Аяз Гилязов
При свете зарниц
Повести
© Татарское книжное издательство, 2017
© Гилязов А. М., наслед., 2017
Что за зеркалом?
Только общение даёт чувство подлинной жизни. Друг с другом, с травой, деревьями, дождём, снегом. И, конечно, с книгой. Человек в сущности никогда не пребывает в одиночестве. Навстречу ему спешит и путник, и ветерок, и облако. И душа его собеседует с целым миром. Календарь каждодневно худеет, часы поторапливают безостановочным движением. Но человек обладает ещё одной привилегией – жить не только в пространстве, но и во времени, перемещаться в нём. В этом смысле он своеволен, способен к перевоплощению, «лёгок на подъём», ненасытим в желаниях. Он может отлететь на десятки лет назад или предвосхитить грядущее с поразительной быстротой мысли и обескураживающим провиденьем чувства. Уединяясь, мы собеседуем: мысленно произносим монологи, озаряемся непредвиденными встречами. Костерки памяти вспыхивают то там, то здесь, и время озвучивается речью. Мы как бы пытаемся подсмотреть: а что сокрыто за зеркалом? Не отражение на чистой плоскости нас интересует, ибо оно слишком очевидно, а глубина. То есть судьба, как мы её называем, глубинная суть обыденного. Проникновение в её кладовые дарует нам счастливые мгновения.
Писатель – свидетель судеб. Он точно разламывает тёплый ломоть жизни и богат тем, что вдыхает её запах. И в основании его творчества лежит судьба, личностное испытание, философия души, соединённая с множественным миром человеческих судеб своих сограждан. Потому он и есть истинный проповедник, а не поверхностный соглядатай. Его произведения – не констатация факта или момента, не приблизительный помысел действия, а доподлинная проповедь любви и ненависти, не витийство, а само действие.
В последнее время обнаружилось некоторое сетование на якобы замедленный процесс обновления литературы. Жизнь, дескать, её опережает выявлением нового качества. Это, ясное дело, недоразумение. Приходят на ум слова поэта: «Погоди, небесное, дай понять земное…» За какие-то полвека громадно изменился не только облик земли и сам человек, но и встал на ребро вопрос существования вообще. А что делать с опытом времени – силовым полем обитания поколений, множеством исторических переломов – извержений вулканов минувшего? Минувшего, но незажившего. Опытом войн, революций, и снова войн, опытом возрождения из пепла? Это же надо осмыслить и воплотить, закрепить память, потому что память не угнетает, а возвышает. И взгляд писателя поднимается от подножия к вершине. Корневое начало – его отправная точка.
Как менялась психология человека, какие она претерпевала бедствия, лишения, радости воспарения духа, победы, взрывы, смятения – всё это, без сомнения, и занимает творческую личность писателя в первую очередь, и потому его труд – нравственный поиск, а не словесные игры в сиюминутное отражение насущного дня. Литература, мне кажется, не столько предвосхищает, сколько освещает жизнь изнутри, а для этого необходимо неистощимое, стойкое горение. Бескорыстное служение правде.
Так я размышлял после прочтения повестей писателя Аяза Гилязова, сложившихся в весомую книгу. Книгу очень важную, очень искреннюю, предельно достоверную. Она, эта книга, сколок с его судьбы, сплетённой корнями с судьбой народа, выношенное суждение, как раз то, что сокрыто от беглого взгляда за гладью зеркала. В ней присутствует национальный характер, психологический портрет национального достоинства. Если развернуть это определение, получится обширная статья о самом значительном, чем может гордиться писатель, статья о непреходящей сути – жемчужине в раковине: нет большей удачи для писателя, как выявить и богато раскрыть в образах психологию своей нации. Подобное, увы, удаётся немногим.
Когда я восхитился образом Бибинур из повести «В пятницу, вечером…», автор сказал: «Я, может быть, двадцать лет носил её в сердце…» Да, разумеется, среди обыкновенных снов в редкие часы прозрения нас посещают и вещие сны.
Старушка Бибинур – прекрасная героиня, по-другому я и не мыслю. Прекрасная! Она само душевное расположение ко всему живому, бегущему и ползущему, чем заполнен мир. Она – праведница с открытым лицом и в самую тяжёлую минуту, в любое время жизни. Женщина со своей тайной любви, со своей тайной не только в сокровенном чувстве, но и в широком смысле доброго желания. Её добро постоянно, не избирательно, она и явилась на свет, чтобы отдавать, ничего не прося взамен. Да, дорогой читатель, и такое есть счастье – безвозмездно отдавать. Очень сильный образ старушки Бибинур! Не могу я вспомнить похожего в других литературах по наполненности, по свежести, обособленности, цельности. Ничего заёмного даже на маковую росинку. Она естественно вышла в мир из сердечной тоски писателя по прекрасному, слишком живая, чтобы оставаться жить в пределах книги. Бибинур трогательна непрерывностью своих душевных подвигов, она истинна повсюду, где кладёт маленькие следы. И поздняя любовь её, очищенная от плотского побуждения, возвеличивает её «тайну». Вот до каких высот может подниматься дух страждущего человека, как бы произносит автор. Вот как просветляется сердце! Праведник всегда несёт на себе печать трагедии, мученический ореол. Для других, для окружающих его людей. Как бы ни был он, праведник, заземлён, дух его воспаряет. Обычной меркой тут не обойдёшься, а посему в его присутствии сникает зависть, дикость своенравия, духовное невежество и слепота, мелочность бытовых неурядиц бескрыло отходит в тень. На то он и праведник, не ходульная знаменитость, что отрицает своим существованием всякую безликость, призывает к очищению, останавливает сдержанностью крик, бескорыстием – алчность. Отсюда и печать трагичности. И каждый, сопутствующий старушке Бибинур, оценён её взглядом, зоркостью её души – и Джихангир, и Галикай, и Габдуллазян, и Вэли, и Зухрабану, близняшка.
Я бы мог много размышлять о повести – она вся на слуху, освоена, принята чувством: теперь мне никуда от Бибинур «не деться» – но я пишу не критическую статью, а как читатель собеседую с заинтересованным читателем, причастный к писательскому труду, сопереживаю вместе с автором. Ибо знаю, как «боязно» писателю расставаться с сокровенным, препоручать его в чужие руки, – всё равно, что дитя родное отпустить на временный постой. Ведь у каждого своё «зеркало», и как знать, не удовольствуется ли кто-то самонадеянно скользнуть по поверхности, не прозревая при этом «зазеркальные» глубины…
Неискушённому читателю писатель представляется странной фигурой, наполовину вымышленной. Портретные чёрточки собраны с творческих личностей, давно заслуживших общее признание, из дневников, писем, воспоминаний. Всё это – фантазия, легенда, домысел, над которыми витает нимб исключительности. И подчас поступки героев произведений, их действия полностью соединяются с жизнью автора. Находясь под пристальным вниманием, обрастают инородным материалом аналогий. Очень просто «увидеть» заносчивость, позёрство, болезненность, тщеславие и т. д. С этой точки зрения Аяз Гилязов, мне думается, человек самоуглублённый, смеющийся скорее невпопад, будто на всякий случай, не способный обидеть другого впопыхах самоутверждения. Это моё предположение. Но что несомненно, он – человек счастливый, хотя бы потому, что пришёл в литературу не по самолюбивой случайности, не по ковровой дорожке, а по требованию чувства. Мы сидели на одной студенческой скамье университета, но он был намного старше меня и, естественно, иронично воспринимал мои поспешные суждения. У него было на это право возраста, право знания жизни. Я бы не удивился, скажем так, произнесённой вдруг фразе: «У тебя ещё молоко просыхает на губах, не кровь…» Жёстко говорить учит жизнь. Она же учит быть и разборчивым. Я был свидетелем его воодушевления чужой рукописью. Так или иначе, на сегодняшний день писатель Аяз Гилязов – человек счастливый: его герои, сойдя со страниц книг, ушли, как свои люди, в народ. Он сумел показать то, что таится за «зеркалом» жизни, не погрешив перед правдой.
Повесть «Три аршина земли» в своё время была отмечена премией журнала «Дружба народов» тому лет пятнадцать назад. Я помню ощущение первого прочтения. Но в том-то и дело: время, как вершитель и судья, либо укрупняет подлинник, либо низводит его до положения всего лишь чертежа, замаха (протащилась туча, да не пролилась благодатью). Ныне «Три аршина земли» так же уместны и не утратили ни одного оттенка свежей вести. Талантливый писатель потому и долгожитель, что образы, им созданные, протяжённы во времени, хотя и не вечна плоть земная, давшая им жизнь. Есть что-то превыше, сверхзадача искусства, возвышающая обыкновенность до величия. Вспомним пушкинское: «Прекрасное должно быть величавым». Я бы назвал это оптимизмом корневого начала, пульсом родника.
Проза Аяза Гилязова оптимистична, её трагизм величествен. Дух преоборения возносит человека: не муть поднимает с души, а силы великие. Два героя Мирвали и Шамсегаян словно два полюса магнита. Они противоборствуют в любви молчанием. Только смерть окончательно породнит их. Час прозрения, час ответа наступает по своим законам: на трёх аршинах уместятся лишь бренные останки, а бьющемуся сердцу необходим воздух родины, безоглядность простора, постижение единства и братства на земле. Добро не умозрительно, а конкретно, его не размажешь кашей по тарелке. Им ценится жизнь, произрастая, бесконечно самовозрождаясь. И неиссякаемы источники добра.
Высокое художество философично, оно бежит суетности. Говоря образно, оно обязательно задаётся вопросом: а что за зеркалом? Оно изучает не только предмет, но и его тени при разном освещении.
Проза Аяза Гилязова высоконравственна, избегающая прописной морали.
Повести о военном детстве, юности «Любовь и ненависть» и «Весенние караваны» донесут до читателя правду и слёзы первого чувства, благотворное причастие к судьбе народной, в которой все повязаны одной верёвочкой весенних караванов. Как бы эхом откликается Сибгат Хаким беспощадно, с обнажённым мужеством и откровением нарисованным сценам Аяза Гилязова.
Как узелки одной верёвки длинной,навстречу женщины усталые бредут,и тяжко сгорбленные спины —за валом вал – качает, как в бреду.Весенний караван в пустынном поле,поклон тебе и тихое: прости…Ломоть земли посыпан горькой сольюиз женской нескудеющей горсти…Пять повестей, сведённых вместе, говорят о многом. Каждая по отдельности – только об удаче писателя. Тема родного очага, корней, отечества требует именно разных ракурсов, временных моментов. Требует взятия глубинных проб, сердечного напряжения. Простое повествование лишь событийно, и герои его случайны, настоящая же литература имеет дело с пластами жизни, с родниками, а не ручейками, с мощным оглядом вширь и вглубь, а не за ограду соседа. Имеет дело даже не с героями, но всегда с типами. Она словно перерождает жизнь силой искусства, непременно возвышая её, но никогда не унижая. Вот исходя из этого, можно утверждать, что проза Аяза Гилязова патриотична без ложной патетики. Естественна и необходима, как хлеб, вода. Самоотверженна по сути характеров, по пламенности порывов, уважению к истоку. Она философична не по формальному изъявлению, а по самому образу мышления, природному виденью.
В татарской литературе работает, полон энергии, большой мастер, перед которым открыты дали непредвиденного размаха. Ему ещё предстоит сказать своё главное слово, хотя «высокий храм» выстроен, акустика налажена, свод сияет. Аязу Гилязову, я убеждён, предстоит занять место в общенациональном масштабе, он способен поднять и нести достойно не какой-то пресловутый груз художника, а очищающую правду жизни.
Рустем Кутуй
1986
При свете зарниц
1
В самый летний зной, когда соломенные крыши и плетённые из прутьев сарайчики для скота так накалялись к полудню от солнца, что и без огня готовы были вспыхнуть, в деревне Куктау начался пожар. Бестолковая сноха Латыповых вытряхнула из самовара тлеющие угли в деревянный лоток, оставила на лабазе, а сама ушла в огород.
К тому времени, пока подоспели пожарники из райцентра, огонь перекинулся уже на крышу восьмого дома: день был ветреный. Восьмой дом отстоять не удалось, девятый раскидали подоспевшим с поля трактором, дальше огонь не пошёл.
На подмогу прискакал народ из соседних деревень, вместе с пожарниками протянули шланг до запруды, поливали тлеющие головёшки на пепелищах, пока на дне запруды не показалась тина да бьющиеся на мели мальки.
Пожар задержали, и всё же на месте восьми хозяйств остались только почерневшие печи и дымящиеся головни. Хозяева-погорельцы, собирая на огородах выброшенный второпях скарб, утешали себя, что, случись это ночью, – сгорели бы вместе с детьми. Не только барахлишко спасти, скотину бы вывести не успели.
Вечером, кое-как согнав скотину, ошалело бродящую по улице в поисках знакомых ворот, погорельцы потянулись в правление колхоза.
Председатель Хусаин Муратшин, отряхнув засыпанную гарью кепку, оглядел собравшихся. Когда тушил пожар, в веко ему попала отскочившая от бревна щепка, глаз заплыл, левая сторона лица опухла.
Погорельцы сидели непривычно тихо, в пропахшей дымом, порванной, прожжённой искрами одежде, подавленные происшедшим.
Молчал даже обычно болтливый старик Хифасулла, громко вздыхал, прикрывая фуражкой прожжённую на штанах дыру.
– Где тётка Махибэдэр? – спросил Хусаин.
Погорельцы переглянулись, словно бы не поняв вопроса, потом старуха Латыпова сказала:
– Я видела, когда шли сюда, она на огороде у себя цыплят скликала. Разбежались, что ли, от пожара или сгорели?
– Сказали ей, что надо прийти в правление?
– А как же! – заторопилась опять старуха Латыпова. – Только зачем ей сюда? Дом ей не нужен… Сын зовёт в город, вот и поедет.
Погорельцы, обрадованные тем, что разговор свернул как бы в сторону от несчастья, заторопились, перебивая друг друга:
– Ясно уедет!
– Зачем старушке Махибэдэр дом? Солнцем клянусь, Хусаин, правда! Пусть едет к сыну, он на хорошем месте служит, в центре Казани живёт, в машине разъезжает!
– Городские одни белые калачи трескают!
– Разве здесь старуха увидит то, что у сына попробует?
– Мы и то подумываем: не податься ли всем гуртом в город?
У Хусаина сильно болели бровь и веко. Он намочил у бачка носовой платок, приложил к синей опухоли. Стало вроде меньше дёргать.
– Нет, без неё решать этот вопрос нельзя, – сказал он твёрдо. И попросил девушку-счетовода: – Сестра, добеги до фельдшерицы, пусть пройдёт по дворам, опросит, кто обжёгся или ранен при пожаре. Поможет, если надо. Заодно и старушку Махибэдэр пусть навестит. Может, заболела с горя, потому не пришла? – Когда девушка вышла, спросил: – Так что же делать будем, товарищи?
Снова наступило молчание.
Все понимали, что вот-вот должна начаться жатва, поспел горох на косогоре, – где взять столько рабочих рук, чтобы поднять сразу девять домов? Да и лес не вдруг достанешь, места кругом степные, каждое бревно на вес золота. И то, что старушка Махибэдэр вроде бы решила, взяв в охапку перину, отправиться к сыну в город, было совсем неплохо. Конечно, прямо никто не говорил, что первым нужно ставить его дом, однако каждый считал своё положение более бедственным.
После долгих споров решили всё же начать с дома старика Хифасуллы. Во-первых, он сам плотник и семья у него большая – рабочих рук много, во-вторых, это его дом раскатил трактор, часть брёвен годилась в дело.
– Где другим лес достать? – вслух подумал Хусаин. – Ведь ещё восемь домов, легко сказать!
– Ты, Хусаин, зря всё же старую Махибэдэр считаешь! – раздражённо возразил Салих Гильми.
– Не зря. Человек всю жизнь в колхозе проработал, а теперь что же? В шею её вытолкать? Пусть уж она сама решит – ставить ей дом или не ставить.
– Чего её спрашивать? А если ей в голову взбредёт остаться? Ни роду, ни племени здесь, зачем ей дом? Пусть сын содержит, а то нажрал шею…
– Исхак работает на ответственной работе, – сказал Хусаин мрачно. Он, как и все присутствующие, знал, что Салих зарится на чернозёмный участок старушки Махибэдэр. На его собственном огороде была плохая глинистая почва.
– За каким чёртом нам его работа? – взорвался Салих. – На агронома учился, а что делает? Хлеб растит? Молоко производит?
– Не наше это дело. И ты, Салих, Махибэдэр не подгоняй, – сказал Хифасулла. – Есть ли в колхозе человек, который работал больше неё? Да и не уедет она сама. Кровь не отпустит.
– Кровь! Сказки-то не плети… Тебе что, ты первый дом получишь. Вот и щедрый…
Пока погорельцы тихо, незлобно переругивались в правлении, старая Махибэдэр бродила по картошке, скликала разбежавшихся цыплят. И всего-то имущества у ней осталось – цыплята, большая подушка в полосатой наволочке, выброшенная кем-то на огород, перина, медный самовар с сильно помятым боком, ткнувшийся краном в землю, да старое волосяное сито, валяющееся рядом.
Домик у неё был маленький, построенный в нужде вдовий домик, крытый соломой, – хорошая пища огню. Раз лизнул по домику, раз по сарайчикам – и всё. Пепел.
Нет теперь у старой Махибэдэр угла, худо-бедно, а всё же жизнь прожила, детей вырастила, мужа схоронила… Цыплят жаль, живые души. Неужто тоже сгорели?
Старуха, спотыкаясь, спустилась по меже вниз, снова хрипло покричала цыплят, но они не появлялись. Тогда она, набрав воды в деревянное ведро, напилась и присела на перевёрнутое корыто, валявшееся возле колодца. Убрала под платок спутанные седые волосы, застыла так, неподвижно глядя на улицу.
В этом году на лабазе ласточка свила гнездо. Уж села выводить птенцов, бедняжка…
Выдралась из зарослей чертополоха кошка, подошла к Махибэдэр, начала тереться об её ноги, выгибая спину и мурлыкая.
«Есть, наверное, хочет», – подумала Махибэдэр, ясно представив блюдечко с молоком на полу возле печки. Где теперь тот пол и то блюдечко?
– Пойдём, – сказала она, вздохнув. – Уж тебе-то еды можно найти…
На улице кричали, разыскивая её. Взяв кошку на руки, Махибэдэр побрела к торчащим, точно занозы, обгорелым столбам, оставшимся от ворот.
Погорельцев разобрали по своим домам родня и близкие друзья. Махибэдэр увела к себе её подруга Зулейха, захватив перину, подушку и самовар: невелик скарб, но всё пригодится. Попили чаю, посидели, обсуждая случившееся, только старой Махибэдэр не сиделось. Её снова потянуло на пепелище.
Покосившиеся столбы всё ещё дымились в сумерках, едко пахло. Над рекой, внизу за огородами тёк не то туман, не то дым.
– Вот во время войны так пахло, как в освобождённые деревни входили… – донёсся до старой чей-то голос с соседнего пепелища.
– Ох, беда-беда… – вздохнула Махибэдэр. – Теперь всему конец, всё пропало. Дом, сарайчики – всё обратилось в пепел, и родных нет никого, чтобы поддержать, защитить тебя… Кому какое дело, что здесь твоя жизнь прошла? Исхаку об этом не расскажешь, у него каменное сердце!.. Ничего не поделаешь, придётся ехать к нему в город. Ох, беда-беда…
У других сыновья как сыновья, дочки как дочки. Живут своей семьёй в доме с родителями, дружно живут. Детей растят. Не повезло Махибэдэр с детьми, не повезло. Если бы жив был Нурислам… Если бы она жила со своим стариком, – ничего бы ей не было страшно, хоть весь мир пойди прахом!
Только нет Нурислама… Исхаку, младшему из их детей, как раз сравнялось тогда четыре года. Нурислам был в Кырынды на пахоте. Боронильщика ужалила гадюка. Нурислам, положив мальчика поперёк седла, поскакал в деревню. Решил спрямить путь, направил коня через рожь, под гору. А там была старая яма, из которой когда-то брали известь для обжига… Нурислама нашли на дне этой ямы с разбитой головой, тут же стонала лошадь с переломанным хребтом. Мальчик был жив…
У Махибэдэр после смерти мужа осталось трое детей. О нужде, которая прочно поселилась с тех пор в их доме, знает только она: работала из последних сил, от зари до полуночи, стараясь, чтобы дети были сыты и обуты, чтобы сиротство не покалечило им души, не лишило человеческой гордости. Все трое получили образование. Мать мечтала: выучатся, придёт и её очередь отдохнуть, порадоваться, глядя на достаток в доме.
Однако дети не оправдали её надежды. Старшая дочь, окончив техникум, вышла замуж за военного и уехала с ним на Сахалин. Вторую дочку хоть и взял парень из соседней деревни, но они тоже уехали в Альметьевск на нефть. Родня это очень одобряла: «Голова-то у зятя оказалась круглая, работая в колхозе, не разжиреешь!..»
Махибэдэр отмалчивалась. Шла работать в колхоз, куда посылали, суетилась по дому, возилась на огороде. Хотя по-настоящему всем этим уже должны были бы заниматься дочки и зятья, а ей бы внуков нянчить. Вся надежда теперь была на Исхака. С детства она старалась приучить его к деревенской работе, к слову хвалила труд хлебороба.
Дни начала сева по традиции были в деревне Куктау праздником. Махибэдэр хотела, чтобы Исхак тоже приучился с благоговением относиться к севу.
Бывало так. Поля очистились от снега, земля уже достаточно прогрелась. И вот в одно назначенное утро старики шли «нюхать землю». Нарядные, с вымытыми расчёсанными бородами, на головах войлочные шляпы или круглые шапочки, чёрные камзолы нараспашку, видны белоснежные рубахи, руки сцеплены сзади. Идут молча, торжественным небыстрым шагом. Махибэдэр, сунув Исхаку краюшку хлеба, толкает его к соседу Хифасулле. «Иди, сынок, с дедушкой Хифасуллой, посмотри на землю, понюхай её. Ты мужчина, скоро ответственность за сев, за урожай ляжет на твои плечи…» Исхак присоединяется к ватаге мальчишек, поспевающих за своими старшими.
Струится марево над прогревшейся землёй, звенят в небе жаворонки. Дорога идёт в гору, шире открываются ноздри стариков, втягивающих сладкий шершавый запах земли, старики дышат всё чаще и глубже, платками вытирают пот с лица и шеи.
Когда приходили в поля, Хифасулла-бабай брал корявыми пальцами щепоть земли с низин и косогоров, тёр её между ладонями, нюхал. Поплевав, разминал в пальцах, потом, прижмурив безресничные, как у орла, глаза, долго смотрел на солнце.
– Как, аксакалы? Готова, пожалуй, земля? Завтра начнём…
Другие старики нагибались, брали землю в ладони, нюхали, словно бы лаская, сыпали с руки на руку. Кое-кто возражал, что в низинах снег, мол, ещё не сошёл, но потом все соглашались с Хифасуллой: завтра начинаем!
Услышав это, мальчишки скатывались с холма, неслись в деревню, с визгом растекались по улицам:
– Завтра выходим сеять!
Старики прямо с поля направлялись в правление колхоза, и едва не до полуночи горела там яркая десятилинейная лампа, слышались голоса.
На следующее утро, чем свет, народ длинной вереницей тянулся в поле. По традиции сев начинали аксакалы. В чёрных камзолах и белых рубашках, с лукошками на шее, они становились на межу; вокруг них, отпихивая локтями и кулаками друг друга, грудились мальчишки и девчонки. Женщины и старухи торопливо клали в лукошки аксакалов крашеные яйца и быстро отходили в сторону, чтобы не пропустить мгновения, когда коснётся борозды первое зерно. Если ты увидел, как первое семя легло на землю, значит, ты счастливо доживёшь до первых колосьев.
Махибэдэр тоже стояла с женщинами. Но глаза её следили не только за аксакалами, которые стояли в ряд, через две сажени друг от друга, прямые, надменные, как на параде. Поглядывала она на чёрную с синими узорами тюбетейку Исхака: взволнован ли он? Чувствует ли, какое это священное таинство – рождение хлеба?
От аксакалов отходят последние старухи. Сеяльщики поворачиваются лицом к солнцу, поднявшемуся уже к тому времени над розовой полоской горизонта, – дружно делают первый шаг по мягкой земле. Шершавые большие руки бережно, привычно черпают из лукошек пригоршни зёрен и широким жестом распускают в воздухе золотой веер. Мгновение – будущий хлеб лёг на землю. Катятся по бороздам вместе с зёрнами яйца – цвета перезрелой земляники; оранжевые, точно большое солнце в августовский туман; бордовые от луковой кожуры. Ребятня с радостным ором кидается подбирать их в подолы рубах, тюбетейки, картузы. Женщины утирают платками радостные слёзы, даже лошади, запряжённые в сеялки, переминаются с ноги на ногу и тревожно ржут, словно чувствуя волнующую важность момента.
А аксакалы всё шагают строгим ровным строем, на пашне остаются узорчатые следы лаптей. Подолы их новых камзолов распахнуы, точно крылья ласточек, а в небе звенят, заливаются жаворонки…
Но вот старики, разбросав последние зёрна из лукошек, выходят к меже, стряхивают землю с лаптей, дружно поздравляют друг друга. Теперь пошли сеялки. Лошади напрягают шеи, берут с места, и вот уже потянулись вслед за зубьями первые тоненькие ниточки.
– Пошла, пошла!
– Аллах поможет!