Негативно оценочные лексемы языка советской действительности
Обозначение лиц
Пётр Червинский
© Пётр Червинский, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Аннотация
Словарь содержит довольно развернутую характеристику около 400 единиц, содержащих, помимо обозначения и называния, негативно оценочную доминанту определения человека, с позиции вида его несоответствия советской системе. Тех единиц, которые представляют собой явления и оценки в реалиях и мотивах не так далекого, но все же прошлого, а потому забываемого, вытесняемого, а для кого-то и мало или совсем не знакомого. Язык и система, их породившие, будучи отчасти искусственными, довольно своеобразным и специфическим образом оказывались связанными с создаваемой ими реальной, советской, действительностью, понять и представить которую, видимо, все же необходимо для самых разных задач, не в последнюю, если не в первую, очередь, для исследовательских и дидактических. Предлагаемый словарный материал предваряется теоретической частью, смысл которой был в том, чтобы показать механизмы советизированной негативной семантики, в ее категориях и парадигмах. Книга может быть интересна не только как методологическое и дидактическое пособие, но и как источник все более забываемых и уходящих знаний о том недавнем еще, с исторической перспективы, социальном, психологическом и политическом эксперименте, который воплотил себя в коллективном сознании и действительности, прежде всего, своим языком.
Об авторе
Пётр Червинский (Piotr Czerwiński), профессор, доктор филологических наук, зав. кафедрой русского языка Силезского университета, специалист в области семасиологии, этносемантики, этимологии, семантического языка фольклорных традиций, автор учебников, словарей, монографий, компьютерных курсов. Имеет более 480 опубликованных научных работ (в Польше, России, Германии, Венгрии, Чехии, Словакии, Болгарии, Испании, Румынии, Литве, Белоруссии, Украине, Грузии, Латвии; около 100 из них помещено в Интернете, в международных журналах гуманитарного профиля). Основные (книжные) публикации: «Семантический язык фольклорной традиции», «Семантика слова в системе стихотворного целого (на материале поэзии С. Есенина и Д. Кедрина)», «Ступени Храма. Этапы этнического сознания. Эскиз модели Священной еврейской истории» (серия из пяти книг), «Номинативные аспекты и следствия политической коммуникации», «Наречие. Дидактический словарь», «Фольклор и этимология. Лингвоконцептологические аспекты этносемантики», «Семантико-операциональный язык для диалога с машиной», «Словари толкования сновидений. Заметки к строению интерпретативной модели», «Негативно оценочные лексемы языка советской действительности. Обозначение лиц», «Формы личных имен русского речевого употребления. Обиходно-нейтральные образования и некоторые их производные», «Язык советской действительности: Семантика позитива в обозначении лиц», «Патетизмы советского официоза в аспекте модулятивной семантики»; а также написанные в соавторстве: «Логика курса „Русский язык“», «Русский язык. Введение», «Русское произношение и правописание», «Теория и практика русской речи», «Толковый словарь иностранных слов. Общеупотребительная лексика», «Большой толковый словарь иностранных слов» (в 3-х тт.), «Энциклопедический мир Владимира Даля» (в 6-ти тт.), «Иностранные слова и словосочетания с ними» (в 2-х частях), «Лингвопсихологический учебник здоровья», «Иноязычная лексика русского языка (с методикой дидактической игры и творческих заданий)», «Мой язык и компьютер. Этимологический словарь иноязычной лексики русского языка» (в 2-х частях), «Metaphern des russischen sexuellen EGO. Ein linguopsychologisches Wörterbuch des aktuellen Sprachgebrauchs.» (серия выпусков), «Наречие. Семантика, правописание, речевое употребление» (в 2-х частях), «Аспекты лингвопсихологической диагностики партнерских отношений», «Язык сознания в его вербальных и невербальных реализациях», «Метафоры русского сексуального EGO: концептуальный подход к описанию лексики и составлению словаря». Научные интересы связаны с этнолингвопсихологическими проблемами языка и сознания: сопоставительная лексикология, словообразование, ономастика, язык политики и средств массовой коммуникации, язык поэзии и художественной литературы, современный речевой узус, развитие речи и интеллекта, прогрессивные методики обучения. Персональный сайт автора: http://piotr-czerwinski.narod.ru
Предисловие
Одной из определяющих черт советской идеологии, как известно, было особое отношение к человеку. Отношение как к средству, цели, объекту и материалу проводимых в жизнь социальных идей, называемых, тогда и впоследствии, утопией и экспериментом. Далекими от реальности и осуществления, по мнению одних. Реальными и достижимыми, согласно твердой вере других. Третьи, кто с интересом, кто с опасениями, приглядывались к тому, что получится, что делается и что из этого эксперимента выходит. Теперь, когда путь созидания этой псевдореальности, будем надеяться, пройден и советское время ушло, становится, стало ясно (во многом гораздо раньше, но далеко не многим), что то, что хотели создать идейные и политические создатели, отчасти им удалось. От той части, которая интересовала в первую очередь их самих. Всё остальное должно было им эту часть обеспечить и обустроить, и потому представляло собой то поле социально-психологического переделывания, которое укладывается в идею «формирование нового человека». Человеческий материал, как оказалось, особенно в массе, если за это дело приняться как следует, преобразованию поддается. Режимами (не только советским), базирующимися на общей для всех, а потому и единственной, признаваемой правильной, идеологии, в прошедшем веке, впрочем, как и во всей истории, данное положение удалось доказать. Особенностью советского социально-психологического эксперимента над человеческим естеством следовало бы считать поэтому не столько самоё такую задачу, не столько используемые для этого методы и приемы, не столько даже сам получившийся результат, сколько его историческую (в одно поколение) мгновенность, такую же, в одно поколение, сменяющуюся, переходящую во что-то другое, типологическую нестабильность и, при каком-то неясном, не планировавшемся, единстве, все же какой-то свой специфический, сугубо советский вид и типаж. Точнее было бы определить его галереей типов, поддающихся выявлению и описанию.
Сказанное, представляя собой итог размышлений над выбранным языковым и не только языковым материалом, может вызвать недоумение. Привычно думать, что всем известный советский социологический эксперимент не имел прецедентов – ни в смысле стоявших задач, ни в смысле методов и приемов, и уж тем более не в результате. Своей обнажающей откровенностью, установкой на полное разрушение, уничтожение прежнего во всех возможных его областях, на окончательно-бесповоротное искоренение всего препятствующего во имя нового, поражая умы, одних притягивая этим и завораживая, других отвращая, сам он, этот эксперимент, становился почвой, примером для подражания либо, напротив, отталкивания и неприятия – как беспокоящий, поскольку возможный, опасный либо желательный прецедент. Опасность его и возможность таились в природе податливого на обработку материала – человеческой массы, которую всегда, постоянно, тысячелетиями истории использовали все те, кто имел такую возможность, кто умел и знал, как это делать, и кто, не отказываясь от этого, для себя, своих выгод и целей, это делать хотел. Неожиданность советского прецедента в его отношении к человеку и обществу состояла (если воспользоваться подходящим для данного случая лингвистическим языком) в смене модальностей – модальности объективной на субъективную. С тем, чтобы использовать для своих субъективных, индивидуальных целей не тот объективно имеющийся материал, что есть, как это делалось раньше, а тот, который следовало, переработав, создать, из идейно воображаемой, субъективно желательной и ирреальной формы переведя его в форму объективную и реальную. И этот переработанный, приспособленный для себя, своих целей материал в дальнейшем использовать, по возможности непреходяще и перманентно.
Такое пересоздание, с необходимой для этого сменой модальностей, не могло протекать постепенно, перерастая одно в другое, эволюционируя, развиваясь, накапливаясь, с переходом количества в качество (если воспользоваться терминологией диалектического материализма). Это было бы невозможно – модальности так не меняются, один полюс не переходит в другой. Их необходимо не эволюционно, а революционно, вторгаясь, вмешиваясь, т. е. насильственно, переставлять. И производиться должно это сразу, в один момент – только что было одно, а вот сейчас уже, на глазах, другое. Сущность советского социологического эксперимента, в этом ключе, таким образом, можно было бы представлять как подобного рода вторжение, смысл которого состоял в перемене имевшихся полюсов реальности.
Перевод воображаемого субъективного в объективное неизбежно предполагал другой, с ним связанный, перевод существующего реального в нереальное и небытие, замену интересовавшего каждого его личного и индивидуального в не интересующее никого коллективное и всеобщее свое-несвое, а тем самым, упразднение индивидуального, замещение единицы массой и растворение единицы в массе, т. е. получение единицы с признаками и свойствами массы внутри себя. Механизм, который также предполагал в своем задуманном осуществлении два полюса, два совершенно различных счета. Один для этой самой массы, для всех, которым отводилась роль образуемых, с навязываемой им субъективностью объективной реальности, коллективностью индивидуального, массовидностью единиц. Другой – для себя, для субъекта-распорядителя, эксперимент весь этот задумавшего и осуществлявшего. С объективностью (для себя) навязанной остальным субъективной реальности, присвоением (индивидуальным) коллективного общего, отчужденного для всех остальных, единичностью и единственностью себя, с обособлением себя из массы, отделением, изоляцией от нее. Простая перестановка общественных полюсов – а сколько следствий для всех, для отдельных и каждого…
Начавшаяся игра с полярной сменой порядков и опиравшаяся в основном на двух механизмах – лишения (упразднения, удаления) и растворения (замещения, перемещения, перемешивания) – не могла быть произведена во всех своих составляющих, т. е. полностью и целиком. Возможно, такая задача перед ней не стояла – субъективно ли и сознательно, объективно ли и подсознательно, что, впрочем, неважно, поскольку суть оказалась не в том. Суть происшедшего перераспределения произвелась путем расщепления существовавшей реальности на ту (объективную), что для всех, которой словами, в идеях и в пропаганде, т. е. в сознании и в языке, приписывался не свойственный ей и никогда не могущий осуществиться (а потому ирреальный и субъективный) вид. И ту достигнутую, но не для всех и потому субъективную, не существовавшую в общем, публичном, сознании и языке. Получившийся парадокс – то, что существовало, в общественном представлении не отражалось, а потому как бы и не существовало для понимания и языка, а то, что навязчиво и последовательно отражалось и объявлялось, в действительности не существовало и не могло в ней существовать, – сей парадокс имел свои следствия. Не называемые в языке фантомы реальности бродили отдельно от совсем других – фантомов, имеющих обозначающие их словесные оболочки, но лишенных своего воплощения в этой реальности. Механизмы лишения и растворения затронули, таким образом, не только сам человеческий материал, но и характер, условия, виды взаимодействия языка, общественного сознания и действительности, приведя к до сих пор до конца не осознанным языковым и ментальностным, семантическим результатам.
Новый общественный формируемый человек, в задачу и смысл объявляемого (вслух, в языке) существования которого входило строительство того, что построить нельзя, но которого следовало в массе ему подобных (не объявляя при этом вслух) для себя использовать, должен был получиться в результате вторгающегося, организующего воздействия на условия его существования (быта и бытия, отторгаемых от него в свою пользу) и на характер, способ его сознания, т. е. знания и мышления – о себе самом, о своей действительности, о таких же, как он, и совсем не таких же, и не своей действительности, разведя все это, расставив по разным, для каждого отведенным и каждому предназначенным, идейно правильным, взвешенным и проверенным полюсам и местам. Задача, в известном смысле, шахматная и арифметическая, получающая свое воплощение на воображаемом поле-доске и выражающая себя в языковых, лингвистических по природе своей, представлениях и единицах.
Следствием производившихся над умами, действительностью и языком преобразующих операций были некие производные этих самых умов, действительности и языка – из сплава исходного и навязываемого, которые, соединяясь, давали новый, возможно, не запланированный и не предвидевшийся преобразователями, итог-результат. Непросто понять, оценить и исследовать случившиеся итоги этого эксперимента, имевшего к тому же свои этапы и корректировки, но обладавшего при этом цельностью и не менявшегося по своему существу. Возникает также вопрос – а стоит ли? Бередить фантомы не того реального прошлого, которое было, – это бы еще как-то можно было понять, – а того, им реально не бывшего, воплощенного в языке, от которого, надо бы думать, что отошли, отказались, ушли вперед и почти забыли? Вопрос, имеющий в себе много идей и сторон. Психологических, социальных, исторических, политических, философских. Безусловно, важных, но не о них речь. Речь о том (хотя далеко не просто что-то одно отделить от всего остального), что собой представляет активно вторгающийся в человеческое сознание воздействующий идеологический механизм, осуществляемый и реализуемый в языке. Языке как орудии управления и власти.
Одна из особенностей советского социологического эксперимента (коль скоро речь все же о нем), как первого в последовавшем за этим ряду, состояла в том, чтобы, создавая нужного ей человека, делать это, прежде всего, при помощи языка и внутри языка. В языке и средствами языка такой человек был создан, своеобразно и неоднозначно соотносящийся с реальными социальными типами существовавших советских людей. Желание подчинить социальную и психологическую действительность преобразуемого государством общества в лице принявшихся за это дело вождей всегда было важной, ведущей, если не первоочередной, задачей, на разных этапах советской истории приобретая различную силу и напряжение. Но одно дело желать, а другое – что получалось. Язык властей, официальный язык, язык пропаганды отражал, создавал, воплощал один, продуцируемый, субъективно-модальный, реальностный вид. Язык другой, не бывший пропагандистским и официальным, воплощал и передавал другой, свой собственный, каким-то неуловимым образом соотносимый с официальным. Языки эти взаимодействовали, будучи в общем пространстве и социальном времени, порождая различные ниши и сферы, как два встречающиеся потока, смешиваясь и не смешиваясь в принятии и неприятии своем, в каждой такой какой-то сфере и нише, в разное социальное время, откладывая еще какие-то воображения и представления о советской действительности и ее человеке.
Все это давало бы лишний повод к этим проблемам и с языковой стороны подойти. Как в осколках разбившегося зеркала, если собрать, отразится нечто совместное, целостное, рассыпанное по частям, так через эти языковые сферы и ниши двух основных потоков советского языка – официального и неофициального, а не только в них и исключительно через них, можно бы получить какой-то, в меру свою более или менее целостный, вид. Вид представления о человеке – каким он мог быть, кому-то хотелось или каким он в действительном общественном воображении был. Потому что из этого воображаемо действительного вырастает потом уже не воображаемое, а реально действительное, хотя также, от части своей, отражаемое в языке, постижение которого составляет задачу как философскую, так и известным образом дидактическую, при освоении чужой и своей культуры, чужой и своей истории, чужого и своего языка. Соотношение воображаемого и действительного, важное для понимания национальной культуры, сознания и языка, далеко не всегда достижимо и удается, скорее интуитивно и чувственно воспринимаясь теми, кто к этому обращается и над этим задумывается. На примере идеологизированного языка советской действительности, в контексте недавней истории, в ставшем общественным достоянием различении реального, бывшего, происшедшего, с одной стороны, и того, как и что представлялось в языке эпохи, с другой, – такое соотношение может стать понятным и объяснимым. И приобрести, таким образом, не только свой познавательный, но и методологический смысл.
Автор далек от мысли противопоставлять два характерных для советского времени языка (по крайней мере, два), рассматривая их как противоборствующие и взаимно себя отрицающие, своего рода структуру и антиструктуру. Отношения между ними нет оснований определять как полярные и враждебные. Взаимодействуя, они отражались один в другом, давая разные, но далеко не всегда противоположно заряженные эффекты, часто используя средства того другого, но в ином смысловом и оценочном оформлении и ключе. Воздействующий характер пропагандистского официоза менялся на что-то совсем иное, если производимое на его основе высказывание обращалось не к массам и публике, а к кому-нибудь из своих или в своем кругу, приобретая характер не всегда очевидной и в разной степени уловимой иронии или какой-то еще оценки. Менялся характер изначально нейтральных или иначе окрашенных и общеупотребительных слов в зависимости от того, кем и в каких условиях, не говоря о том, в каком языке, точнее было бы сказать, в какой коммуникативной и узуальной сфере, акт речи происходил. Изменения эти, требовавшие от говорящего большого внимания и напряжения, поскольку их несоблюдение могло быть рассмотрено не только как коммуникативная и стилистическая, но и как идейная и политическая ошибка, не следовало бы рассматривать как своеобразную мимикрию, особую гибкость и приспособляемость используемых для различных целей общеупотребительных слов. И из этого делать выводы о какой-то их исключительной, советскими обстоятельствами обусловленной, подвижно преобразуемой природе. Слова советского языка, во всех возможных его проявлениях, – это те же, за небольшим исключением, слова русского языка, которые вне советских особенностей, тем и контекстов употреблялись и продолжают употребляться всеми, на нем говорящими, в привычных своих коммуникативных целях и функциях. Природа слов не менялась от этого их специфического использования и не изменилась впоследствии, после него.
Что же тогда можно было бы определять как такую их, советского языка, специфику? Не вдаваясь в серьезные рассуждения и подробности, безусловно заслуживающие своего основательного, а поэтому и особого, рассмотрения, специфику эту, скажем так, советского употребления, советской проекции, аппликации русского языка можно представить в трех расслоениях. Первое составляет язык. Русский язык, его материал – лексический, словообразовательный, синтаксический, а также коммуникативно и композиционно текстовый, в том отношении, в котором владение языком предполагает создание и восприятие (адекватное понимание) определенных, в данном случае советских, текстов. Второе следовало бы отнести к характерным для советской действительности ситуациям и контекстам, определяющим фон социальных знаний, общих для всех внутри нее находящихся и регулируемых новыми, возникающими, либо, напротив, уходящими и исчезающими или только меняющимися в какую-то сторону обстоятельствами. Третье составляет, также меняющаяся своими гранями, сторонами, акцентами в исторических и политических переходах, советская идеология. В двух своих проявлениях. Как то, что внушается, вслух говорится, транслируется, передается средствами массовой информации и пропаганды, в печати и в издаваемых книгах, чему обучают в школах, в вузах, в детском саду. И как то, что другое, но тоже советское, возникающее на базе второго, уже упомянутого, – социальных условий и эмпирических знаний, т. е. того, что есть или искренне кажется, что так есть, и третьего в первой ее составляющей, – официальной идеологии, т. е. того, как надо, как полагается, как считается правильным и как то, что не есть, даже если в это искренне верят и хочется, чтобы так было.
Язык (то первое) проникает и обеспечивает способность быть выраженными, стать объективными, передаваемыми и понятными для носителей двум другим – социальным знаниям и советской идеологии в обеих ее составных частях. Проникая и обеспечивая, сам он пропитывается, начинает вбирать, включать в себя всевозможные стороны социальных знаний и существующей идеологии. Необходимо лишний раз подчеркнуть, что советской, поскольку другие и самые разные, характерные для советского общества в целом, идеологии в данном случае не могут браться в расчет. Тем самым, русский советский язык (но не русский язык советского времени в целом как таковой) становится все же каким-то другим, каким-то специфическим образом нагруженным и заряженным, по сравнению с тем же русским языком, но не советским, до советским, вне или после. И когда, наконец, наступает это новое состояние после, что же тогда происходит с рассмотренными нами тремя позициями и с самим языком? Понимание этого важно, поскольку могло бы дать представление об искомых его советских, точнее было бы сказать советизированных, своеобразии и специфике. Второе и третье, так или иначе, уходят, социальные знания и идеология общества изменяются, советскими постепенно быть перестают. Язык остается, но переставая собой выражать и обслуживать то, что до этого (помимо прочего) выражал, сворачивая поле предыдущего действия, убирая, если так можно выразиться, свою советскую функцию, и освобождаясь в себе от нагрузок, заряженностей и наслоений, которые он в себя перед этим вобрал и которые в новых условиях становятся лишними, не требующимися, а потому избыточными.
Вместе с тем эти нагрузки, заряженности и наслоения как раз и составляют его специфику как советского языка. Увидеть, понять и почувствовать эту специфику можно, лишь восстановив соответствующие условия, в проекции к социальным знаниям советского времени и к советской идеологии. Советский язык без того и другого просто не существует, он прочно связан с ними. Задача подобного представления, помимо своих социальных, идеологических, политических, морально-нравственных, поучительно-воспитательных и т. п. сторон и аспектов, дающих знание и понимание предмета, имеет не только и даже не столько собственно историко-лингвистический или историко-культурологический заряд и смысл, сколько прямо и непосредственно смысл дидактический и языковедческий. Успешное овладение, будь то своим или чужим, языком предполагает знание и понимание не только его ближайшей истории, в чем-то к тому же себя до конца не изжитой (период в одно поколение слишком короткое время для этого), но и типичных условий, тенденций и форм как его изменения, нередко происходящих на наших глазах, но не замечаемых, так и функций, коммуникативных сфер и особенностей речевого употребления. Предлагаемый словарь как раз и рассчитан на то, чтобы представить язык в его употреблении и ближайшем, еще недавнем, развитии. Задачей подобного представления было на примере отобранной группы слов, наглядно, по мере возможности, но без допустимых в подобных случаях схематизаций и обобщения, с тем чтобы дать материал к самостоятельным размышлениям и выводам, показать, проявить в нем то, что уходит, обладает способностью становится историей, уходя в пассив, и что также его, языка, природа, определяющая его способность передавать, выражать – желаемое и действительное, идеи и впечатления, наши знания и условия жизни, тот или этот общественный, исторический, нравственный, оценочный, системоценностный и другой какой-то опыт, вид и контекст. Язык при этом сам по себе не меняется, он остается тем же, только что-то меняется в нем, его регистры и механизмы, связи, позиции, отношения, проявления, переходы, семантика и коннотации его остающихся после этого, хотя и меняющих свои виды и положения, единиц. И все это, составляя его природу, в конечном счете, происходит в нем для того, чтобы, внутренне преобразуясь и перестраиваясь, он мог служить новым целям и новым потребностям человека.
Необходимо было бы объяснить в связи с этим (поскольку снова мы подошли к идее языка и его человека) выбор описываемого в словаре материала и показать, объяснив, особенности такого, а не иного какого-то его представления. Выбор диктовался не объявляемой и намечаемой к последующему исполнению задачей представить фрагмент языковой советской картины мира, вращающийся вокруг идеи советской концепции человека. Но не концепции советского человека, определяемого то как homo sovietikus, то как просто совок, а в свое время как простой советский человек или настоящий советский, противопоставляясь другим, не советским, которые под такое определение не подходили. Все эти три (может, четыре?) его разновидности довольно детально, подробно в обширной литературе по теме представлены и хорошо описаны. Речь в данном случае идет о советской концепции человека, но не той объявляемой, которая себя отразила в советской печати, статьях идеологов и воспитателей, средствах массовой пропаганды, и даже не той, которая выводилась в исследованиях, воспоминаниях, разысканиях, книгах, работах, высказываниях не советской идейной ориентации. Речь о той не объявляемой и ни из прямых высказываний, ни из событий, ни из знания обстоятельств не выводимой концепции, которая была (а может, и продолжает быть) заложена в эксперименте, называемом советской действительностью. О той концепции, которая, может быть, даже и не осознавалась полностью в своем детально реальном и окончательно достижимом виде, во всяком случае не представлялась, ни теми стоявшими у руля, ни теми, кто по их указанию проводил соответствующие кампании, воздействие и политику, но, которая, не осознаваясь, присутствовала где-то и в чем-то подспудно и все это общество куда-то, склоняя, неизменно и неотступно вела. О той концепции, которая себя воплощает невидимо, прежде всего и в основном, в языке – словах советского языка, характерных для него словоупотреблениях, высказываниях по случаю и не по случаю, но в своем, узнаваемо советизированном виде и отпечатке. То есть в том, что, проговариваясь в речи, словах, говорится, но что при этом намеренно не имелось в виду прямо выразить, не намеревалось и даже не подразумевалось сказать.