«И он сказал мне: я пришел показать тебе время грядущей ночи.»
(Третья книга Ездры, глава шестая, тридцатый стих)
Все события, герои, сюжеты книги вымышлены. Любые совпадения случайны и не основаны на реальных фактах. Роман является плодом фантазии и не претендует на историческую достоверность. Действия, мораль и оценки героев могут не совпадать с позицией автора.
Часть первая
Маруты
Глава первая
Мишка
(1942)
Двое невзрачных мужичков, похожих на сморщенные грибы в своих одинаковых серых плащах, курсировали вдоль улицы и усиленно делали вид, что им нет никакого дела до денди средних лет, несущего саквояж к помпезному входу гостиницы «Москва».
Человек шел уверенным шагом, не глядя по сторонам. Но грибы – сотрудники известной службы – натасканным взором быстро определили, что столичный гость одолеваем некими не очень приятными для него мыслями:
«Время тяжкое, война, народ перебивается с корки на воду, кругом цензура, и сексот сексотом погоняет. Транспорт ходит через пень-колоду, настроение нулевое, как хер у карлика: шутка ли дело – враг у ворот. А тут придумали. Юбилей народного писателя им подавай, тоже мне событие! Еще б на бал пригласили клоуном, сволочи. И попробуй, откажись. Не только пальцы в дверь засунут, а чего пониже».
Несмотря на внешнюю уверенность, Михаил шел к парадному входу, как на прием к проктологу: не хочется, а надо. Мимоходом, скорее, по привычке, чем из интереса, заметил маячившие поодаль мутные личности. Не дремлет Родина родная. Черт, юбилей, придумали же. Зачем? Чего ради? Война, трупами наших пацанов все завалено, а я – такой весь народный – тянусь в гостиницу «Москва». Пусть не по своей воле, но топаю же, приехал, так и напишите в отчете, уроды…
Понимая, что, будучи одет по западной моде, уж слишком вызывающе хорошо, почти как шпион из плохой киноленты, Михаил, тем не менее, не смутился под пронзительным взглядом бывалого сотрудника, показал паспорт администратору, кивнул в ответ на благосклонный разрешительный жест, и весь в своих мыслях потащил пожитки к лифту.
Не просто так, а с самого кремлевского верха была команда прибыть народному писателю БССР Михаилу Вашкевичу, дядьке Михалу, из далекого эвакуационного Свердловска в Москву. Все было обставлено официально: правительственная телеграмма, в ней – предельно сухо «явиться для организации юбилейных торжеств».
Думал ли Мишка Вашкевич, перебродский пацан, родившийся в Польше при царе-батюшке, сын революции и смутного времени, что вывезет его кривая в писатели, и не рядовые, а самые что ни на есть передовики пера и пишущей машинки.
«Спасибо, как говорится, партии и правительству. Оценили, наградили, вот вызвали, суки…Что б его, этот юбилей. И сорок лет вроде как не празднуют: плохая примета. Но время и власть такие, что не подчинишься, попадешь в опалу, а то и чего похуже, гады, придумают. Довелось попробовать и этого хлеба, объясняли больно доходчиво, еще в тридцать седьмом. Хорошо, хоть подселили в гостиницу к товарищу по писательскому цеху. Тадеуш – земляк-белорус, будет с кем перекинуться парой слов и рюмку опрокинуть».
Узнав о приезде именитого гостя, на огонек заглянули коллеги – поэты, Винцент и Пятрусь. Получилась «компания не велька, але ж бардзо гжэчна». По такому случаю из недр необъятного саквояжа, заботливо собранного женой Владой, были извлечены пятизвездочный армянский коньяк и банка тушенки в маслянистой бумажной упаковке, точно из каких-то военных стратегических запасов.
Влада так и сказала: «Не жрать! Открывать при явной угрозе голодной смерти. Береги, не ешь, а лучше всего забудь и не вспоминай!» – посмеивался Михаил, ловко вскрывая консерву гостиничным столовым ножом. Тут же пыхтел Винцент, справляясь с тугой коньячной пробкой, исподволь бросая влажные тюленьи взгляды на живого классика.
Был Михаил не велик ростом, поджар и строен, одет франтовато и с претензией: белоснежная шелковая рубашка, синий галстук в горошек по последней довоенной моде, твидовый костюм, сшитый точно по фигуре. Даже туфли были не фабрики «Скороход», а легкие, мягкие, любовно изготовленные мастером из кожи явно не советского производства.
Винцент победил пробку и с прямотой заслуженного придурка советской литературы заметил:
– Буржуй ты, дядька Михал, как тебя советская власть терпит? И вид у тебя классово чуждого элемента. Извини, конечно.
– А я, дружище, не сливаюсь с общим фоном, как некоторые. Мне это не надо, – умный цепкий взгляд с полуулыбкой давал понять, что тема для него не нова и давно набила оскомину. – Мне «народного» не за внешний вид, а как бы за творчество дали. И в лаптях я, Винцент, находился столько, что тебе, рабочему сыну, и снилось. Человеком надо быть. Я, например, стал, вот и выгляжу соответственно – по-человечески…
Пухлое лицо Винцента перекосило от обиды, отчего он стал похож на побитого молью старого спаниеля. Чувствовалось, что хочет дать такой же острый ответ, но на ум приходит одно банальное «сам дурак».
– Ух, ух…Рабочий ты сын! – хлопнул друга по плечу Пятрусь и приторно фальшиво продолжил: – красиво, вроде и не сукин, а подразумевается! Уделал, дядька Михал, уделал!
И тут же с ловкостью умелого демагога тут же перевел тему.
– Коллеги, анекдот по этому случаю. Муж возвращается из командировки, слышит в спальне грохот. Ну, натурально грохот падающего тела, – Пятрусь разыграл сценку в лицах, мастерски меняя тембр голоса и пародируя еврейский выговор.
– Розочка, а и где это у нас так упало?
– Так у шкафе, Мусик.
– А шо там такое было?
– Одежда, Мусик, к чему такие нервы?
– Зая, я не против одежды, а шо ж так громко? – начинает что-то подозревать муж.
– Так у ней Беня запутался!
Винцент отошел от обиды и даже слегка гоготнул, потянувшись к бокалу, Пятрусь жестом остановил его: «Слухай, что далей было! Командировочный наш в шоке, сразу вспотел, хватается за зонтик, визжит, точно то недорезанное порося».
– Роза! А шо какой-то Беня делает у нашем шкафе?! Отвечай немедленно, или я за себе не ручаюсь!
Роза бледнеет. Но тут дверца открывается, из шкафа вылезает здоровенный голый бугай. И так деловито:
– Не орите, товарищ. Эвакуационная комиссия выделила мне два квадрата вашей площади. Вот мы с вашей женой решили, что в шкафу я вас меньше всего буду смущать. Принимайте подселенца.
И чуть ли не обнимается с багровым от такого «счастья» Мусиком:
– Не делайте с меня дурня! Если вы подселенец, то почему у вас промежду ног усе вот дыбом? – показывает рукой на огромное достоинство Бени и едва не плачет. Бугай растерян, смотрит на Розу. Та набирает воздуха поглубже, и выдает:
– Мусик, и шо ты нервничаешь по пустякам? Это он у него так обрадовался новым соседям!
Бедный Мусик облегченно вздыхает, падает на табуретку, вытирает с лысины пот и улыбается:
– Ну, слава Богу, Розочка, а я ж думал, шо это воры!
Все засмеялись, оценив анекдот, которые Пятрусь, кажется, сочинил на лету. Зато обстановка разрядилась самым непринужденным образом.
Хлопнули по первой. Не занюхивали – не «казенка» ж, – оценили букет и аромат тягучего маслянистого напитка. Тут же повторили. После третьей приятное тепло растеклось по телу, и, как водится, пришло время застольных разговоров.
Как ни пытались приятели обсуждать мирные темы, но тяжкая ситуация на фронте все равно становилась главной темой беседы. Когда на столе появилась непонятно откуда взявшаяся третья бутылка, открыто, без полунамеков, заговорили о том, что действительно тревожило. О том, что такого быстрого продвижения германцев не было в истории, что почему-то мы оказались не готовы к войне, что слово должно вселять в народ уверенность в силу и мудрость руководства, и про то, что у писательской среды этой самой уверенности кот наплакал. Тадеуш яростно отверг сомнения Михала по поводу уместности юбилея в такое тяжелое время, и тот почти с ним согласился.
Не выдержал подвыпивший Вицент: свежая новость гвоздем засела в его мозгу.
– Ты извини, дядька Михал, но фашисты в Минске улицу твоей фамилией назвали. Такие вот непонятные дела.
Вашкевич вытянулся, как тугая струна, сжатые в кулак пальцы побелели, губы вытянулись в тонкую прямую линию. Повисла тягостная пауза, в номере повисла звенящая тишина. Все как будто разом протрезвели.
Винцент, осознав, что ляпнул лишнее, быстро сделал вид, что его развезло. Откинулся в кресле, запрокинул голову, полузакрыл выпуклые глаза, всем своим видом давая понять, что ему очень плохо и тянет в сон.
– Говори, – глухой шепот Михаила был настолько страшным, что всем подумалось, что уж лучше бы дядька Михал заорал.
– Да сплетни все. Забыли! – попробовал замять тему Пятрусь, наполняя казенные гостиничные рюмки.
– Говори…
Поняв, что прикинуться мертвым не получится, Вицент охнул и оперся локтями на колени, положив на ладони тяжелую бычью голову.
– Такое дело. Дошли слухи, что немцы переименовали то ли Кирова, то ли Свердлова в улицу Вашкевича. Все! Больше ничего не знаю. Прости, что ляпнул, дядька! Ну, проехали. Прости засранца, зря я это… Давайте выпьем.
Тадеуш, который, как оказалось, тоже был в курсе этой истории, вздохнул и затараторил, неловко пытаясь разрядить ситуацию:
– Да что ты молотишь, дурья башка! Не Вашкевича, а генерала Вашкевича. Батька Булат – тот, что народную республику в Мозыре придумал. Ну, все помнят. Его правительство тогда немцы признали, потому не удивительно, что нынче вспомнили гада. Однофамилец! У нас в Беларуси Вашкевичей, как в Москве Ивановых. Хоть жопой ешь! Какой-то мудило-генералишко – ну, подумаешь, однофамилец нашего народного юбиляра. Разговор яйца выеденного не стоит. Кому надо, разберется! – Тадеуш показал вверх глазами и дробненько захихикал, но тут же осекся под тяжелым взглядом Михаила.
– Нет, не однофамилец. Брат это мой родной Стась. Прозвище Булат к нему в первую мировую приклеилось, вместе с георгиевским бантом. Чтобы больше не возникало вопросов, Сергей Вашкевич – бывший эсеровский боевик, а теперь сами знаете кто – тоже мой брат. Родные мы. Семья. Кровь у нас одна, отца и матери, и дедов наших. И мы друг за друга глотки перегрызем.
Михаил с вызовом окинул взглядом притихших собутыльников.
Посиделки вдруг перестали быть дружескими: так бывает, когда собирается компания скорее коллег, чем товарищей. Повисла тягостная пауза. Пятрусь молча плеснул себе коньяка и меланхолично затянул : «Як вазьму я ружу-кветку, да i пушчу на воду…»
«Ты i плывi ружа-кветка да самага брооду…» – подхватили Тадеуш и Винцент.
Вашкевич закинул ногу на ногу, подпер подбородок холеной ладонью, взгляд его затуманился. Он и сам не ожидал, что медленная, словно спокойно текущая река, мелодия погрузит его в глубину невеселых воспоминаний – туда, где жизнь вдохнула в него душу и повела по тернистому пути ныне признанного творца, а когда-то обычного деревенского босяка Мишки.
* * *Ивана били долго, с остервенением, уже и кровь перестала пузыриться на посиневших губах, а красивое когда-то лицо превратилось в набухший кусок мяса, но братья Лозовские не унимались: увлеклись, вошли в раж, топтали ногами обидчика, покусившегося на их святое, хозяйское. Лупили Ивана за дело: вот же она, только что срубленная сухая елина. С остервенением втаптывали мужика в мерзлую землю, аж пар стоял над широкими сутулыми спинами. Били резко, умело – с оттяжкой и пыром в живот, потом руками – в месиво головы, не жалея кулачищ, разбивая костяшки пальцев о падающие в снег зубы соседа.
Последыш Ивана крутился под ногами мужиков, пытался хватать их за руки, пока старший из братьев, Митяй, не пнул раздраженно ребенка, как надоевшего щенка. Мишка отлетел на пару метров, больно зарылся носом в намерзший наст, в его груди что-то заклекотало, да так, что не мог продохнуть.
Странно, но поймал себя на дурацкой мысли: вот убьют папку, с кем тогда ехать на воскресную ярмарку, обещал же сахарного красного петушка на палочке, и что теперь? Неужто не будет?
– Не надо! Не надо-о-о-о! Вы чего?! Папка! Папка!
Хотел подняться, но куда там, засел в сугробе плотно. И орал Мишка не столько от страха, сколько от беспомощности, от обиды за несправедливость, тащили они свою хвоину со их земель, черт дернул срезать угол. Не Лозовских эта елина, а их с батяней. Орал Мишка Вашкевич, чувствуя маленьким своим сердцем, что непоправимое вот-вот случится, уже случилось…
Вдруг понял, почуял – всё! И завыл, завизжал как затравленный волчонок, закрыв уши руками, чтобы не оглохнуть от несчастья, заполонившего все вокруг.
Горе хлынуло из горла тонким писком. Казалось, верхушки елей должны были попадать срезанными, а в братьях Лозовских образоваться по аккуратной дырке. Но нет, ничего не произошло.
Брызнувшие слезы замерзли на ресницах, и мир перестал быть отчетливым; видел лишь, как две сутулые фигуры поволокли мокрый куль тела в сторону родового камня – межи между землями Лозовских и Вашкевичей. Последнее, что запомнил Мишка, прежде чем мир потух, – красная полоса крови, тянущаяся по бескрайнему белому полю, полоса крови, испокон веков разделяющая эту землю на своих и чужих. Так буднично, привычно разделившая и маленькую жизнь Мишки на «до» и «после».
* * *Поп согнулся, пытаясь не расшибить голову о низкий дверной косяк, но все же задел его могучим лбом. Бархатный клобук слетел и покатился на пол.
– От же, етить… – отец Филипп, сам того не желая, выругался, запыхтел и в клубах морозного пара боком втиснулся в полумрак хаты. Кряхтя, поднял свой головной убор, сощурился, привыкая к неяркому свету свечей.
Мишка и Ганна, прятавшиеся на полатях, так и прыснули со смеху. Уж больно отец Филипп в своем желтом, под золото, фартуке смотрелся в их халупе неуместно. Был он точь-в-точь как та яркая заморская птица павлин с заветной жестяной банки из-под чая, где мамка прятала копеечки и серебряный перстень-печатку – ее приданое, память о благородном шляхетском происхождении.
– Мир дому сему! – отец Филипп поклонился, насколько позволял толстый живот, перекрестился на образа в красном углу, тяжко вздохнул, изобразив сострадание: все как положено в тяжкой ситуации. Стоявшие возле покойника подростки Сергей и Стась отошли к стенам, давая проход к телу батьки. Софья вскочила с лавки у гроба, засуетилась, в почтении сложила руки лодочкой на груди. Клюнула по-птичьи в пухлую длань священника, а наперсный крест поцеловала от души, почти страстно, словно ждала чуда воскрешения погибшего мужа. Замерла, сжала страдальчески рот, смиряясь с реальностью, всхлипнула, задохнулась и зашлась в рыданиях, заливая вдовьими слезами могучую грудь батюшки.
– Ну-ну, буде, буде… – смущенно забасил поп, мягко отстраняя голову женщины в черном платке. Он ловко, словно фокусник, извлек из недр рясы коробку с походным набором священнослужителя. Отвинтил крышку от серебряной посудинки со святой водой, сунул кисточку внутрь и щедро окропил покойника и стоящих поодаль братьев. Коренастый Стась лишь поморщился, высокий Сергей едва заметно улыбнулся, как полагается старшему мужику в семье. Мишке и малой Ганне тоже досталось «дождика», они тут же принялись слизывать капельки со щек друг друга: а вдруг они сладкие?
Софья взяла себя в руки, зло зыркнула на малышей, подняла лицо к дощатому потолку, вспомнив о благородном воспитании, широко, истово перекрестилась и села на лавку. Всматривалась в бледное восковое лицо, думая, что оно лишь отдаленно напоминает ее заводного и веселого Ивана.
– Со святыми упокой, со святыми упокой! – доносилось мерное гудение отца Филиппа. Качалось и повизгивало цепями в такт потрескивающим в печи поленьям сочившееся ладаном кадило. Трехлетняя Ганна сладко засопела и задремала, упершись острыми кулачками в спину брата. Мишка в очередной раз справился с острым комком в горле, всхлипнул и сам не заметил, как провалился в беспокойный сон.
Снилось Мишке, что плывут они с батей по широкому перебродскому озеру Набист. Иван мощно работает длинными веслами, мерно скрипят уключины, солнце заливает необъятную водную гладь, а домишки, облепившие берег, становятся все меньше и призрачней – еще чуток, и растворятся в линии водного горизонта. Далеко отплыли, кругом, куда ни глянь, вода. Вдруг батя кладет весла на крутые борта деревянной лодки, смотрит на сына строго и слегка презрительно:
– Что ж ты, Мишка, не сберег меня? Как так? Почему не отбил от Лозовских?
– Дык я пробовал, бать!
– Пробовал он… Плохо, видать. Надо было Серегу со Стасем звать, они б, небось, справились. А ты вот не уберег отца. Не стыдно? Эх, сын…
– Бать, я хотел! Так эти… кони здоровые! Че им я? Мне вон губу разбили, гля! Ты не обижайся, пожалуйста. Мы с Ганкой к тебе на кладбище кажен день бегать будем, посмотришь вот, и Стась, и Серега. Че встал? Поехали что ли дальше?
– Да приплыли мы уже, сынок.
– О как? А удочки где? Не взяли? Какой ты, батя, забывчивый все же. Придется обратно теперь.
– Не придется, Мишка, не придется уж…
Непонятно откуда вдруг подул холодный ветер. Лодку закачало, да так, что Мишке пришлось ухватиться за деревянную лавку-распорку. Древний дедовский човен застонал раненым зверем, захохотали невесть откуда взявшиеся чайки, трухлявая посудина закачалась и просела, впуская в себя ручейки черной воды.
А батя вдруг стал серьезен. Выпрямился, встал во весь свой немаленький рост, раскинул руки навстречу ветру и брызгам и сиганул прямо в студеные волны.
– Ты чего?! Холодно! Папка! Папка-а-а! – в ужасе заорал Мишка.
Но тут утлое суденышко подняло к самому свинцовому небу и медленно-медленно, и от того еще более мучительно, обрушило в глубь реки. Небеса покрылись теменью, и исчезли все звуки. Выбрался из закоулков этой странной тиши давний кошмар: Мишка снова тонул. Мальчик задержал дыхание и даже смог широко открыть глаза и разглядеть в бездонной пучине белеющее тело отца, плавно удаляющееся в бездну. Рванулся было за ним, но увидел, что и не отец это вовсе, а огромная белая рыбина. Она парила над зелеными лохмами водорослей, медленно и важно махала могучими плавниками, словно приглашая Мишку на дно погостить в своем подводном царстве.
– Что, Мишка, опять зассал? Эх, сын… – открывая толстый рот, пробулькала рыбина и, не дождавшись ответа, махнула хвостом и начала величественно удаляться, растворяясь в зеленоватой подводной мгле.
И разрывался Мишка, не зная, то ли плыть вниз за рыбой-батей, то ли рваться наверх, за глотком воздуха. В голове засверкали звездочки, которые складывались в квадраты, закручивались спиралью, по которой его уносило все дальше и дальше, в спасительное царство беспамятства.
… – Пей, пей, сынок… Гляди, Сереж, жар у малого вроде ушел. Лучше ему, слава Богу. Мишаня, мальчик мой, как же так… Грешно, но думала, что Иван и тебя за собой приберет, любимку своего.
Выразительные глаза Софьи повлажнели, прямо на нос Мишке упало пару холодных капель. Мальчик поморщился, оглянулся вокруг. Лежал он в широкой родительской постели, рядом на табуретке – куча пузырьков и пузыречков. Судя по довольным лицам Сереги и Стася, случилось что-то неожиданное и хорошее. Мишка улыбнулся. Братья сразу же захохотали в голос и даже обнялись от избытка чувств – дело невиданное, – всегда ведь только тумкали и штурхали друг дружку, а тут…
– Батю, батю не догнал, – хотел рассказать страшный сон Мишка, но голос его чуть был слышен. Мать заплакала, прижала исхудавшего за болезнь сына к крепкой округлой груди, зашептала щекотно прямо в ухо:
– И молодец, что не догнал. Две недели уж как на погосте кормилец наш. Не смей мне больше. Слышишь? Не смей. Ты тут нужен. Мне! Понял?!
– Понял.
– Не боись, мать. Мы Маруты. Нам любая болячка, что у ксендза – заначка, вроде есть, а никто ее не видел, – влез Стась и покраснел, стесняясь собственной неожиданной многословности.
– Маруты… точно. Маруты – батькина порода, – на красивом даже по шляхетским меркам лице Софьи мелькнула полуулыбка, которая могла означать все что угодно – от презрения до восхищения. Но сейчас чувствовалось, что она гордится этой прилипшей намертво кличке, протянутой семьей Вашкевичей через века.
… Марутой за спиной звали и Ивана, и его отца Петра, и деда Климента. Мишка не знал, откуда такая вроде б обидная погремуха взялась, и даже пытался бороться, доказывая всем, что он никакая он не Марута, а Мишка Вашкевич. До тех пор, пока покойная баба Клава не рассказала, откуда пошло прозвище.
– Вот ты злишься, щанюк, что тебе Марутой кликають. А ты гордись! Марута – то прапрапрабабка моя, царствие ей небесное, она нашему роду корень дала. Красавица была глаз не отвесть, к ей и богатеи сваталися, да. Сам пан Сапега, бають, к ней сватов засылал! Да только не по сердцу они ей были все. Мы, Вашкевичи, коли любим, так всей душой и телом, коли не до спадобы нам, то хоть четвертуй нас, не буде по-ихнему. Характер у нас такой. И плохое от этого имеем, и хорошее. Так вот. По душе ей только Витольд пришелся, это ж парапрапрадед мой. Ох и рыбак был, не нашим окуркам чета! Все мелушки знал, как своих десять пальцев. Когда какая рыба на жор идет, в якой год на якое место, куды по зиме сеть метнуть, чтоб от лещей рвалась, где в якой ручей угорь по весне пойдеть, чтоб бучами перекрыть, что щуке после нереста до сподобы… Да. Умный был, под стать нашей Маруте. Что ж тут удивительного, выбрали друг дружку да и обвенчалися.
Двадцать пять лет душа в душу отжили, восьмерых деток нажили. Жили ладно, что завидовали все: не бывает, чтоб так дружно люди жили, а им удавалося. Умныя люди. Таких нонеча не делають. В той год, лет триста назад, али усе пятьсот? Врать не буду, не знаю я, война большая была, билися шляхтичи наши с русскими князьями с Полацака.
– Э, бабка, как так с русскими? Русские вроде б как наши?
– А ты не перебивай, щанюк! Это в гэтым часе они вроде б как свойския нам люди. Не всегда так было… Слухай лучше, Марута. Билися-билися и уперлися в реку нашу, Храбровку.
– Какую реку? Ручей меж озер! И горазда ты врать, бабуля!
– То ныне так, по тым часе река то была, и королю наступать надо, а моста нету. Тогда Витольд и вызвался, покажу, говорит, вам брод, где надо бревен подстелим, не утопне твое войско, пан король, иди воюй, только местность нашу не разоряй. На том порешили.
Все сладил родич наш, как обещал. Переправу организовал, да так ловко, что король литовский все войско свое прямо в тыл неприятелю и провел. Сеча была большая. Победили оне тогда в битве, ушли с победой. На радостях король нам, Вашкевичам, потомственное шляхетство дал и герб, на яком мост-подкова (на счастье, значить), и меч – воинская слава и доблесть. А на сем месте город заложил, который и доныне Перебродье называется.
– Вот брешешь, ба! Город? Деревня ж…
– То кали было? Тогды города поменьше были, небось. Не перебивай. Не прошло и года, пришли супостаты и вспомнили Витольду про его помощь королю. Зарубили и яго – то полбеды, а вот шестерых сыновей Маруты и Витольда тоже, вот то беда, так беда.
Не пережила такого горя наша Марута. Год пила горькую и не пьянела, только и вставала, чтоб дочку и младшего покормить, выла, як волчица раненая день и ночь. Рубашку, в которой была на похоронах мужа и сынов, не сняла ни разу, и потом, до самой смерти не снимала, стирала, латала, живого места на той рубахе не было, но не сняла, и боль в ее сердце поселилася, что не передать.
Год прошел, все запасы проели, а жить как-то надобно ж. Стала рыбачить замест Витольда, да так удачливо, что люди диву давалися: там, где все одну – две рыбины достануть, там у Маруты полон човен.
Так зауважали ее рыбаки, что выбрали главной в артели. Крутой нрав был у бабы, за словом в карман не лезла, и рука тяжелая оказалась: что не по-ейному, сразу в зубы, и уся бяседа! Дерзкая и умная стала, под стать тогдашнему часу. До смерти к себе ни одного мужика не подпустила, красоту свою до старости сберегла. Да-а-а-а…
А дожила Марута до ста чатырох лет и внуков вырастила, и правнуков поженила. С той самой поры весь ейный и Витольда корень, мы то есть, Марутами и кличуть. Потому как уважение народное и добрую память даже полтыщи лет сгрызть ня могуть! Няма у часу такой силы. Каб не войны ды злыя люди, была б нас целая деревня Марут.
Но тут судьба, не инач: як начали мы гибнуть, так и продолжается. Не было ни одного поколения, чтоб не повоевало. Спокон веку и палили нас, и топили, и секли, и на куски рвали. Место такое проклятое, или что? Мало Марут осталося: ты, щанюк, Ганка, да Сяргей са Стасем.