хмуро отрезала проводница и поджала тонкие губы.
– Чаек будет? Давно не чаевничали, – по-свойски спросил ефрейтор, располагая проводницу к неофициальному разговору.
– Титан скипятила, – отозвалась проводница и опять поджала губы и уставилась отчужденно в одну точку.
– Царапнём горяченького? – радостно спросил ефрейтор, заговорщицки подмигнув лейтенанту, и завозился было, организуя чаепитие, но лейтенант недовольно заметил:
– Не торопитесь, ефрейтор. Сначала нужно людей уложить.
– Это мы мигом, – подхватил ефрейтор и, проходя мимо проводницы, легонько ущипнул ее за тощий бок.
Лейтенант испугался, что сейчас поднимется шум, но проводница даже не моргнула своими белесыми глазами. Она сказала только презрительно и как-то безнадежно:
– Тоже мне ухажер!
И опять поджала губы и ушла за полог.
Полог был обыкновенным казенным одеялом, он отделял купе, в котором ехали лейтенант и ефрейтор, от остальной части общего вагона, проводя субординационную грань между ротой призывников и начальством. Через минуту ефрейтор привел в командирское купе парня, который еще на сборном пункте был назначен на путь следования агитатором. Это был коренастый крепыш деревенского вида, с борцовской шеей и простодушной усмешкой.
– Вот, – сказал ефрейтор, – Ибрагимов Муса. По-русски запросто чешет.
– Отлично, – сказал лейтенант. – Слушай, Ибрагимов Муса, боевую задачу: собрать с желающих по рублю и отдать проводнице, получить у нее причитающиеся простыни и все прочее и раздать призывникам. Осилишь?
– Осилю, – улыбнулся Муса. – Я деньги уже собрал. Желающие – все. – С этими словами он вынул из кармана старых бесцветных джинсов толстую пачку рублевок и трешниц, расправленных и сложенных аккуратно, и протянул лейтенанту.
– Зачем мне, – сказал лейтенант, – сам отнеси.
– Все заделаем в лучшем виде! – весело перебил ефрейтор, перехватил деньги и вышел вместе с Мусой.
«Действительно, хорошо по-русски говорит, – подумал лейтенант, – почти без акцента».
В это время Муса закричал что-то на своем языке, видимо, объявляя насчет постелей. Голос у него был резкий, хрипловатый и, как показалось лейтенанту, базарный.
Моментально все в вагоне пришло в движение, люди пососкакивали с полок, сгрудились у служебного купе, и лейтенант невольно подумал на флотский манер: «Как бы сильного дифферента не получилось, как бы рессора не лопнула».
Лейтенант отогнул полог. Муса стоял, расставив ноги, на двух нижних полках, стаскивал сверху матрасы и кидал их своим товарищам. Могучая спина его лоснилась от пота, он был в азарте. Голос его стал совсем хриплым – он сорвал его, перекрывая неимоверный гам, который подняли призывники. Однако этот хриплый голос вносил какую-то определенность в неразбериху, толчею и шум, поднятые, в сущности, безо всякого смысла, потому что постелей, естественно, было достаточно для всех, спешить тоже было некуда: впереди лежала длинная дорога, а в дороге всех дел-то – есть, спать да разговоры разговаривать.
Вскоре все устроилось, каждый получил свою постель, а разгоряченный Муса пошел в туалет мыться. Он вымылся, растерся вафельным полотенцем, потом лейтенант видел, как он курил в тамбуре и улыбался. И лейтенант подумал, что этому человеку доставляет удовольствие любое, самое маленькое дело, куда ему случается приложить свою энергию. Он знал таких ребят среди матросов. Они с одинаковым рвением занимались самым интересным – специальностью – и самым неинтересным – вахтами и нарядами. И три года военной службы, которые для некоторых были наполнены драматизмом ломки характера, у этих жизнелюбивых людей пролетали играючи, без надрыва и напряжения.