Федор Метлицкий
Драма в конце истории
1
Кто-то видел его, когда он шел в свою тайную квартиру, и исчез в подъезде. Когда прошла неделя после его исчезновения, мы, его друзья, написали заявление в полицию о возможном убийстве.
Он собирался опубликовать какой-то разоблачительный материал о насилии властных корпораций над общественным сознанием.
В интернете закружились, как ястребы, блоги, угрожая отлучением от цивилизации Вене, слабому деликатному поэту с сединой в волосах.
Особенно задевали статьи и эссе, в которых он искал причины серии непонятных массовых самоубийств в так называемых «зонах отчуждения». Писал в защиту "лишних людей" и общественных организаций, отброшенных цивилизацией. И приобрел славу не поэзией, а статьями и эссе. Он получил известность, его стали называть «совестью эпохи».
Наше заявление о возможном убийстве удивило, Веню никто не трогал, хотя власть могла фиксировать не только все на каждом сантиметре поверхности на расстоянии 10 км от пилота мультикоптера, но и отслеживать мысли каждого.
Сейчас, в конце двадцать первого века давным-давно ушло время бандитских разборок, время, когда протестующим затыкали рот посредством суда или накатов на оппозицию. Исчезли страсти, двигавшие человечеством тысячелетиями, – войны, убийства ради обладания территориями и имуществом, семейные трагедии из-за нехваток, воровство и коррупция, потому что все стали сытыми.
Империй давно нет, они в основном распались на мелкие страны в тяжелой борьбе за свободу и идентичность. Больше того, границы стали незаметны, так как не стало смысла в пограничных пунктах, визах и паспортах. И даже потеряна сладость свободы, она стала как воздух, незаметный для дыхания. Хотя иногда над какой-нибудь маленькой гордой страной дежурил неопознанный объект, и входили вежливые люди в военной форме без опознавательных знаков.
Люди успокоились, перестали открыто драться – не толерантно. И трансформировали злость и обиды в спортивные соревнования, сейчас уже перенесшиеся в космос: кто первый ступит ногой на землеподобную планету.
Тем более, Веня уже однажды исчезал, отправившись с геологической экспедицией на какие-то неведомые острова. Все считали его погибшим, но он появился только через три года, не сказав, где был.
Я узнал о его исчезновении на работе, позвонил его приятель, и нахлынула волна смятения, как будто Веня значил для меня больше, чем близкий родственник. Может быть, он жив? В мыслях было одно – спасти его. Выскочил на улицу, не зная, куда идти.
Отчего его исчезновение подействовало на меня так тяжело? Теперь семьи, ушедшие за горизонты в интернет, не так привязаны друг к другу, как близкие по духу. С потерей родных уже нет безысходного одиночества, люди стали тесной общностью в глобальном информационном мире. Во мне словно что-то оторвалось, и я остался один, ощутил себя одиноким светом умершей звезды. Исчезла какая-то опора моего неокрепшего сознания. Как жить?
Ни у кого из его друзей, в тяжело осевшей на сердце потере, не возникло неотступного желания расследовать это дело, словно отвыкли от действенного гнева.
И во мне было бессилие. Нет охотничьей хватки следователя, не знаю его приемов. Или понимал, что больше его, наверно, не увижу. Но не уходила тревога – куда он исчез? Исчез он сам, или ему помогли? Тогда кто мог так запросто отнять совесть эпохи? Чем он мог помешать, да еще до такой степени ненависти.
У меня появился навязчивый «синдром Ивана Бездомного», как называл его Веня, смеясь над нами, – тот уверенно шел по стопам исчезнувшего Воланда, уверенный в своей интуиции.
2
Вспоминаю себя прежним, готовым и к отчаянию, и к непонятному счастью, и ту ночь, когда впервые узнал о Вене.
У меня бессонница, читаю до тех пор, пока не приспичит. В туалете, чтобы не терять времени, касаюсь кнопки карманного пульта управления, и появляется бело-синяя обложка философского журнала, с тактильным ощущением пахнущего бумажного издания. Скользящим мановением ладони переворачиваю страницы, приближая, чтобы разглядеть моим близоруким взглядом.
Философию сейчас никто не читает, нет интереса. Зачем, когда наступил конец истории. Я один во всей округе ищу что-то в эзотерической тайне философских книг, наверно, считают за ненормального.
Снизу зажурчало, меня прополоскало и мягко вытерло. В трубах тоже слышится журчание, сначала сверху, а потом снизу. В большом доме там и тут уютно журчат.
И вдруг осознал, насколько далеко мы ушли от древних предков. У них не было таких немыслимых удобств. И почему-то стало противно.
Продираюсь сквозь дебри философских терминов, на которых не разговаривают. Что это за люди, думающие так? Наверно, живут нелегко, любят, страдают, но на выходе – бесстрастно рассуждают о судьбе человека, забыв о своей. Вглядываются в серую бездну метафизической проблемы и выдумывают теории, не понимая, что это мертво без возбуждения надеждой всего их существа. Как будто никогда не сидели так, не спали с женщинами. Как-то попалась на глаза книжка о сексе. Некий автор-андроид, сухой мертвец, застегнутый на все пуговицы, поучал: секс должен быть один раз в квартал. И не более! Как же я ненавидел этого зануду!
И вдруг останавливаюсь на статье, открывающей, казалось бы, старую идею двадцатого века: нет объективных истин вне человека, включая Бога, мы сами порождаем наш мир, выгораживая его из хаоса творческим усилием. Создаем богов, постигаем законы природы, делаем все, чтобы было удобно этим журчащим в туалетах соседям. За человеческим сознанием нет ничего, кроме того, что может быть еще открыто.
Но откуда взялись мы? Из первого взрыва, образовавшего вселенную? А взрыв – откуда? И вообще, что это такое?
Так я впервые прочитал статью Вени.
– Ты что не спишь? – слышу слабый голос мамы из спальни. Я ее единственная забота, она всегда в тревоге за меня.
Тушу свет, чтобы она успокоилась. Жалость к ней и вина преследуют меня. Мы остались одни, отец ее не любил, и где-то сгинул в чужом мире.
Чтобы заснуть, стараюсь отогнать мысли – задерживаю дыхание, до дна, выдерживаю паузу, а потом естественно глубоко вдыхаю, чтобы вызвать сонное помрачение. Иначе – бессонная бездна в голове, где легко всплывают отпущенные на волю бесцветные мысли. В них нет той догадки, озарения, когда все существо, на плато расположенности к миру, содрогается от любви, и успокаивается. Как в юности: полночный шум машин, что ищет он отчаянным порывом? Под тополями шум пустынный шин изнемогает глухо, без отзыва. Там где-то ты…
И пришла догадка: главное – самопознание! То есть, поиск за обыденной картинкой существования, в тумане глубинного шевеления гениальности – подлинной боли моей судьбы, теряющей близкое. Иногда я делаю гениальные догадки механически, будучи пустым, без оценки внутреннего я. Искать близкое! И тогда возникнет непонятное волнение – внезапное озарение всего существа, и ты готов заплакать, любить, писать стихи.
Эта мысль успокоила, успокоила…
Возникло огромное здание некоего коллективного труда. Все собрались за длинными столами на праздник, а нас не пригласили, какие-то мы в нашей дальней комнатке едим принесенное из дома, слушая, как там кричат тосты, и не хочется посылать за водкой. А потом тихо расходимся.
Ощущение, что забываю дышать, вот-вот умру. Но дикая жажда жизни заставляет вскочить и отдышаться. Что за черт? Отчего это гнусное унижение? Из-за какого-то корпоратива, устроенного коллективом-хищником? Это же мое министерство, где начинал работать! Оказывается, во мне не заживает рана изгнания с работы! Ага, вот отчего было противно уютное журчание в туалетах!
Потрогал лоб. Эта голова, которая никому не служит, кроме себя. И оттого такая тоска. Как убрать невидимую стену между мной и миром? Физически чувствую что-то непреодолимое.
И – нервная усталость, с утра, словно не могу преодолеть что-то гнетущее, нависающее особенно ночью. До того, что могу понять полную апатию или безумие.
Встаю с постели, смотрю на себя в зеркало в ванной. Не люблю страдальческого выражения на слишком юном лице. Нелепый вид!
Делаю зарядку под невидимый голос новостей.
И вдруг поразился: о чем они говорят? Не понимаю страстей, которыми живут люди. Какие у них ценности, цели? Как будто улетел от человеческих ценностей в космос, и снова не знаю, кто я и что делать. Вижу сознание людей чем-то искусственным – не понимают, над какой темной бездной они строят свою хрупкую опору.
Во мне просыпается и следит независимый наблюдатель. И становится легко, перестает жечь чувство унижения. Вижу на краю галактики странных живых существ – разросшийся шевелящийся геном. Что это за живые существа, рожденные с одним маршрутом – из элементов, сгустившихся в гены, распустившиеся в кусты разнообразных особей для того, чтобы процвести и исчезнуть? Какой в этом смысл?
Мама уже приготовила мне привычный завтрак – овсянку и бутерброды к кофе.
Не замечая, сую в рот какое-то вещество, приготовленное для роста организма, с элементами космической таблицы Менделеева. С утра желудок наполняется с ощущением неудобства. Смотрю на чашку и ложку – из каких материалов залетевшей кометы они сделаны?
Проглотил таблетку от простуды, то есть вещество для исправления моей колонии генов.
Странно, взгляд стороннего наблюдателя во мне избавил от жгучего чувства оскорбления.
Мы молчим – о чем говорить? Знаем друг о друге все, и потому мне отрадно и скучно с ней.
3
Выхожу на работу в семь а. м. по мировому времени, в сыром сумраке. Иду через Нью-сити на окраину, к метро, чтобы попасть в нашу отчужденную зону.
Под бесстрастной зарей, словно входом в веющий холодом космос, полукружьем над заливом Нью-сити спасительно сияет огнями громадных зданий с кривыми поднимающимися и спадающими серебряными крышами, со светящимися органическими светодиодами рекламных баннеров в перекрестьях прожекторов. Вот, из Чайна-тауна вырос кокон земного шара, окруженный смиренными терракотовыми китайскими воинами; огромная фотография самоуправляемого мобильного модуля BMW в окружении традиционных львов с надписью на китайском «bao ma» – «драгоценный конь»; снующие анимационные японские «тарелки» – помесь авто и летающих машин. Дальше – в высоте реклама на английском «Самые тонкие нано-презервативы, натуральный эффект!» с бегущей в объятия друг другу и страстно сливающейся парой…
После подтопления городов Соединенных Штатов и ряда городов Европы, исчезновения островов Японии, – от таяния льдов Арктики мировые рынки наводнили Китай и страны Американского континента.
Над зданиями неслышно скользят «тарелки», принадлежащие корпорациям. Какой-то чудак летел с аппаратом за спиной, как вещмешком, наклонившись головой вперед, с нелепо болтающимися ногами.
Прохожу мимо самого высокого здания, огромного вертикального кристалла со сталактитами по бокам – Центра Универсального Искусственного Интеллекта (ЦУИИ), его хранилище информации превысило объем информации человеческих мозгов всего мира. Его автономные космические центры посылают на другие планеты андроидов и насекомообразных роботов, вобравших в себя все удивительные приспособления для выживания в живой природе, которые умеют видеть во всех цветах спектра, убегать от угрозы и общаться друг с другом, находить поставленную цель. Наша планета превращается в самоуправляемый компьютер, распространяя свою логистику в космос.
Блестят на солнце прозрачные аэрозольные[1] здания корпораций олигархов – «народного достояния»; супермаркеты с гламурными китайско-индийско-американскими чудесами товаров внутри, с тихой отрадной музыкой, уводящей в покой немыслимого изобилия; жилые здания, где расслабленные семьи погружены в нирвану удобств технического прогресса, не видя за окнами теней спешащих замкнутых в себе людей.
Невольно возникает мысль: что будет, когда космос пожрет это спасительное зарево?
Но я смотрю на все это с предубеждением. Нет, меня там ждут, «ваше внимание для нас ценно!» Но противно в виду явного перевеса подозрительного интереса над подлинным радушием.
В свою «зону отчуждения» на окраине Нью-сити я еду на метро – оставшемся от прежних времен старинном непрестижном транспорте. Метро, дороги здесь до сих пор не в порядке, они потеряли былое значение с изобретением «тарелочного транспорта».
Бегом спускаюсь вниз по движущемуся эскалатору, глядя налево на поднимающихся вверх по эскалатору мелькающих людей, и кажется, шагаю семимильными шагами, прочь в неизвестность.
В вагоне хмурые люди, пожилые тетки сидят, задумчиво уставившись в себя, девчонки пляшут тонкими ногами, погруженные в наушники дисплеев. Меня поразила горделивой осанкой красавица напротив, под моим взглядом незаметно прикрывшая чудесные колени подолом плаща. В этом несоответствии открытых ног и длинного раскрытого плаща скрывается что-то глубоко женское и порочное.
Я углублен в себя, вижу себя началом и концом всего, где-то по краям мерцает иная жизнь. А в центре независимая гордячка, уверенная и знающая свою власть, – отрада, противостоящая холодной отчужденности серых людей. Я, единственный сам себе, смущенно-стеснительный и готовый на опрометчивое действие, отвожу глаза, прежде чем она посмотрит на меня. В ее гордой посадке головы, изящном движении руки есть что-то недосягаемо интеллигентное и порядочное, обещающее высшие наслаждения. Она беспокойно очнулась, смотрит мимо ровно.
Вся моя тоска исчезла в чем-то податливо счастливом, ушли чужие неуютные громады зданий. Я воображал ее, как она ищет меня и, увидев, широко открывает молящие глаза, а я пренебрежительно отворачиваюсь. И потом, на улице, снова встречаю ее молящие глаза, и снисхожу. Воображаю, как читаю ей мои дивные стихи, и они льются прямо в ее бездонные жаждущие глаза, и мы понимаем друг друга до каких-то невероятных глубин, и сливаемся в поцелуе.
Я не надеялся ни на что, у нее своя жизнь, и она была для меня мгновением душевного счастья, которое больше не повторится, но всегда буду помнить и тосковать о нем.
На моей остановке она отчужденно вышла, и я за ней. Она быстро исчезла.
Механически перехожу улицы, забитые нетерпеливо спешащими био-автомобилями. Никакой отрады! Вообразил неведомый город, куда входишь, как в родное лоно, где все открыто тебе и улыбается, – уютные улицы с зелеными тенистыми деревьями по сторонам, на каждом углу дружелюбные уличные кафе под навесами веселенького цвета.
Вспомнил дачу с тихим шелестом листвы и одиноким небом, дачников в старом тряпье, вытащенном из сундуков, вольный стук работ. И с радостью представил, как уеду туда с мамой в выходные.
Не люблю эту облезлую окраину, да и чопорный Нью-сити тоже. Никак не могу свыкнуться с этим холодным неуютным местом на высоком холме, на самой розе ветров. Широкие неуютные улицы и площади, торжествующие громады под серым небом. Они как будто вдвинулись в мозг, безнадежно отрешенные от моей жизни, и так будут торчать до самого конца. Как будто люди не думали друг о друге, общем уюте, а преследовали какие-то другие собственные цели.
Может быть, это тусклый свет северной страны, а мои предки были южане? Я, как все, не помню своей родословной. Обожатели города могут на меня окрыситься, но чувства, как и времена, не выбирают.
В загаженном дворе облезлый пятиэтажный дом без лифта, забираюсь по сколотым ступенькам лестницы на последний этаж. Там, в большой комнате наша некоммерческая организация.
Она находится в зоне отчуждения, мало отличающейся от условий начала века, и пользуемся мы остатками его устаревших технологий – древними компьютерами и планшетами. Такие зоны остались как отработанный материал прошлой цивилизации, но которые еще могут приносить пользу. Неутомимые местные художники покрыли ее строения пестрыми красками и разрисовали граффити, зона стала похожа на музей старых трущоб.
Наше заведение – типичное явление самоорганизации общества, нежелательное и не финансируемое экономической элитой, вечно требующее чего-то наносящего урон мегакорпорациям. Обнаружилась естественная черта корпоративной власти: они могли, словно по чьей-то высшей воле, мгновенно прижать протестную организацию, не прибегая даже к прокуратуре и суду – отключить по естественным экономическим соображениям то, что в их собственности – свет, воду, кнопки информации и рекламы.
Мой шеф-идеалист, уже не молодой, но такой же романтик, как я, затеял проект – создание экологически чистых районов. Это была мечта о сплошном экополисе на нашей земле. Он затевал это не ради денег. Они должны были валить валом как побочный продукт прекрасной идеи.
Мы хотели сделать "зелеными" зоны отчуждения, объявленные умирающими из-за нехватки средств. Ибо все сосредоточилось в мегаполисах. Расширение мегаполисов объяснялось удобствами кучковаться подобно муравьям, и экономией. Так что, мы прозябали. Без первоначального капитала нечего было рыпаться.
Но Нью-сити всегда был готов принять из гетто тех, кто сумеет принести пользу. «Выплывайте, и примем». Мы были на листе ожидания с нашими экологическими программами. Наша надежда была на то, что искусственная продукция, в том числе радиоактивная и генетически модифицированная, которую производят новые технологии, начала уходить из потребления, и в цене сейчас все экологически чистое.
Сначала мы преуспевали, удавалось дурачить себя и наивных провинциалов. Но, как стало понятно, еще не пришла настоящая востребованность нашей идеи, общество было занято чем-то более важным. И денег, естественно, было мало.
Мой шеф говорил:
– Известный оппозиционный сетевизор был отключен от заказчиков и отбивался, как в окопах, целый месяц, пока не пропал. А я всю жизнь под топором, и ничего, выживаю.
В нашей дыре мне больше нравится, чем на первой работе в Министерстве саморегулируемых систем. Я был принят по конкурсу уровней «ай-кью». Министерство не изменилось с древних времен, как будто не существует другого способа управления: все та же вертикаль подчинения руководству и плану.
Министерство ведало Центром универсального искусственного интеллекта. Все там были одеты в легкие корпоративные комбинезоны с эмблемой на груди – самым известным брендом. Основная часть были обслуживающие клерки. И я был клерком.
Я удивлялся: они выглядели слишком здоровыми, без признаков выстраданного опыта, словно барахтались в тихой заводи бесконфликтного мира. Почему их не тяготит механическая работа, как автоматов? Во что тогда превращается творчество? Наверно, в создание нейтронной бомбы, однажды чуть не взорвавшей планету.
У меня, пришедшего из Академии, сразу возникло ощущение, что не я творю свое дело, а Универсальный искусственный интеллект, на который мы работали, втягивает в какие-то свои резоны и доказательства, которые противоречат чему-то во мне. УИ сразу считал мои тайные мысли, обнаружил во мне склонность к поэзии, и сделал упрек металлическим голосом, что я не пользуюсь электронным стихотворцем. Казалось, он недоумевал, как это можно противоречить его прекрасному гармоническому миру. И стал внушать, как достигать вдохновения. Само вдохновение у него выглядело, как блаженное состояние идиота.
Но я продолжал писать стихи моим примитивным разумом, не поддерживаемым технологиями.
Мое поведение почему-то задевало всех. После моей командировки в провинцию руководитель сектора с недоумением полистал мой отчет.
– Что за отсебятина?
– Как?
– Язык – отсебятина. И предложения – слишком эмоциональны.
– Не могу казенным языком!
Он едва сдерживался. Наверно, от любования моим задором.
– Казенный язык – это строгий стиль. Язык логики.
– Для прикрытия равнодушия!
Он снисходительно оглядел меня из каких-то своих высот опыта.
– Переделать. Ничего, мы из тебя выбьем отсебятину.
Я не понимал: что это? Почему нельзя быть искренним в деловых документах? Откуда страх перед искренностью, почему она опасна? Что от меня хотят?
Там было совсем невыносимо – каждый исполнитель делал свой кусочек нудного дела, и общего замысла никто не знал. Я даже написал стихи:
Как будто мир провалился в ведомство,Все – измерений там не людских,И в нервной дрожи мы, как подвешены,Порывы режут там на куски.Как получилось, что в мире грубом,Мольбе Спасителя вопрекиВошли в духовную мясорубку,И соберем ли в крови куски?Мой листок пошел по рукам. Впервые я обрел известность. Руководитель сектора был в полном недоумении от абсурдного нарушения незыблемых основ и общепринятых норм.
– Эх, а ведь у тебя могло быть большое будущее!
И меня уволили.
Мы остро переживали равнодушие, вернее, полное отсутствие в умах властных администраций мыслей о помощи нашему благородному делу. В министерствах похлопывали нас по плечу: «Хорошее дело!», присылали ничем не обязывающие приветствия и письма поддержки (то есть, их писали те сочувствующие клерки, возможно, девочки, которым было указано отписываться от бесчисленных письменных просьб). Там вечная чехарда чиновников, только-только поверит в нас один, как его сменяет другой. И странно – наивная глубинка отзывалась вяло. Может быть, им не до нас, выживают?
Наше отмирание считалось естественным. Так что, мы прозябали.
Веня, о ком я узнал по его статьям, защищал такие, как наша, организации гражданского общества, которые остались за бортом новой цивилизации.
У нас проходной двор. Сотруднички те еще, здесь не задерживаются. Экология никому не нужна. Лучшие, с мозгами, уходят в вольные инновационные комьюнити, получившие название «Сколковские долины», или уезжают за границу, и то после перспективных вузов.
Шеф из-за постоянного смутного ожидания краха и ответственности за нас стал нелюдимым. Молодые сотрудники из-за чувства временности выглядели легкомысленными. Их детское ожидание, что положат в рот, осталось еще со времен тоталитарного патернализма. Или это вообще свойственно молодым – ожидать от жизни манны небесной. Все они после институтов потерялись в усиленно зарабатывающем мире. Только восторженные души приехавших за удачей провинциалов, которых мы принимали на низкую для их амбиций зарплату, еще верили в нашу великую миссию.
С тех пор, когда шеф назначил меня замом, я перестал относиться к ним добродушно. Терпеть не мог эту разношерстную публику, пришли в нашу забегаловку, потому что не брали в солидные учреждения из-за отсутствия опыта, талантов и от безграмотности. Пишут простыми нераспространенными предложениями, полагаясь на редактор компьютера. На столах бардак. Берут чужие флешки, и забывают возвращать.
Вначале я думал: откуда взялись эти монстры, устремляющие безразличный взор со скрытым огоньком прямо во влекущую цель, равную жадному осязанию денежных знаков. Но потом привык, и начал жалеть. Сознание моих сослуживцев не переходило пределы всякого рода необходимых для самосохранения общественных понятий. Но им неведомо было, чтó там, за пределами установленных правил. Это сознание стало генетическим, порожденным древним всепоглощающим страхом. Наверно, есть где-то другие, но они требуют зарплату толщиной в котлету. За идею никто не пойдет.
В нашем офисе царит безмятежность, как на лежке сытых зверей, не готовых даже в случае голода преобразиться в энергию, отрывающую куски от жертвы, не зная о ее боли. Все представляют наше временное пребывание здесь как недоразумение.
Внештатный Чеботарев спрашивает:
– Помните, что сегодня День космонавтов МВД? Парламент установил – после избиения их во время революции против коррупции и авторитаризма.
– Разве? – удивляюсь я.
– Как можете забыть? Праздник, установленный еще в первой трети века!
– Знаю только День Беркута.
Он собирает информацию об объявленных когда-либо парламентом праздниках, портреты героев древней великой войны, радостно оглядывая парадные мундиры с маршальскими алмазными звездами на галстуках и орденами на всю грудь, его увлекали рассказы деда о сражениях (дед не любил вспоминать окопную жуть). Он наслаждался величием родины, победившей ее врагов. Этот мир побед и официально установленных ритуалов казался ему мистически огромным, в котором он лишь песчинка, но неотделимая от этого мира. Что еще нужно? Успеть бы переварить эту радость.
Каждый спешит поделиться своим.
– А вот у меня…, – поднимается в них нетерпеливая волна собственного бытового «я». В отличие от меня, они не связаны гонкой за чем-то недостижимым, смотрят в мир как в слепящее сияние бесконечных благ впереди.
– Вот закончу аспирантуру, и меня не узнаете, – голос толстой Лиды с красивыми глазами.
– А вы, коллега, и сейчас ничего, – приобнимает ее Чеботарев.
– А вы-то при чем? – отодвигается она.
У нас с Чеботаревым разные вкусы. Я равнодушен к слишком жестким, упертым женщинам, несмотря на гипнотическое воздействие женщин на меня. Вероятно, и Лида не переносит таких слюнтяев, как я.