Мария Павликовская-Ясножевская
Почтальон и ноябрь
© Е. Ревуцкая, перевод, 2020
© Издательство «Водолей», оформление, 2020
* * *Из цикла «Спящий экипаж» (1933)
Спящий экипаж
В осеннем вихре,
в метели рыжей
от лодки лодка —
все ближе, ближе…
Цветки акаций —
шеренги флота;
флотилий зерна —
как позолота…
И ждут, по трое,
что будет после —
и ждут, оставив
рули и весла…
Багряный ветер
обрушит лодку —
«Бог и Акация!»,
прошепчут кротко…
Сецессия
На небе тучи
узор чертили —
русалок мчали
ветров полозья,
в себя вбирая
крыла стрекозьи,
а те тонули
средь белых лилий…
Главы далекой
рисуя профиль,
скользили в небе
златые нимбы,
вливая сумрак,
как сладкий кофе,
в запястий тонких
и губ изгибы…
И спящей девы
красой летучей
нальются воды,
набухнут тучи…
Чужбина
Пред нами – берег дальний
той сказочной чужбины,
где, грусть и страх отринув,
мы упадем под пальмы
Где горизонт сомкнется
жемчужным ожерельем
и обратится к солнцу
Венера в звездной пене
Стыдливая мимоза
уронит у алькова
целительные слезы
для соловья больного
Где, как банан, прогнувшись,
в ветвях повиснет месяц
и банджо песней чуждой -
«Паломой» старой[1] встретит
Где нет еще разлуки,
ведь не было и встречи,
где, прежде чем отречься,
нам Бог протянет руки
Где мы – как будто младше,
где зов веков не слышен,
смерть – легче, стоны – тише,
а в грусти – больше фальши…
Театр
На сцене слеза актера
правдива была едва ли,
но зрители громким хором
за ним навзрыд повторяли —
всех искренней плакал в ложе
сам автор – угодник Божий.
Нектаром оваций кресла
наполнятся, словно соты,
и автор, вчера безвестный,
пьянится признанья медом,
и в ложе всплакнет лукаво
гнушавшийся всякой славы
Lunaria Biennis
Двух сомнамбул печальные очи
загорятся огнем неизменным,
если, выйдя на рынок цветочный,
купят вновь lunaria biennis.
И прозрачные тени-мембраны
под навесом укрытых лунарий
на ветру, как ряды барабанов,
бьются в ритме неведомых арий.
И лунатик, унынием пьяный,
чуждый всем искушениям розы,
установит на фортепиано
полнолуний серебряных россыпь.
Лунатичка на клавишах черных
вдохновенно играет куплеты
и в бескровных ладонях упорно
полнолуний сжимает монеты.
Эпитафия летчикам
Аристократы смерти, Жвирко и Вигура[2] -
их имена не раз звучали эхом громким.
Другие без вести пропали в небе хмуром,
оставив миру только пепел и обломки.
Чосинский[3], Климша[4], коих нет на пьедестале,
не избежали той же участи кровавой…
Им не нашлось названий улиц, песен, славы,
а разве больше дать могли, чем то, что дали?
Забыто множество имен – Пясецкий[5]… Попчик[6]…
Надводзкий[7]… Станьцо[8]… – тысячи имен героев…
Генеалогическое древо
Я – словно атлантическая дева,
что не познала берега-причала,
ведь генеалогическое древо
моё сродни недвижимым кораллам.
Хоть пополам серебряное тело
мне разделить теперь ничуть не жалко,
едва дышу, танцую неумело —
из датской сказки скорбная русалка.
И вновь у ног моих волна морская,
свободы горечь, ветры штормовые —
вновь вспоминаю о родной стихии,
кристаллы соли с жарких век роняя.
En souvenir de Le Brix et Mesmin[9]
в хмуром небе внезапный тангаж,
и почти задохнулся мотор,
и беспомощно руки простер
самолет, и един экипаж
храбрость в небе не знает преград,
здесь секундам равняется жизнь —
самолет устремляется вниз
на последний, короткий парад
дружба в небе не знает измен,
на двоих – лишь один парашют,
и, как звезды, вдвоем упадут
два героя – Ле Бри и Месмен —
на нещедрую грешную твердь…
и плеяды огней-орденов
над полями Руси, средь ветров,
будут пламенем вечным гореть
Листья дуба
Не думай о победах,
под старым дубом сидя —
дуб стар, могуч, раскидист
и достает до неба.
Внимай беспрекословно,
заслышав шепот мерный,
и принимай на веру
хвалу листвы склоненной.
То дар земной стихии
торжественно-суровый,
то твой венец лавровый
за помыслы благие.
Людское слово ложно,
суд – справедлив едва ли,
но дуб тебя венчает,
а дубу верить можно.
Кукушка и влюбленные
Нежно-виновато
Вдоль лесного склона
Шли, как по канату,
Двое обрученных.
Поступью дрожащей
Двигались в потемках,
А кукушка в чаще
Куковала громко.
«Сосчитай нам годы!
Сколько мне отпустишь?»
Ясь спросил – и гордо
Крикнула кукушка.
«Смилуйся! Потише!
Для чего мне столько?
Сосчитай Марише!»
А кукушка смолкла.
Ухнул ворон где-то,
Солнце в тучах скрылось —
Не прожить и лета
Молодой Марысе.
Скорлупу уронит
Белка ей под ноги,
А на росном склоне
Встретятся дороги.
Перед нею остов
Вьется розы дикой,
И слышны с погоста
Колокола крики.
Звонница
как дерево, смолиста,
встревожена, зловеща —
грибов и старых листьев
в ней запах горче, резче
густой столетней кроной
покой небес нарушит
и вниз взглянет со склона,
подобно старой груше
как та, сгнивая кроной,
стволом зарывшись в землю,
вслед облакам последним
плодом кивает – звоном
Горный чертополох
Чертополох на взгорье – рыцарская роза,
что охватила землю серебристым телом,
лучами вникнув,
низвергнув оземь
шальные вихри —
прообраз солнца,
медаль за смелость.
Полуденное море
Проклятьем виснет
над морем полдень,
сомлели волны,
лег жар на пристань —
глядишь, разбудит
подводных чудищ…
У Моря Польши
У моря Польши —
колосья хлеба,
пшеницы волны —
морские гребни.
Русалки стали
снопами в поле,
плывут – и маки
цветут на доле.
Разбитое гнездо
Взгляни-ка – гнездо разбито…
Из веток петля и ниток,
скорлупка и лист зеленый
сплелись, друг на друга глядя,
а рядом – волос сплетенных
твоих и моих две пряди.
Париж (1929)
Париж
Париж
Морской соленый ветер, шагая по-матросски,
пронесся по бульварам в шальном, нестройном танце,
на взгляды и улыбки нанес весны наброски —
смеются мусульмане, мулаты и китайцы.
Над сумрачным Парижем кроваво-алый вечер
фиалками усыпан и дышит пармским летом;
и дым машин ревущих
становится все резче,
глотая лица юных бесстрашных мидинеток.
Вновь со свинцовым сердцем по набережной Сены
гуляя, в старой лавке найду любовный сонник,
где встретится немало
забытых снов значений,
и крик весны внезапный во влажной тьме утонет…
На теплом тротуаре у столиков кофейни,
как рой мышей летучих, сойдясь во тьму густую,
сливаются студентов
разрозненные тени…
А бабочки ночные в мехах снуют вслепую…
Вдруг с улицы, скрепленной бриллиантовою брошью,
какой-то стон печальный – Paris-Soir![10] – раздастся,
потерянною птицей
вновь закричит истошно —
и я заплачу тоже…
Как на душе ненастно…
На площади Согласья в периметре нирваны
огней вечерних сонмы пылают златом стылым,
и, будто чуждый ангел, везет шофер случайный
меня сквозь то, что будет,
что есть – и то, что было.
Утопленник зловеще ночной фокстрот танцует,
качаясь монотонно на Сены липкой глади;
химеры Notre-Dame взывают «Аллилуйя!»,
своим жандармским оком
на город строго глядя.
И каменными ртами завоют – то на месяц,
то на фонарный отсвет – то розовый, то синий,
косясь порою глазом на то глухое место,
где стал парижский призрак —
тень вдовья гильотины.
Нелепые, глухие, беспамятные толпы
толкутся в муравьином
немом и страшном визге,
а зависти и лести – на небе в цвете желтом —
до самых звезд взмывают отравленные брызги.
Холодный камень Сены на метрополитене
между водой и нами —
судьба в ночном дозоре…
Всю ночь над сводом дева, подобная сирене,
качаясь над волнами, теченью Сены вторит.
Линялый завсегдатай парижских тротуаров
вдруг на меня косится слащавым рыбьим оком,
и в тот же миг испанец с походкой, полной жара,
исчезнет в переулке
случайном и далеком.
Рычит автобус… Улиц струящиеся нити
наполнены обманом… Подружитесь с полипом?
Со спрутом? С осьминогом?
Ах, нет? Тогда бегите
по пастбищам французским – домой, к зеленым липам!
Плыви туда, где заводь, к покойной, ясной сини,
ты, маленькая рыбка среди акульей стаи,
где тысячи танцовщиц,
сложенных, как богини,
твое топтали сердце, балуясь и играя.
В Aubert Palace, Gaumont, Paramount и Cameo[11]
целуются – и только.
Кто это мог предвидеть?
Оркестр играет громко – как белая камея,
мой одинокий профиль нелеп и столь обыден.
Eiffel, как гриб крученый, разверзнулся геенной
и виден отовсюду, как бес на брачном ложе.
Все чересчур огромно… Мне – крошечной вселенной –
все это недоступно, как крокодилья кожа.
Но как в толпе прохожих идти одной, тоскуя,
без теплых рук? На небе – закаты розовеют
и вспыхивают звезды…
А для чего живу я —
среди деревьев чуждых безлистная аллея?
Вокруг – потоки взглядов и тысячи объятий,
и видится прохожим в весеннем сладком трансе
в кругу Больших Бульваров
дорожный указатель,
где под руку гуляют и думают: Douce France…
Колдуньи Парижа
В переулке Пигаль есть одна комнатенка глухая,
что зажата меж лавок, в которых торгуют салатом —
мадам Каль, не открывши конверта, там письма читает,
сотню франков берет за услугу. Я помню, когда-то
про мамашу Дюваль с авеню Фромантен услыхала,
будто та напророчит судьбу над кофейною гущей,
перескажет тебе твои тайны с улыбкой усталой,
пахнет кофе в отеле ее. У Жирар-вездесущей,
на углу авеню Эшикье, в разноцветном салоне
очутившись однажды, в беседы журчании тихом
ты услышишь о всяком, о чем не желал бы и помнить —
она лучше родимой сестры тебя знает. От лиха
сохранит, словно мать, и разумным советом поможет;
по наказу ее сбережет тебя джинн-невидимка,
твой обидчик сомлеет от страха на собственном ложе,
коль вы вместе проколете сердце его фотоснимка.
На бульваре Осман проживает волшебница Сара,
в шар хрустальный взглянет – и день судный окажется ближе…
Подрисованным глазом грядущее видит. И даром
обладает предречь чудеса, что творятся в Париже.
А в «Ротонде»[12], меж столиков, тешась убогой разживой,
твою левую руку чудная гадалка подымет
и, на скатерти карты свои разложив торопливо,
не сводя с тебя глаз, назовет тебе важное имя.
И, коснувшись Венеры холма, улыбнется лукаво,
в один миг ей откроется верного счастья примета —
на ладони твоей пентаграммой означена слава,
а запястье твое окаймили четыре браслета.
А какой-нибудь нищий в Париже за горстку сантимов
посулит тебе счастье стишком на обрывке бумаги —
предсказание нищего хоть и едва постижимо,
на поверку окажется самой надежной из магий.
А волшебница Зина по-польски твердит у порога,
видя нимб над тобой, что довериться должно надежде,
что пред поступью тихой простерта прямая дорога,
что услышат тебя наделенные слухом… Но прежде
средь шелков ты услышишь факира наказ – Хамам Бея,
что стальным, проникающим взором на взор твой ответит,
опий жизни курить повелит, снов былых не жалея:
«Разве можно упрочить эфир иль удерживать ветер?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
«Палома» (La Paloma) – песня в жанре кубинской хабанеры, написанная около 1860 г. испанским композитором С. Ирадьером (1809–1865). Считается одной из наиболее часто исполняемых в мире.
2
Францишек Жвирко (Franciszek Żwirko; 1895–1932) – польский военный и спортивный летчик. Станислав Вигура (Stanisław Wigura; 1903–1932) – польский авиаконструктор, инженер и авиатор. Победители международного рейда вокруг Европы, оба погибли в аэропланной катастрофе 12 сентября 1932 года в горах чешской Силезии, в 14 километрах от Тешина.
3
Антоний Чосинский (Antoni Ciosiński; 1904–1933) – польский гражданский летчик, учился инженерному делу в Варшаве и мастерству пилотажа в Дублине, погиб при выполнении полета 25 сентября 1933 года, похоронен на Раковицком кладбище в Кракове.
4
Алоизий Климша (Alojzy Klimsza; 1899–1931) – польский авиатор, погиб при выполнении полета 19 июня 1931 года, похоронен в Кракове.
5
Мариан Пясецкий (Marian Piasecki) не вернулся с задания 6 сентября 1939 года, в сентябре 2000 года было установлено место захоронения летчика.
6
Чеслав Попчик (Czesław Popczyk; 1902–1933) погиб при выполнении полета 11 сентября 1933 года, похоронен в Кракове.
7
Станислав Надводзкий (Stanisław Nadwodzki; 1907–1933) погиб при выполнении полета 28 апреля 1933 года, похоронен в Кракове.
8
Францишек Станьцо (Franciszek Stańco) погиб при выполнении учебного полета 1 мая 1929 года, похоронен на военной части Раковицкого кладбища в Кракове. О том, когда он родился и откуда был родом, информации не сохранилось.
9
Французский летчик-рекордсмен Жозеф Ле Бри (Joseph Le Brix; 1899–1931) и механик Рене Месмен (René Mesmin; 1897–1931) погибли недалеко от Уфы 12 сентября 1931 года в ходе второй попытки совершить беспосадочный полет по маршруту Париж – Токио.
10
Пари-Суар (Paris-Soir) – парижская ежедневная газета, выходившая с 1923 по 1944 год.
11
Старые кинотеатры Парижа, сегодня не функционирующие.
12
«Ротонда» (La Rotonde) – легендарное парижское кафе со столетней историей, расположенное в доме 105 по бульвару Монпарнас. Завсегдатаями «Ротонды» были Модильяни и Шагал, Кандинский и Сутин, в кафе приходили Волошин, Ахматова и Маяковский, а в 30-е годы – Хемингуэй, Фитцджеральд и Сименон.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги