Генри Лайон ОЛДИ
Внук Персея. Книга первая
МОЙ ДЕДУШКА – ИСТРЕБИТЕЛЬ
А если бы властвовали над нами, свергнув богов, скажем, Тифоны или Гиганты, какие бы им были приятны жертвы, каких бы они требовали обрядов?
Плутарх Херонейский, «О суеверии»Так как поэт есть подражатель, так же как иной создающий образы художник, то ему всегда приходится воспроизводить предметы одним из трех способов: такими, каковыми они были или есть; или такими, как их представляют и какими они кажутся; или такими, каковы они должны быть.
Аристотель, «Поэтика»Как раз в это время совершал победное шествие по всем землям бог Дионис со свитой. Долгие годы меж Персеем и Дионисом шла война. Много веков спустя в Олимпии показывали могилы убитых героем менад. Об исходе же его борьбы с богом ведали по-различному. Одни говорили, что Персей примирился с Дионисом и дал ему в Арголиде землю под храм. Остальные утверждали, что герой убил Диониса и бросил его голову в Лернейское болото.
Из аргивских преданийПАРОД [1]
Костер обещал быть жарким.
Поленница высилась над головами самых высоких мужчин. На дрова пошла олива, растрескавшаяся от древности, и еловые чурбачки, липкие от смолы. Их щедро пропитали маслом, бараньим жиром и медом. Собак били плетьми – псы лезли к дровам, стараясь лизнуть их украдкой. Вниз, словно закладывая фундамент погребального дворца, густым слоем насыпали сосновую щепу. В центре поленницы, как дитя в материнском чреве, ждала груда сухих листьев.
Брось факел – полыхнет до небес.
Семь дней покойник, умащенный благовониями, лежал в большом зале. Утром и вечером на голове его меняли венки из сельдерея. Завернутый в белое полотно, ногами к дверям, великий герой внушал страх и после кончины. Губы его были плотно сжаты. Перед смертью усопший строго-настрого запретил близким класть ему в рот кусочек золота. Перебьется, сказал он, имея в виду Харона-перевозчика. Ничего не заплачу. Пусть так везет. Иначе вообще не поплыву.
Тут останусь.
Близкие содрогнулись. На месте Харона они бы согласились на бесплатную работу без возражений. Закончив оплакивание, родичи заново натерли мертвеца маслом, нарядили в самые богатые одежды – при жизни покойный терпеть их не мог – и прямо на ложе водрузили поверх сложенной во дворе поленницы. Набросили покров цвета бычьей крови, зажгли курильницы по углам, сняли ветви кипариса, прибитые к дверным косякам, и кинули на дрова; подготовили урну для праха и костей…
В этот миг стало ясно, что эпоха закончилась.
Персей, сын Златого Дождя, умер.
Ближе всех к костру стояла жена покойного – Андромеда. Высокая, суровая, как сосна на морском взгорье, она и здесь держалась особняком. Каждый знал, что к ней лучше не подходить в радости. Одарит строгим взглядом, будет молчать, отмеряя скупые слова, будто скряга – милостыню, пока сам не уйдешь. Зато в беде Андромеда не знала равных. Болезнь или рана, обида или забота – казалось бы, тот же взгляд, то же молчание, но больной выздоравливал, раненый исцелялся, а обиды бежали в панике.
Женщины причитали наперебой. Рвали на себе волосы, бросая целые пряди на тело умершего. Посыпали головы землей и пеплом, взятым из очага. Кое-кто в кровь исцарапал щеки и грудь. Андромеда и слезинки не пролила. Волосы жены Персея остались в целости. Ее бы укорили, но смельчака не нашлось.
В двух шагах от матери на складном табурете сидел калека Алкей – старший сын. Его жена Лисидика всхлипывала, утирая краем плаща распухшие глаза. Пышное тело Лисидики содрогалось от рыданий. Амфитрион, их сын – молодой человек двадцати трех лет от роду – сцепил было руки за спиной, но вздрогнул и схватился за пояс.
Наверное, вспомнил деда – большого любителя пройтись по двору, заложив руки за спину.
Анаксо, сестра Амфитриона, плакала рядом с мужем – микенским правителем Электрионом, вторым сыном Персея. За ними сгрудились дети: восемь парней и девушка. Юнцы втихомолку задирали друг друга. Девушка косилась на братьев с осуждением.
Сфенел, младший из сыновей Персея, хмурил брови. Ему хотелось, чтобы костер быстро разгорелся, как следует, и все кончилось. Жена Сфенела, толстуха Никиппа, держала на руках малышку Медузу; вторая девочка жалась к ногам матери.
На похороны из Спарты приехала и единственная дочь Персея – Горгофона. Овдовев восемь лет назад, еще при жизни отца, она вопреки обычаям вышла замуж снова. Да что там! – Горгофона даже родила супругу-преемнику сына, хотя к тому времени имела двоих внуков. Все вдовы окрестных земель с тайной надеждой следили: накажут боги строптивицу или нет? Если богам без разницы, то и нам не век спать в холодной постели…
Пламя факела лизнуло щепу.
Огонь сразу перекинулся на дрова. Летели искры, треск сменился ревом. Костер пылал так, будто желал согреть вдовьи постели от Коринфа до Навплии. Труп заволокло дымом. Воцарилось молчание; женщины – и те забыли причитать. Втайне люди ждали чуда. Вот сейчас ударит гром с ясного неба, и Зевс-Владыка сойдет во двор – забрать сына на Олимп, к пиршественному столу богов…
Чуда не случилось.
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
Ты утверждаешь, что отрицающий богов кощунствует? Но разве не в большее кощунство впадает тот, кто признает их такими, каковыми считают их суеверные?
Плутарх Херонейский, «О суеверии»1
– Проклят!
– Фигушки!
– Проклят!
– А вот и нет!
– А вот и да!
– Ерунда!
– Проклят-растрепроклят! И не спорь со мной!
Жарко. Солнце как взбесилось. Хорошо рыбакам Навплии – море рядом. Хочешь – наклонись с лодки, плесни водой в лицо. Хочешь – скачи голышом за борт, ныряй с головой в зеленую, медузью прохладу. И пусть старики бранятся, что ты им рыбу распугал. Стариков по небу пусти огненным колесом – все равно мерзнут. А тебя в ледяную Гиперборею зашвырни – все едино в жар бросит. Ну ее, Гиперборею. Далеко. До Навплии ближе, до кромки вожделенного залива. Рвануть, не глядя, ударить босыми пятками в землю… Удрал бы, да нельзя. Оставишь палестру [2] без разрешения – высекут. Не возьмут в расчет, кому ты сын, кому внук. Еще и стыдить будут, лупцуя: род, мол, позоришь. Искупался невовремя – в глаза каждому предку наплевал, на тыщу лет назад.
– И ничего я не проклят…
– Ха! А чей дедушка Пелопс? Мой, что ли?
– Ну, мой…
– А кто твоего дедушку Пелопса проклял? Я, что ли?
– Ну, не ты…
– Значит, ты тоже проклятый. И дети твои.
– И внуки! – встрял третий голос, повизгивая от восторга. – И правнуки!
– Дураки вы оба…
Мальчика звали Амфитрион, и он не хотел быть проклятым. Он лег на спину и стал смотреть вверх. Мелкие камешки щекотали лопатки и поясницу. Наверху высился холм и стены Тиринфа. Охристо-серый змей обвивал горб земли, кусая хвост пастью главных ворот. Кончик хвоста, волей зодчего угодивший в клыки змею, звался Танатодромосом – Коридором Смерти. Такой узкий, что один-единственный воин не мог там как следует закрыться щитом, он подставлял захватчика под ливень жгучей смолы и град стрел. Город, к большому сожалению мальчика, еще никто не штурмовал. Амфитрион знал секреты Танатодромоса из рассказов взрослых, и ему всегда становилось легче, когда он глядел на стены. Каждый камень крепости был родичем той мелюзге, что ворочалась под Амфитрионом, но таким дальним, таким могучим родичем, что и сравнивать нелепо. Мальчик, крупный для своих лет – «мой бычок», говорила мама, целуя сына в вихрастую макушку – весил чуть больше таланта [3]; камень в стене, чешуйка тиринфского змея – в четыреста раз больше мальчика. Так сказал папа, а папа не ошибается.
Когда у тебя есть не только дедушка Пелопс, но и прадедушка Зевс – хорошо понимаешь разницу между собой и кем-то.
– Сам дурак, – Ликий, вредина, никак не желал угомониться. – Твой дедушка Пелопс возницу Миртила со скалы сбросил! А тот его проклял. Тьфу, говорит, на тебя, и на сыновей твоих, и на их сыновей с внуками-правнуками…
– Когда? – спросил Амфитрион.
– Что – когда?
– Когда проклял, говорю?
– Пока вниз летел.
– Долго он у тебя летел. Много наговорил.
– Там высоко было, – неуверенно сказал Фирей, брат-близнец Ликия. – Оно, когда со скалы, знаешь как долго? Можно аж до прапрапра… Далеко можно растреклясть.
Борьба закончилась, а колесничное дело не началось. Учитель Спартак, фракиец, отец приставучих близнецов, опаздывал. Мальчишек оставили на произвол судьбы – ненадолго, сказал, ухмыляясь, борец Гелон. Силач, способный унести на плечах быка, он не знал, что судьба равнодушна ко времени – ей без разницы, день или век.
– Да хоть сто раз «пра»! Меня не касается.
– А вот и касается!
– А вот и нет!
– Это еще почему?
– Он сыновей дедушки Пелопса проклял, а я от дочки родился…
Дедушку Пелопса мальчик никогда не видел. Встретил бы на дороге – не узнал. Дедушка Пелопс сидел на троне в Писе: властвовал бронзовой рукой, строил козни, привечал, изгонял – короче, был очень занят. Он мало интересовался далеким внуком от одной из трех своих дочерей. Правда, мама уверяла, что дедушка любит Амфитриона, что он даже приезжал к ним – в седой древности, когда Амфитриону было полтора года – и немножко играл с мальчиком. Ущипнул за тугую щеку; пошутил, что такого бутуза не грех и на обед подать. Не хуже барашка выйдет, если с перцем. В тебе есть перчик, малыш? Малыш укусил деда за палец, и все, как утверждала мама, засмеялись. Слушая рассказ в первые сто раз, Амитрион тоже улыбался. Потом – перестал. «Мой отец любит пошутить, – заметив это, добавила мама извиняющимся тоном. – Тут главное – привыкнуть. Если привык, тогда ничего. Смешно…»
«С другой стороны, – добавил папа Алкей, обнимая жену с сыном, – какие шутки могут быть у человека, которого родной отец разделал и сварил в котле? Нет, я понимаю: угостить богов – благое дело. Я иногда сам подумываю…»
«Ну да? – заинтересовался Амфитрион. – А что было дальше?»
«Так, пустяки. Дитя оживили, отца – наказали…»
Мама заругала папу, что он пугает сына ужасами; папа сбежал от скандала – тем дело и кончилось.
– А если и проклят, – вдруг сказал мальчик. Стены Тиринфа были высокими-высокими, а мысли – легкими, как перышко, и не пойми куда летучими. – Ну и что? Оно, небось, давно выдохлось, проклятие. Ну, живот заболит. Или хитон порву. Говорю ж, дурак ты, Ликий, и ты дурак, Фирей…
Мышиное личико Фирея вдруг оказалось близко-близко. Нависло, закрыв собой стены, зашевелило выгоревшими бровками. Червячки глаз вгрызлись в Амфитриона. Мучительный, больной, недетский интерес отразился в этом лице, как лик Медузы в зеркальном щите. Ты не такой, как я, бормотали глазки. Не такой, ворочались бровки. Другой, морщился чуткий нос, подрагивая ноздрями.
– Ты не понимаешь, – ласково, как смертельно раненному, шепнул Фирей. – Или врешь. Проклятым быть плохо. Теперь у тебя в жизни все будет плохо. Чуточку плохо или очень плохо, но всегда плохо. А когда хорошо – ты будешь ждать, когда же начнется плохо. Я у бабки Астии спрашивал, что значит – проклятье. Она старая, она скоро умрет; она мне объяснила… Тебе сейчас плохо, да?
У Амфитриона заболел живот. Нет, конечно же, не живот – мальчик не мог найти верное имя тому, что закипало в нем. Так масло в котле пузырится и больно жжет, брызгами отгоняя стряпух. Тиринфяне тоже путались с именем: одни звали кипящее масло безумием Персеидов [4], другие, осторожные – упрямством. Но и первые, и вторые сходились во мнении, что эта зараза передается по наследству, и лучше близко не стоять.
– Хорошо, – сказал мальчик и ударил.
Или сперва ударил, а потом сказал.
Лицо Фирея исчезло, вернулось, но уже внизу; Амфитрион не помнил, когда успел вскочить, схватить обидчика и, как учил борец Гелон – прогибом, через себя, и еще навалиться, подмять; затылок превратился в наковальню, молоты били по ней весело и часто – это Ликий вступил в бой, защищая брата; двое на одного, пускай, и локтем, локтем, а кусаются одни девчонки, и плачут девчонки – ребра трещат, под ложечкой екает, небо, рассыпавшись каменным дождем, падает на голову, нет, это не небо, это крепостные стены Тиринфа, они смыкаются вокруг тебя броней, волшебным доспехом, и уже не больно, ни капельки, и только масло шипит, визжит, брызжет – еще посмотрим, кому будет плохо…
– Стойте! Да стойте же!
Отрезвление ударило больней гада-Фирея. Рядом, в шаге от дерущихся, приплясывал на месте третий сын учителя Спартака – белобрысый Хрис, погодок близнецов. Встрепанный, запыхавшийся воробей; казалось, ему надо по малой нужде – сил нет! – а отойти боги не велят. Как Хрис почуял, что нужен старшим братьям? Каким ветром примчался из города? Был у них в семье еще четвертый, малыш Полифем, но тот не вырос для драки. Трое на одного, понял Амфитрион. Я точно проклятый. И масло остыло, бултыхается вялым озерцом. С тремя не справлюсь…
– Мамка, – сказал Хрис. – Мамка Полифема…
– Чего мамка? – хлюпая разбитым носом, спросил Фирей.
– Чего Полифема? – держась за коленку, спросил Ликий.
– Убила, – ответил Хрис. – Убила его мамка-то…
– За что?!
– А ни за что. Взяла руками… Убитый он теперь.
– А мамка?!
– Пляшет. Во дворе пляшет мамка…
И Хрис зарыдал, как девчонка.
2
Женщина танцевала. Горным обвалом рокотали тимпаны; пронзительно, как жертвы под ножом, визжали дудки – и босые пятки сами выбивали дробь из прокаленной солнцем земли. Аспидное пламя волос – по ветру. Кармин хитона, упавшего с плеч – по ветру. Пояс чудом держится, застежки отлетели, нагая грудь бесстыже скачет в такт пляске. Пускай! Что за дело? Плещут бирюзовые волны по подолу, кружат, завораживают. Все – по ветру! Пыль из-под ног – вихрем. Не женщина – смерч кровавый во дворе метет.
– Эвоэ, Вакх! Эвоэ!
Всюду кармин – на лице, на ладонях. Под ногтями, под ногами… Разметал смерч по двору багровые клочья – был малыш Полифем, как не был. Года бедняге не сравнялось. Ликует во дворе одержимая, топчет останки сына. Гром тимпанов, визг дудок – неужели не слышите?
Не слышат. Иначе тоже в пляс пустились бы. Сгустилась над двором тишина-смола – вязкая, черная. Не смола даже – туча-гроза. Гелиос в небе с лица спал, побледнел, на землю взирая. Тень Тиринф накрыла – зябко, смутно отсюда до моря. Молчит толпа за распахнутыми настежь воротами. Топчется на улице, смотрит. Еле слышно скулит побитый пес – Спартак-фракиец, муж плясуньи. Баюкает сломанную руку, под ноги глядит. Как увидел, что мать с сыном сотворила – к жене кинулся. Прибить? Скрутить? В чувство привести?
Он и сам не знал.
Опомнился, лишь когда насилу вырвался. Рука – плетью, половина лица – в лохмотья. Не женщина – бешеная эриния-мстительница из Аида! Только ни при чем тут был Аид Неодолимый, владыка подземного царства.
– Эвоэ, Вакх! Эвоэ!
Спартак плакал, не стыдясь.
– Мамка!
Тишина треснула гнилой тканью. Женщина не обернулась.
– Мамка!!!
– Стой!
– Сдурел?!
– Она ж тебя…
Фирей и Амфитрион вцепились в Ликия, оттаскивая дурака назад, за ворота. Толпа качнулась морской зыбью, глухо зашумела, ударила волной в берег. Печать молчания спала с людей, но говорили все равно шепотом. Будто опасались потревожить… Кого?
– И до нас добралось…
– Что теперь, соседи?
– Все теперь! Будет, как в Фивах…
– Как в Беотии!
– В Аттике!
– Неужто Ди…
– Чш-ш!
– …Косматый? У нас, в Тиринфе?!
– Так басилей [5] же…
– А что басилей? Вакху басилей не указ…
– Эвоэ, Вакх!
Женщина похотливо изогнулась, освобождаясь от рванины, еще недавно звавшейся хитоном. Пояс упал ей под ноги. Свернулся в пыли змеей – берегись, ужалит. Нагая, жена Спартака напомнила зрителям статую, ожившую по воле богов, с остатками красной глины на лице и руках. Движения вакханки дышали такой незамутненной, животной откровенностью, что толпа, большей частью состоявшая из мужчин, со вздохом качнулась вперед – и сразу, опуская взгляды, подалась назад. Сама мысль о совокуплении с этим существом вызывала у тиринфян содрогание.
То, что кружило сейчас по двору, выламывалось из мужских представлений о миропорядке. Муж, дети; веретено, прялка, жернов; «уделом женщины молчанье служит»… И вдруг храм бытия рухнул в одно мгновение. Хаос грозил войти в каждый дом. Чья очередь? Кто, обуян безумием Вакха, разорвет в клочья своих детей?
Твоя жена? Сестра? Мать?
От врага можно запереться в крепости. На дикого зверя – устроить облаву. От чудовища спасет герой. Его даже звать не надо: в Тиринфе правит Персей Горгоноубийца. Гнев бога искупают жертвой. Может, и тут – жертву? Поклониться Косматому, как беотийцы – глядишь, и пронесет? Правда, в Беотии вакханки не перевелись. Да и басилей… Ох, басилей! Не простит. Кровью умоемся, соседи. Между Сциллой и Харибдой плывем. Ждем: минует – не минует? Боги, за что караете?!
Боги молчали.
Косматое облако наползло на диск солнца, пылающий в вышине. Ветер колючими крыльями ударил по лицам, щедро раздавая пощечины. Потемнело; тревожась, умолкли птицы. Вслед за птицами, не сговариваясь, умолкли люди. Едва ощутимо вздохнула под ногами земля. Качнувшись, толпа разделилась надвое – она распахивалась, как поле, готовясь к урожаю, распахивается лемехом плуга, как женщина распахивает одежды, открываясь для любви…
Стоя в начале коридора с живыми стенами, пришелец медлил сделать первый шаг. Такой же, как все, в толпе он, пожалуй, потерялся бы. Лишь наголо, до блеска бритая голова сразу приковывала к себе внимание. Еще взгляд – рассеянный, скользящий. Левый глаз пришельца косил – будто пытался заглянуть в зеркальце, парящее у виска, в надежде отыскать там чье-то смутное отражение. Льняной хитон на голое тело, сандалии из бычьей кожи. На поясе – непривычный для здешних мест кривой меч в ножнах из дуба. Владелец меча тоже казался вырезанным из твердого дерева: мелкий, жилистый, сухой до звона. Ни жира, ни рельефных мускулов атлета – ходячий доспех, обтянутый дубленой кожей. Меч на боку изогнулся скорпионьим жалом, и сам человек походил на хищное насекомое, завидевшее добычу. С равным успехом ему можно было дать и сорок, и шестьдесят лет.
Персей Горгоноубийца.
Сын Златого Дождя.
Правитель Тиринфа – и негласный хозяин всей Арголиды.
Персей ни на кого не смотрел, но люди отводили глаза, спеша убраться прочь. В городе шептались, что Медуза поделилась со своим убийцей толикой каменящего взора. Лишь Амфитрион с обожанием, похожим на вызов, уставился на знаменитого героя. Это мой дед, убеждал себя мальчик. Я им горжусь. Если дедушку Пелопса я знать не знаю, проклятый он или нет, то дедушка Персей всегда рядом, со дня моего рождения… Это было правдой, но глядеть на деда, не отворачиваясь, стоило внуку титанических усилий.
По-прежнему не говоря ни слова, Персей направился к воротам. Он был здесь один. Немая толпа, родная кровь – людей для Персея не существовало. Только цель, как у выпущенной стрелы.
Одержимая.
– Эвоэ, Вакх!
Усмешка на лице женщины была сродни оскалу волчицы. Едва незваный гость шагнул во двор, вакханка двинулась ему навстречу. Персей остановился, выжидая. Кося сильнее обычного, он разглядывал кого-то за правым плечом жены Спартака; кого-то, невидимого для остальных. Между ним и нагой вакханкой оставалось три шага, когда женщина прыгнула – дикая кошка, клубок ликующей ярости. Ее действия не стали осмысленней, о нет! Зверь атакует врага; человек защищает родной дом. В поступке одержимой крылась природа хаоса, выпускающего когти при виде порядка, и не потому, что хаос – хищник, а потому что хаос так играет, дышит, танцует.
«У дедушки меч, – успел подумать Амфитрион. – Сейчас он…»
Меч остался в ножнах. Персей протянул руку и поймал женщину за запястье. Сжались пальцы; ясно прозвучавший хруст сын Зевса скомкал в кулаке. Вакханка задергалась, желая вырваться; ногти ее свободной руки едва не располосовали щеку обидчику. Персей усилил хватку. В воздухе без видимой причины повис терпкий, густой аромат – запах давленого винограда. Женщина упала на колени, ткнулась лицом в пыль и заскулила с собачьей жалобой. В ней не осталось ничего от эринии, гостьи из преисподней. Одержимость вытекала из вакханки, как вода из треснутой амфоры. Виноград пах так, что впору было зажать нос; казалось, в кулаке басилея скрывался давильный чан. Нагота жены Спартака утратила привлекательность; но и отвращения она не вызывала – скорее жалость.
Персей держал, не отпуская; пальцы его побелели от напряжения. Женщина билась в конвульсиях, содрогаясь всем телом, и вдруг обмякла. Персей с минуту постоял над ней – недвижной, бесчувственной – и пошел прочь.
У ворот он задержался.
– С кем я на вакханок ходил? Не с тобой ли?
– Со мной, – кивнул бледный Спартак.
– Не ты ли их топтал, как конь траву?
– Я.
– Почему эту не затоптал? Имя свое забыл [6]?
– Она жена мне.
Оба старательно избегали называть женщину по имени. Персей – «эта», Спартак – «она». Никто не вспоминал, что Спартакову жену зовут Киниской. Казалось, имя значит больше, чем просто имя, и произносить его вслух – звать беду по-новой.
– В вакханалии [7] нет жен и сестер. Нет матери и дочери. Есть тварь бешеная, ядовитая. Подошел – рази. Иначе погибнешь.
– Почему ты не убил ее, Горгофон [8]?
– Иссякла она. По танцу было видно. И так хватило…
– Почему ты не убил ее?!
– Иди в дом, Спартак. Тебе сына хоронить…
Не говоря больше ни слова, Персей двинулся прочь. Левой рукой он на ходу, ухватив бронзовыми пальцами за ухо, безошибочно выдернул из толпы внука – и Амфитрион поплелся за дедом, предчувствуя взбучку. Лет шесть назад он боялся деда больше всех на свете. Желчный, молчаливый Персей был для внука глубоким стариком. Представить его юным победителем Горгоны мальчик не мог, хоть собери весь поэтический дар, дарованный людям, и съешь за ужином. Когда дед расхаживал по двору, заложив руки за спину, Амфитриону хотелось спрятаться в погреб. Он и сам не заметил, как страх переплавился в любовь, а затем в обожание. Старость Персея исчезла сама собой. Будь Амфитрион взрослым, пошутил бы, что за эти годы дед сильно помолодел.
За спиной ворочалась толпа. Словно детский страх ожил, вернулся – и встал, стоглавый Тифон, у дома Спартака. Мальчик чувствовал себя голым. Он и был голым – одежда осталась в палестре. Затылком, кожей, мурашками, бегущими вдоль хребта, Амфитрион чуял – деда боятся все, от мала до велика. Любят, ненавидят, восторгаются или проклинают – каждый боялся Персея больше Зевсовых молний, потому что молнии далеко.
– Ничего, – выдохнули в толпе, и стало ясно, что один тиринфянин пересилил страх. – Ничего, Истребитель [9]… И с тобой будет, как с Ликургом Эдонянином. Дай время…
Клещи на ухе разжались. Рядом с Амфитрионом взвихрился смерч – тысячекратно страшней того, что мёл недавно за воротами. Наверное, все случилось так: не прекращая движения, не сбившись с шага, Персей присел, подхватил с земли камень – и с разворота, странным образом припав на колено, ударил камнем в толпу. Бросил? – нет, ударил, как если бы камень был продолжением тела, летучим кулаком героя. А может, Убийца Горгоны просто крутанулся волчком, дав угрозе скользнуть мимо себя, подхватывая ее на лету, уплотняя, обращая слова в камень, в медь, в разящий сгусток, изменяя траекторию угрозы – и вбивая ее в рот, произнесший крамолу. А может, все произошло иначе. Амфитрион ничего не заметил, и лишь вопль, ножом рассекший толпу, резанул слух мальчика. Он обернулся, видя, как люди торопливо расступаются, оставляя лежать на земле человека с лицом, залитым кровью; несчастный хрипел, держась за голову, сучил ногами, и никто не спешил помочь ему, перевязать, дать воды, наконец – ведь жители Тиринфа знали: это безумец, угрожавший Персею, лежит и умирает на глазах у всех, потому что Истребитель не знает пощады – и не знает промаха.
– Пойдем, – сказал дед.
Они ушли, не оборачиваясь.
3
Домой возвращались поодиночке. До первого поворота дед шел впереди, заложив руки за спину, и хрипло напевал – вернее, бормотал себе под нос любимое: «Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, бушует Тартар…» За поворотом он прервал бормотание и велел:
– Бегом в палестру за тряпками…
Мальчик отметил, что наг, как при рождении. Единственной одеждой ему служило масло, которым он умастился перед уроком борьбы, да песок, в котором Амфитрион вывалялся от души, мутузя приставучих Спартакидов.
– Догонишь меня у Щитовых ворот. Ждать не буду.
Персей еще не закончил, как внук уже припустил прочь. То, что дед ждать не будет, означало шанс избежать взбучки за самовольный уход из палестры. Если Амфитрион успеет сбегать за одеждой и взлететь на холм, прежде чем суровый басилей войдет в ворота… Такое случалось не впервые, и никогда задания деда не были легкими. Мальчик мчался, как ветер, как южный Нот, несущий в низины влажный туман – а хотелось стать северным Бореем, сокрушителем деревьев. Танец вакханки дышал в затылок, подгоняя. Память милосердно переплавляла страх в историю, которую срочно надо рассказать кому-нибудь – отцу, матери, первому встречному; если промолчать, история вырастет и разорвет тебя, как гиганты рвали чрево матери-Геи, выходя наружу.