Русская печка
Рассказ
Небольшой городок в советском Таджикистане. Улица Садовая, она без труда оправдывала свое название. Вдоль улицы – победно-горделивые пирамидальные тополя, устремленные космическими ракетами ввысь, и, словно алюминиевые, матово поблескивали крупные листья дерев. Вдоль арыка росла дикарка алыча. Потому дикарка, что ее здесь никто не высаживал, не культивировал, – сама росла. Раскидистые шатры алычи по весне, лишь только запоют лягушки и от того, по местной народной примете, враз, издрябнет редька в темной комнате, радовали взгляд буйством белых с розовой середкой цветов. А уже к июлю редкими спелыми плодами – ягоды были объедены ребятнёй еще зелеными. От одного упоминания об алыче вяжет язык, сводит в оскомине скулы. Развесив крону, весной, подчеркивая свою избранность, царственно-пурпурно цветет гранат. По осени, словно застрявшие кометы, на деревьях висят огненно-красные плоды, со временем они блекнут, становятся коричневыми и затвердевают, словно остывшие кометы. Яблони, прельщая взгляд, под тяжестью плодов переваливаются через заборы. Красавицы-таджички, кокетливо играя-подергивая сурьмленными бровями, изящно, как и подобает красавицам, будут по осени снимать плоды.
В центре улицы несколько домов подряд занимали татарские семьи. Мы с мужем снимали комнату в этом татарском околотке, в саманном доме на два хозяина, вернее на две хозяйки – жили в этих половинках одинокие женщины преклонных лет. Нашу хозяйку звали баба Фая, ей восемьдесят два года. «Казанские мы…» – при знакомстве сказала бабушка. Старая женщина была полной и одета всегда в просторное ситцевое платье, расширяющиеся от груди; на голове светлый посадский платок, он повязывался, не складываясь угол на угол, и поэтому разлетался при ходьбе за плечами, как крылья. Ходила она по двору переваливаясь с ноги на ногу, как большая, неизвестной породы птица. По двору бегала, так же, как хозяйка, переваливаясь с ноги на ногу, старая беспородная собачонка. Зато звали эту собачонку, как английского принца, – Чарли. Но вскоре бабушка Фая и все ее многочисленные родственники: сын, сноха, две дочери, зятья и внуки с легкостью стали называть собаку – Чебурашка. Они, как-то дружно и весело переключились на новую кличку, как– будто всю жизнь и ждали: вот приеду я, и перекрещу, как расколдую, их собачонку.
Двор был поделен асфальтированной дорожкой на две половины. У края дорожки с ранней весны стоял небольшой кумган, в нем, нагретая от солнца, всегда была вода. Бабушка регулярно совершала омовения и молитвы. Вдоль дорожки, по обе ее стороны, – разных сортов, и поэтому цвели все лето до самых заморозков, – розы. Правая сторона двора-сада была по южному классической: при выходе из дома росла высокая раскидистая яблоня, под нею, вкопанный в землю, стол. Часто мы втроем до сумерек сидели под яблонькой, разговаривали, пили, утоляя жажду, зеленый чай, – швыркали голиком, как сказала бы моя родная бабушка, – баба Фрося.
Над нами яблочный дух, – густой и вязкий. Наплывал, переплетаясь, плотный бархатный запах базилика и терпкий запах атласной кинзы, плавно вплетался тягучий шелковый запах роз; параллельно, по касательной, легкий, словно гарус, едва уловимый запах тмина. С предгорий прохладный ветерок доносил смолистый запах можжевельника, а совсем из далека, из Каракумской пустыни, – ветер-суховей нес запах раскаленного песка. Мне так хорошо было рядом с милым. И казалось, что и с моих родных далеких мест доносилось смородиновое благоухание и влажный, пропитанный дождями, дух земли.
Бабушка уходила творить молитвы, а мы с мужем еще долго сидели, наслаждаясь друг другом. Вечерний охлажденный воздух отяжелял пыльцу, витающую в воздухе – она садилась на легкие наши одежды, на волосы, лицо, шею, руки… Мы становились сладкими и прилипали друг к другу на всю ночь.
Следом за яблоней высаживалась зелень, – укроп, кинза, базилик, и несколько кустов помидор. В конце двора-сада опять шли посадки: куст вишни и два куста персиков, один взрослый, плодоносящий, другой, – отросток-отрок. В самом углу двора, как бы из-под забора, воровато и виновато, потому что самозванец, – абрикосовое дерево. На нем четырехлетняя внучка хозяйки, полненькая и на первый взгляд неуклюжая, Гульнара проворно лазила, ну прямо, как кошка. Кошка это часто была ободранной: трещал и рвался подол платья, оставались и красные штрихи-пометки, – мол, опять, де, лазила, – на руках и ногах девочки. Один сук, крепкий и надежный, позволял малышке выделывать довольно сложные кульбиты, она висела на нем диковинным фруктом, кувыркалась, а то возлежала, отдыхая, подставив под свою круглую симпатичную мордашку ладонь.
Абрикосовое деревце, словно боясь, что его срубят, каждый год давало щедрый урожай. Поспевшие плоды абрикоса бабушка особо не жаловала. Ежедневно, по-хозяйски, обходя свой двор, она срывала с горсть уже переспевших абрикосин, – до того переспевших, что на солнце они просвечивались, словно рентгеном, и были видны овальные косточки, – и небрежно забрасывала, входя в дом, на навес над дверью. Там и сушились абрикосы. Гульнарка, очередной раз придя попроведать бабушку, видя, что абрикосы бабушка не собирает, говорила с большой обидой за свое любимое дерево:
– Аби, ну почему вы не любите абрикосы?.. не собираете…
И не дождавшись ответа:
– Я возьму кисайку?
И, взяв большую чашку, шла в угол двора, собирать абрикосы. И насколько хватало маленькой девочке терпения, срывала поспевшие, практически, сами, словно золотые слитки, падающие в руки, плоды. Кисайку с абрикосоми она уносила с собой, что уж делала с плодами: съедала все сама, делилась ли с братьями, а может, идя домой, раздавала друзьям-подружкам.
Та часть абрикосового дерева, которая смотрела на соседский двор, обобиралась, объедалась их многочисленной детворой.
Вторая половина двора-сада – осколок среднерусской равнины: под окном росла… малина, и это было большим откровением тоскующей души родом из заснеженной России. Сразу же за малинником располагался небольшой дровник с пахучими маленькими полешками. За дровником – курятник. Куры были пестренькими, как и в моем родном родительском дворе, словно яйца на развод бабушка Фая брала у моей мамы. За курятником – банька.
Когда мы с мужем по утрам уходили на работу, старая хозяйка выходила, как родных, проводить нас. Сразу же, от калитки мы переходили добротно асфальтированную дорогу и оказывались у проулка. Девочка таджичка, подметавшая веником у своего забора, поднимала голову, с нескрываемым любопытством и восхищением смотрела на нас. Ей лет семь, она в платьице радужной расцветки и такого же цвета национальных штанишках, – видно ата-отец достал своей ненаглядной доченьке радугу с неба на пошив наряда. Проулок вел нас на главную улицу города. Эта улица с такой же легкостью могла называться Садовой, а называлась, как и все, практически, главные улицы советских городов – Ленина. Наискось от проулка было учреждение, в котором я служила. Здесь мы с мужем прощались до вечера и расходились. Все время, пока мы не скрывались из вида, бабушка стояла у калитки.
Однажды утром, вот также выходя втроем за калитку, мы столкнулись со старшей дочерью хозяйки. Гузель Садыковна, – так звали сорока пятилетнюю дочь бабушки, она в городе уважаемый человек, – главный бухгалтер крупного предприятия. Женщина вопросительно взглянула на мать, ревниво на меня и мужа, и молча прошла в калитку. По-моему, между дочерью и матерью все же состоялся разговор, уж очень красноречив был взгляд сдержанной восточной женщины. Но бабушка, по-прежнему, выходила проводить нас. И стояла, стояла у калитки, пока мы не скрывались из вида. Любила она нас, непутевых.
Во второй половине дома жила баба Рая. Она же худа и подвижна, торопкая, крутая, хотя на два года старше бабушки Фаи. Ходила, слегка склонившись к земле, как будто искала место, где бы прилечь. Лицо нашей бабушки, бабы Фаи, было круглое и плотное, что ярко подчеркивало ее этническую принадлежность, лицо же бабушки Раи вытянуто, и здесь без дополнительных данных не разобраться чьих она кровей. Эти две бабушки были не просто соседушками, – подружками с молодости. Часто они вспоминали о своей третьей подруге Лене, и как-то все вздыхая. Со временем я познакомилась и с бабушкой Леной. Вот как. Я, поджидая мужа с работы, вышла за калитку, присела на лавочку. Вскоре вышла за калитку и бабушка Фая, в руке у нее тряпичная, пошитая из лоскутков кримплена, сумка. Я догадалась что в ней лежало. А в ней: литровая банка с супом-лапшой, закрытая пластмассовой тугой крышкой, и несколько беляшей, завернутых вначале в газету, а потом еще в старый платок.
– К Лене схожу…
Я напросилась проводить бабушку, зная, что и эта ноша тяжела для нее. Направились вверх по нашей улице. Тихое ясное, безоблачное небо хрустальным сказочным шатром накрывало землю. Кричал ослик деда Рахматуллы, что жил через дорогу, наискось. Почти до краев наполненный светлой водой, тихо журчал довольный арычок. Всё купалось в сладкоголосом пенье птиц.
Шли-шли и свернули в проулок. Здесь, в проулке, высокий добротный дом, выгодно отличающийся от других. Но забор был облупившимся, – давно не крашен.
– Пошли… – позвала меня бабушка с собой, когда я, отдав ей сумку, собралась уходить.
Мы вошли во двор. Двор был захламлен, везде валялись какие-то предметы: старый стул без сидушки, ведро на боку, сломанная лопата, в углу двора была развалена поленница. Прошли в глубь двора, к небольшому строению без окон. Здесь, в бывшем дровнике, и жила бабушка Лена. Дверь в эту клетушку была открыта; на панцирной старой кровати, – до того старой, что сетка проваливалась до пола, – сидела маленькая щупленькая, похожая на бабушку Раю, старушка. Она оживилась, заулыбалась, оголяя десны. Бабушка Фая взяла табурет, стоящий рядом с клетью, пронесла его в комнатенку. Села бабушка на табурет боком к подруге, так как сесть прямо перед нею не позволяли размеры помещения. Я взяла, валявшееся ведро, перевернув его вверх днищем, села рядом с дверным проемом. До меня доносились лишь отрывки фраз.
Шли назад молча. Только опустившись на лавочку у своего дома, бабушка сказала:
– Совсем сдурел Василий…пьет, как собака, Люба терпела-терпела да ушла с детьми… мать вот из дому выгнал, да еще пенсию отбирает. – Качала сокрушённо головой старая женщина. Помолчала и добавила: – Втроем: Лена, Рая, я в одной кибитке от басмачей-разбойников прятались…
Во многих дворах, но не во всех, – ведь город же, – стояли печи-тандыр. В них хозяюшки выпекали пресные душистые лепешки; и тонкие, сплющенные или пузатым почтовым треугольничком, или круглые чебуреки. Запах распространялся на всю округу. Ребятня короткоштаная, черноглазые, сероглазые, голубоглазые, но все, как один, черномазенькие, – одни по природе черномазенькие, другие до той же степени загорелые, безошибочно определяли в каком дворе сегодня пекли лепешки, крутились подле этого дома, ожидая, когда им вынесут свежеиспеченного хлеба, а если расщедрится хозяйка, то и чебуреков.
Кто-нибудь из старших детей хозяйки выносил лепешки, и, если то был сын, куражливо подавал мальчишкам (потому куражливо, что несколько лет назад сам был таким же счастливчиком); одну обязательно горячую – только что с пылу с жару. Мальчишки, практически, налету хватали-брали и разламывали, обжигаясь, лепешку, и тут же съедали. Остальной хлеб радостная ватага уносила с собой в свой любимый уголок, под сопку, что начиналась в конце улицы. Они, не останавливаясь, на ходу, срывали зеленую еще алычу. Два-три раза, зажатая в руке, алыча проводилась по глади речушки, и то считалось – помыли. Здесь, под сопкой, начиналось настоящее пиршество. Запасливый какой-нибудь мальчонка доставал из-под камня аккуратно завернутую в газетку соль. Ели, макая кислую ягоду в соль. Откусывал мальчонка алычу, и лицо перекашивало от кислоты; непроизвольно закрывался один глаз, именно, один; вышибало слезу, но откусывал и жевал, опять и опять, до ноя, ломоты в зубах. Передохнет, зажует лепешкой, – хлеб то экономно, в прикуску, – и опять, – алыча, до тупого нытья в зубах – сам отупевший. Остановится, – больно кусать, и уж кажется, не возьмет ни одной ягодки, но едят-наяривают друзья, также кривясь от терпкой вяжущей кислятины и заедая зубное ломатье хлебом, и ему хочется, и рука опять тянется…
… Дворы соседок разъединял невысокий забор. Но следом за забором со стороны бабушки Раи богато, заслоняя обзор, разрослись два гранатовых дерева.
Бабушка Фая держала уразу-пост. За два дня до окончания поста она попросила, чтобы я помогла отнести кастрюлю с тестом к бабушке Рае. У соседки был тандыр, – часто она приносила свежеиспеченные лепешки подруге, угощала и нас. Открыв калитку, я остолбенела, потому что увидела чудо-чудное: половину двора занимала… русская печка. А рядом с русской печью расположился тандыр. Он важный и надутый, словно напыщенный восточный мужичок, – охранял русскую красавицу. А печь белой лебедушкой плыла в жарком мареве дня, как наваждение, как зрения обман. Над нею полог, защищающий ее от непогоды, столбики из металлических труб, украшены восточными вензелями. И вокруг цвели розы.
Долго я не могла отделаться от чар и восторга. И уже дома сказала хозяйке: «Бабушку Раю пора раскулачивать… печками, как яблоками, обложилась…» Улыбнулась старая женщина, ответила: «Русскую-то мы по большим праздникам растапливаем…»
В эти последние дни уразы весь наш татарский околоток выпекали хлеба в русской печке; многослойные круглые высокие, словно шапки, пироги-губадии; полулунной формы пирожки; картофельные звездами шаньги. Караваном тянулись к дому бабушки Раи женщины, с дочками в помощь, с казанами, кастрюлями, тазиками, – в них сдобное тесто для праздничной выпечки; на больших блюдах – кисайки с начинкой: корт, приготовленный накануне по-татарски в казане из кислого молока; отварной рассыпчатый продолговатый рис; янтарная курага, золотистый изюм, чернослив, мясной жирный, словно с жемчужными белыми вкраплениями, фарш. Назад сосредоточенные и торжественные женщины и их дети несли готовую выпечку, – перед собою, на плече, поставив тазик на бедро, а одна средних лет татарка умело, как тюрбан, несла огромное блюдо на голове. А в след за ними, – сытный духмяный шлейф.
В один из приездов домой, в сибирское село, я рассказывала маме о этой русской печке в жаркой стороне, на татарском подворье. Мама слушала, дивилась, вздыхала с сожалением, свою-то печь она уж лет десять как выбросила, – без надобности стала: хлеб выпекался для селян теперь в огромной хлебопекарне и развозился по окрестным деревням.
Бабушка Фрося, приезжая к нам, ругала маму, дочь свою родную:
– Нюся, ты пошто така-то? Печь выбросила… все вам места мало… за модой погналась, а о старости не подумала, аль думаешь, всю жизнь молода будешь… придет и к тебе старость, и косточки негде будет погреть… Ребятёшки по зиме мокры с улки приходят, а у тебя и лапотье просушить негде. Зять с рыбалки, намерзнется, приедет… Ой, Нюся, Нюся…
…Отношения у меня с мужем разладились. Уезжала от него измученная и опустошенная, взяв такси.
Бабушка вышла меня проводить, обнялись, поцеловались на прощанье.
– Может, еще все сладится… – сказала старая женщина. В ее голосе слышались нотки моей родной бабушки, – бабушки Фроси.
Машина тронулась, я, спохватившись, оглянулась: бабушка все стояла у калитки, взгляд выхватил и русскую печь на подворье бабушки Раи, она отдалялась, уплывала лебедушкой.
А в машине играла музыка из балета «Лебединое озеро». На вокзале тоже слышалась та же музыка. Она преследовала меня в тот день. Она преследует меня всю жизнь.
(Опубликован в журнале «Дружба народов» №10, 2015)
Богатая и красивая
Рассказ
Я поссорилась со своей подружкой Ленкой. Причина ссоры была очень серьезной: она скатилась с горки на моих красивых магазинных салазках пять раз, а я на ее санках – только три раза. Это же нечестно, – правда? Мои салазки фабричные легкие, с яркими досочками: две зеленые посередине, а по краям красные, со съемной спинкой, мечта всех деревенских девчонок. А Ленкины санки в нашей деревенской кузнице дядя Федя-кузнец делал. Они чугунные, тяжелые. И на них не только Ленка с горок катается, но и дядя Петя с тетей Таней, Ленкины папа и мама, воду из колонки во фляге возят, навоз на огород.
Вот и получилось, что Ленка, шустрая, на моих легких саночках прокатилась пять раз. А я пока чугунные на горку затащу, семь потов с меня сходит. Так вот, по моим расчетам (с арифметикой у меня в школе неплохо), с меня должно было сойти еще четырнадцать потов, но Ленка не дала.
– Так нечестно!
– Дура ты!
– Сама дура!
Мы с Ленкой всегда так ругаемся – и в прошлый раз так ругались, и позапрошлый. И ругательные слова у нас складно получаются, ну прямо как октябрятская речёвка на утреннике.
После ругательных слов потащила Ленка свои санки в сторону своего дома, а я свои – повела в сторону своего. Ой, я ведь еще забыла рассказать про городскую красивую веревочку, которая крепится к моим фабричным саночкам: она белая, блескучая, упругая, с пупырышками! А к Ленкиным санкам дядя Петя веревку от старых вожжей привязал, вот.
Наутро, чтобы наказать Ленку, я взяла с собою трехлетнюю сестренку Наташку и отправилась к Светке Илюшиной, однокласснице.
Как примерная старшая сестра, я вела сестренку, крепко держа её за руку. План мщения у меня созрел с вечера: во-первых, идти надо было мимо Ленкиных окон – пусть смотрит и от зависти лопается, что я пошла к Светке; во-вторых, иду с сестренкой. Мне Ленка уже сто лет приговаривает, что папка с мамкой ей скоро братика выродят. Когда это случится – еще неизвестно, а у меня уже сестренка есть! Я-то знаю, почему Ленка мне приговаривает: Чегой-то Наташка за тобой, как хвостик, таскается? Ей просто завидно!
Раньше я с Ленкой соглашалась и от этого надоевшего «хвостика» избавлялась. А сегодня: смотри, Ленка, какие мы дружные с сестрёнкой, идём, за руки держимся, и вообще, мы с тобою не дружим, а дружим со Светкой! При этом я немного побаивалась проходить мимо Ленкиного дома или поколотит, или уже не дуется и позовет к себе. Хоть бы еще немного подулась.
Мы старательно и долго обметали голиком валенки на крылечке илюшинского дома, потому что мне казалось – или мне так хотелось? – чтобы Ленка за нами подсматривала. А я ведь вся такая правильная с сегодняшнего дня. Ну и что, что мамка вчера вечером (это же было вчера!) дважды возвращала меня на крыльцо обмести валенки как следует, приговаривая: Ну что ты как махаек, тяп-ляп, и пошла.
– Здравствуйте, – сказала я громко, как меня учили, войдя в избу.
– Здласти-ти, – сказала чуть потише Наташка.
В ответ нас никто не поприветствовал. И только когда рассеялось облако холода, которое затащили с собой, мы увидели, что в избе никого нет. Пройти и заглянуть в горницу не насмелились, так и стояли у двери, нежданные, незваные, как часовые, каждый у своего косяка, пока – ну наконец-то! – не вошла тетка Вера, мамка Светы.
– Здравствуйте… Здласти-ти… – повторили мы свое приветствие. Я была немного недовольна этим приветствием: не так складно и не так громко получилось, как первый раз.
– Вас за чем-нибудь мама послала?
– Не-а, – сказала я, – пришли к Свете поиграть.
– Поиглать, – вторила, хлюпая носом, отпотевшим после улицы, Наташка.
– А Света еще спит, – проговорила мама и, приоткрыв дверь в горенку, окликнула: – Света, вставай, подруги пришли.
Довольные, что нас не прогнали, не отправили восвояси, мы быстро расчембарились, сложив аккуратно свои вещи на лавку, стоящую у печи. Озираясь, вошли в горницу.
Над никелированной блестящей кроватью Светы (золотая! – решили мы с Наташкой; для нас все, что блестело, было золотым) висел красивый ковер. Только у богатых может быть такой красивый ковер, – подумала я и шепотом сказала об этом Наташке. Сестренка согласилась, кивнув головой, и ближе подошла к кровати, чтобы лучше рассмотреть ковер.
На его клеенчатой основе были нарисованы кипарисы, деревья, растущие в далекой-далекой стороне. А средь этих деревьев красивая-раскрасивая Красавица. Волосы ее, цветом такие же, как перышки у вороны, волнами лежали на плечах, глаза были огромными, ресницы длинными, губы фантиком, как и положено быть у красавиц. Бабушка Фрося такие губы называла сковородником. Да ну ее, бабушку!..
Небо над головой Красавицы было темно-синим, на нем – месяц золотой и звезды, звезды… Сама девица в длинном, как у царевны-королевны, платье розового цвета и в красных туфлях на высоком каблуке. Почему-то мне, совсем некстати, вспомнилась бабушкина частушка-припевушка, которую она пела на гулянках, притопывая комнатными мягкими тапочками:
– Вот она, да вот она,
Вот она – да вышла:
На высоких кублуках,
Стала никудышна!
Девица-красавица гуляла по саду-огороду туда-сюда, немного грустная, и, как будто, кого-то ожидая.
У нас дома над моей кроватью тоже висит клеенчатый ковер. Художник изобразил на нем оленье семейство: олениху-маму, олененочка-сынка и оленя-папу. По зеленой траве, среди сосен и берез, мирно и беззаботно гуляет ребенок-олененок, мама-олениха смотрит на папу-оленя огромными глазами, а папа чутко прислушивается своими наостренными ушками, затерянными средь ветвистых рогов, не идет ли охотник, не крадется ли волк. Я их так люблю, своих оленей! И сама тоже всегда вглядываюсь в глубину нарисованного леса: не идет ли охотник, не крадется ли волк, – чтобы успеть предупредить.
* * *
Дома, за обедом, мать спросила меня:
– Кудай-то вы давеча ходили в край, уж не к Илюшиным ли? Сама пошла, да еще и Наталью за собой потащила. Чтоб я больше не видела, что вы туда ходите! Нашла тоже подругу. Не ровня они нам!
Отец вмешался:
– Ну что несёшь, Анна: ровня, не ровня. Пусть дружит, с кем хочет, к кому душа лежит.
– Сама Илюшиха за столько лет ни разу со мною не обопнулась. Процедит сквозь зубы нехотя: «Здрассти», и побежит, каблуками выщёлкивая. Что я ей сделала, что морду воротит, как взнузданная лошадь? Да и ни с кем она не дружит из деревенских баб, а уж живут в деревне лет шесть, если не боле. Понятно! – другого коленкору. И сам такой же. Подумаешь, парторг! Бога-а-атые – гордые.
* * *
В следующий раз я побывала в доме Илюшиных только через несколько лет. Светка по-прежнему ни с кем, как и её мамаша, не дружила, но и не ссорилась, держалась особняком. Мы тогда учились уже в восьмом классе. В школьной библиотеке не хватило на всех «Преступления и наказания», школьная библиотекарша Варвара Юрьевна, Варвара-Коса, выдавала один экземпляр книги на двоих. Ленка должна была читать поочередно со Славкой Ядриным; я – со Светкой Илюшиной. Учеников закрепили за каждой книгой, чтобы уловок-оправданий о том, что не успел прочитать, потому что в библиотеке книги не хватило, не было.
Когда я зашла в дом к Илюшиным, Светка мыла пол, если это вообще можно было назвать мытьем полов. Своей белой тоненькой ручкой, сидя на корточках, она нежно гладила маленькой, с носовой платок, тряпочкой половицы. Меня бы за такое «мытье» мать прибила бы!
– Свет, я за книгой.
– Там, на столе возьми, – махнула Светка в сторону своей комнаты.
Над её все той же, но уже не золотой кроватью (я все же поумнела) висел новый ковер. Бархатный, яркий, восточный мотив: барышню-красавицу украли и увозят вдаль чернявые восточные ребята. А там, вдали, как водится, средь раскидистых пальм виднеется замок. Оранжевый знойный фон, тёмное небо, а на нём месяц золотой и звезды, звезды… Всадники выкрали Красавицу из сада-огорода и мчат её навстречу счастью и большой любви. А Красавица изящно, как и положено красавицам, сидит на коне рядом с джигитом, слегка прижавшись к нему плечиком. На голове девушки легкая, струящаяся на ветру накидка, скрывающая её лицо. Но я догадываюсь, нет, я просто уверена, что это та самая Красавица, которая ходила-гуляла средь кипарисов на клеёнчатом ковре!
* * *
Над моей кроватью все тот же ковер, с оленями. Уберегла я их от охотника и злого волка, да они и не покушались на моих оленей, видя из глубины леса, как я и олень-папа охраняем покой семейства. Щёлкнет злой волк зубами, спрячет ружье охотник – и уйдут восвояси. Только однажды, когда я болела корью, мне приснился страшный сон, что волк съел моих оленей. Ужас заставил меня проснуться – слава богу! – живы!
Со временем пообтерлась, осыпалась краска с папаши-оленя. Наталья, сестричка, посмеивалась: облупилась краска на боку оленя, – линяет твой олень; стерлась краска на траве, – олени травку съели. Это соцреализм, сестра, – чего ж хочешь?!
Эта ирония была поводом очередной раз побеситься, побегать друг за другом вокруг важно расположившегося посреди горницы большого круглого стола. Вот только перед этим чернильницу со стола убрать надо.