Микаэл Ханьян
Черный монастырь. Книга вторая: Беатрис
Моим детям
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет;
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.
Осип Мандельштам
ЗАПИСКА ОТЦА ТИБО
«Если мой план удастся, ночью рукопись вместе с этой тетрадью будет переправлена на материк. Если же Господь не услышит моей молитвы, переписанный мною текст и эти записки погибнут вместе с их автором.
…Сегодня, в первый день нового года, я пытаюсь осмыслить то, что произошло со мной за последние 4 месяца. Сразу же оговорюсь: я буду пользоваться привычными названиями месяцев, а не теми уродцами, которые, как и все начинания новой власти, оказались либо мертворожденными, либо недоносками. Вот и сейчас я пишу сентябрь, и это слово ласкает мне слух, и боль снова подкатывается ко мне, напоминая о прежнем, безвозвратно утерянном времени…
Всё началось два года назад, когда я еще служил в своем родном соборе св. Петра и Павла. Я уже старался не выходить лишний раз за ограду, но и это не спасало от издевательств черни. Почувствовавшие вседозволенность, науськиваемые новой властью, эти люди, в глазах которых горели черные угли ада, врывались в Божий дом, оскверняя его нечистотами, издеваясь над прихожанами и прерывая литургию непотребными воплями. Не раз я приостанавливал богослужение, склоняя голову и повторяя шепотом: «Libera nos a malo*…»
Мой храм был неизменно переполнен молящимися. Приведенные в негодность вандалами, боковые и задний входы были заколочены, поэтому каждый раз я шел к алтарю через плотную толпу прихожан. Порой людей набивалось столько, что путь к амвону затягивался на полчаса и более. Но я не жаловался. Напротив: я вспоминаю эти дни с величайшим чувством блаженства…
О нет, рассудок мой не помутился; я отвечаю за свои слова. Никогда, даже в самые благополучные и счастливые дни моего служения, я не видел людей так близко, не разглядывал их лица. С амвона видишь безликий наос*, в конфессионарии* слышен лишь голос исповедующегося. А здесь… Впервые я увидел людей, и не сплошную и безликую массу, а каждого, и у каждого было свое лицо. И пока толпа медленно и осторожно несла меня к амвону, я, нисколько не сопротивляясь ее неумолимому действию, не только не роптал, но в душе своей молил о том, чтобы минуты блаженства продлились как можно дольше. Я вглядывался в эти лица, пытаясь понять, что привело в храм того или иного человека. Я встречался с ними глазами, стремясь передать хотя бы частицу дарованной мне Господней любви и одними пальцами осеняя их крестным знамением.
…В один из таких дней я увидел Шарлотту. Она стояла в боковом нефе, прислонившись к стене, и ее глухой плащ выделялся резким черным пятном на фоне светлого камня. Когда, теснимый толпой, я оказался напротив нее, она приподняла голову, и из-под капюшона сверкнули лазурным блеском ее удивительные, редкие для наших мест голубые глаза.
Я сразу понял, что случилось что-то непоправимое: достойная дочь своего отца, Шарлотта была воспитана в неверии и никогда не переступала порога церкви.
…Жана Паскье я знал с юных лет, поэтому когда он овдовел, я посчитал своим долгом предложить ему и его маленькой дочери пастырскую опеку. Поначалу он вежливо терпел меня; потом мы сдружились. Я никогда не говорил с Жаном о религии, а он воздерживался от нападок на Святой Престол.
Сын маркиза де Паскье, Жан воспитывался при дворе и мог сделать блестящую карьеру, однако независимый нрав и острый язык превратили его в добровольного изгнанника. Он перебрался в Нант и поселился в городском доме, уставленном книгами и различными, как он любил говорить, «безделушками», – астролябиями, микроскопами, столярным и слесарным инструментом, а также разнообразными приспособлениями непонятного назначения. Его пытливый ум впитывал новые знания, а его сильные руки с поразительной быстротой осваивали новые умения.
Трудно было придумать такое занятие, которое оказалось бы ему не под силу; однако было одно дело, которому он отдавался с особым упоением. Раз в неделю он доставал из тайника старинную шкатулку черного дерева и, покрутив в руках, начинал ее «обновлять»: покрывал новым лаком, заменял треснувшую скобу замка, аккуратно поправлял ножом резной рисунок. Он никогда не открывал ее при дочери; все, что было ей известно, – это то, что в шкатулке хранятся фамильные ценности.
Видимо, Жан понимал, что синие* не оставят его в живых: этот благородный и гордый человек не только не пытался выторговать себе свободу, как это сделали многие его соседи, с упоением доносившие на своих жен и мужей, но, казалось, всеми силами пытался еще более усугубить свое положение. Вместо того чтобы сослаться на конфликт с королевским двором, он при каждом удобном случае вызывающе заявлял о своем дворянском происхождении и высоком титуле. Синие упивались его кажущимся безумием, не понимая, что истинная победа благородного духа – в отстаивании своего благородства.
…И вот теперь мы шли по набережной Луары, и Шарлотта рассказывала мне о событиях последних дней. От нее я узнал, что Жан брошен в тюрьму, а их дом разграблен. Несчастному было предъявлено стандартное обвинение: сочувствующий. Я содрогнулся: сочувствие, эта важнейшая добродетель, вменялась теперь в вину!..
Конечно, я предложил Шарлотте укрытие, и – конечно! – она отказалась от помощи, не желая усугублять мое и без того шаткое положение священнослужителя, не присягнувшего новой власти. Единственное, чем мне удалось заручиться, – это обещанием приходить ко мне почаще.
Но бедная девочка не смогла выполнить обещанного, ибо уже на следующий день ее схватили…
С тех пор я ничего не слышал о ней. Пару раз я пытался пробиться к начальнику тюрьмы, которого когда-то мне довелось крестить, но меня только грубо прогнали от ворот. Потянулись долгие дни, недели, месяцы… Судьба терзала мою бедную паству, то озаряя ее лучом надежды, то вновь швыряя на дно беспросветного уныния; и вместе с нею метался от упования к отчаянию и я…
Увы, последние надежды на возвращение к нормальной жизни рухнули этой осенью, когда в город прибыл комиссар Каррье и велел установить на площади Буффэ гильотину. По своей наивности, я полагал, что синие собираются устроить показательные казни мятежников, которых держали в тюрьме Сен-Клер. Я не знал, какая страшная участь была уготована городу. Я не ведал, как широко разверзаются порой врата ада.
На третьей неделе октября люди Каррье начали сгонять на площадь пленных солдат и заключенных городских тюрем. Каждую минуту вздымалось лезвие гильотины, чтобы лишить жизни очередную жертву. Первыми казнили шуанов*; за ними гильотинировали солдат Королевской армии Вандеи. Толпы зевак наблюдали это жуткое зрелище. Они и не догадывались, что пощады не будет никому, что уже на следующий день придут за ними, и кто-то другой – кто с ужасом, кто с безумной ухмылкой – будет провожать глазами очередную окровавленную голову, откатывающуюся от гильотины…
Каждый зверь когда-нибудь пресыщается. К исходу третьего дня гильотина застыла, а наутро первый осенний шторм погнал кровавые потоки по опустевшей площади…
Вскоре парижский палач потребовал свежей крови, и когда на равнине Жигант были расстреляны все федералисты и «умеренные», злодей придумал новую, еще более изощренную и мучительную расправу: людей стали топить.
По его приказу дюжину грузовых баркасов оснастили донными люками. Несколько десятков измученных людей – в основном сочувствующих и подозрительных – заталкивали на эти судна, а затем топили, как котят, открывая люки, через которые связанные по рукам и ногам жертвы, полуживые от мучений и страха, уходили на дно. Целые дни я проводил на берегу Луары, дрожа от холода, но не смея уйти, не помолившись за упокой этих несчастных. И я всё еще надеялся увидеть Шарлотту.
Постепенно ко мне привыкли и, казалось, не замечали; я превратился в неодушевленный предмет. Мои губы шевелились, произнося слова молитвы, но слезы уже не стекали по щекам. Моя душа перестала чувствовать; мои глаза перестали видеть. Каждый день я просил Господа о смерти, но он не позволил моему сердцу разорваться от горя. Я покорно принял свою судьбу.
И тут провидение улыбнулось мне: я узнал, что Шарлотта жива. В течение нескольких дней я скитался между городской тюрьмой и портовыми складами, набитыми несчастными горожанами, надеясь хотя бы что-то узнать о ее судьбе. Но я был слишком наивен: стены узилища были глухи и немы, а к складам никого не подпускали на пушечный выстрел.
Наконец, вечером первого ноября я увидел ее среди большой группы заключенных, ожидающих своей страшной участи у широкого баркаса. Синие проверили работу люков и начали заталкивать на борт людей, предварительно связав им руки. Многие неуклюже переваливались через борт, ломая конечности. Причал огласился воплями, которые тонули в окриках людей, потерявших человеческий облик.
Шарлотта стояла со сложенными на груди руками и гордо поднятой головой. Я бросился к ней, но в десяти пье* был остановлен молодым солдатом, сыном одного из прихожан. Узнав меня, он смутился и пропустил на пристань.
Только теперь, оказавшись совсем рядом с девушкой, я заметил, что она прижимает к груди какой-то сверток. В тот же момент один из синих вцепился ей в кисти, пытаясь разжать их, чтобы забрать сверток и связать руки. Но он ничего не добился: Шарлотта как будто застыла – пальцы на ее руке одеревенели настолько, что их было легче сломать, нежели разогнуть. Изрядно вспотев, солдат плюнул на нее и взялся за более легкую жертву.
Я выкрикнул ее имя, и она медленно повернула голову. Никогда не забуду ее взгляда: в нем была отрешенность человека, уже простившегося с жизнью. Не отводя от меня глаз, она медленно опустила сверток на землю, а затем, не разгибаясь, накрыла его сдернутой с себя накидкой.
Пока синие были заняты очередной группой пленников, я осторожно подобрался к Шарлотте и, улучив момент, незаметно наклонился и поднял сверток, который тут же спрятал в полах своей сутаны.
Я собирался дождаться конца, надеясь словом или взглядом поддержать свою подопечную, но тут один из синих стал тыкать в меня пальцем, выкрикивая грубые ругательства.
Я растерялся, но Шарлотта вновь оказалась на высоте положения: быстро шагнув вперед, она бросилась в воду. Оторопев от такой дерзости, синие тут же забыли обо мне: всматриваясь в темную воду, они ругались и отталкивали друг друга, дожидаясь, пока всплывет тело.
С трудом сдерживая рыдания, я заставил себя побыстрее раствориться в вечерней мгле, сжимая в руках то единственное, что осталось от моего друга и его дочери.
…Не буду подробно описывать свои дальнейшие злоключения. Скажу лишь, что я не стал дожидаться ареста и сразу же покинул город. В течение нескольких дней я передвигался в основном по ночам, днем скрываясь в опустевших амбарах и заброшенных мельницах. Я двигался по побережью, сам не зная, куда именно, пока через неделю не оказался на острове Нуармутье.
Здесь мне был оказан теплый прием. Командующий роялистов, господин Фортиньер, предложил должность второго капеллана, которую я принял с благодарностью. Мне сразу же выделили небольшое помещение и снабдили дровами.
Здесь, в своей небольшой и жарко натопленной келье, я впервые открыл загадочный сверток.
Нетрудно догадаться, что, развернув дерюгу, я увидел большую черную шкатулку. Поскольку я не сомневался в том, что она содержит драгоценности – причем, как я полагал, немалые, – я решил, что имею право воспользоваться ее содержимым для нужд роялистов, которые уже испытывали трудности с продовольствием и фуражом. Во всяком случае, я не сомневался, что будь Жан на моем месте, он поступил бы именно так. Поэтому, испросив в молитве Божьего благословения, я вскрыл шкатулку.
К моему величайшему удивлению, драгоценностей там не оказалось. Вместо них я увидел кипу пожелтевших от времени страниц, исписанных готической вязью. Просмотрев два-три листа, я понял, что рукопись написана на среднефранцузском, который я понимал без особого труда.
Когда я вчитался в текст, меня охватил настоящий трепет. Описываемые в рукописи события не только относились к глубокой и почти неисследованной древности, но происходили на этом самом острове! Рукопись захватила меня без остатка. Временами мне начинало казаться, что я слышу звон мечей и слышу грубые выкрики викингов, а в те редкие моменты, когда я покидал свою комнату и выходил на берег, вдали мерещились узкие ладьи пришельцев с севера…
Почти весь декабрь ушел на переписывание текста. Я настолько втянулся в работу, что практически перестал покидать свою комнату. Это привело к некоторому осложнению отношений с военными, однако Фортиньер, узнав о содержании рукописи, велел оставить меня в покое.
К Рождеству Христову все хранившиеся в шкатулке листы, числом около трехсот, были переписаны современным языком и стянуты добротным переплетом.
И вот теперь, накануне неминуемого штурма острова и падения роялистов, силы которых обескровлены многомесячной осадой, я исполняю то, что велит мое сердце: я отправляю эту бесценную рукопись неизвестного автора через Гуа*, надеясь, что она будет спасена для потомков, ибо последующие поколения достойны того, чтобы знать историю далеких предков, которые за много веков до нас точно так же отстаивали свободу своего духа, как сегодня это делаем мы, и как из поколения в поколение предстоит делать каждому, кто хочет именоваться человеком».
Отец Жак Тибо
1 января 1794 года от Р.Х.
Буа де ля Шез, на о. Нуармутье
ПЕРВЫЙ ПРОЛОГ: БРЕТ И ЕГО ДОЧЬ
Узкая ладья неслышно скользила в утреннем тумане. Норманны шли вдоль самого берега, вглядываясь в поросшие низкими соснами скалы. Утреннюю тишину нарушали лишь плеск весел и скрип уключин.
Конунг* уже приметил бухту, в которую собирался завести судно, когда вдруг из тумана вынырнули чайки и, противно крича, пролетели над самой ладьей, обгадив сразу нескольких гребцов. Тот, кому досталось больше других, бросил весло, ругаясь и вытирая лицо рукавом. Конунг задумался. Почему птицы показались с запада?
Развернув ладью и не обращая внимания на ропот гребцов, предвкушавших долгожданный отдых, конунг всматривался в белое молоко тумана. Чутье не подвело и на этот раз: вскоре пелена рассеялась, и норманны увидели перед собой длинный и совершенно плоский остров.
***
Прошло 30 лет. Плоский остров, лежавший на полпути между родной Ютландией и землей мавров, стал излюбленным пристанищем для данов: здесь можно было передохнуть, запастись провиантом, оставить в схроне добычу или забрать награбленные ценности и с новыми силами отправиться на юг или, наоборот, совершить последний переход на север, к родным берегам.
Были и другие острова, и другие хорошие места. Поэтому поначалу приходили сюда не каждый год, а реже, давая местным отстроиться и пополнить разграбленные сараи и амбары. Однако потом, когда плоский остров превратился в оплот не только для ближних, но и дальних походов, даны стали наведываться сюда ежегодно, проводя здесь по месяцу и более.
Местные кряхтели, проклинали ненавистных викингов, но поделать ничего не могли. Сопротивляться было бесполезно – голову прошибут и не вздрогнут. Поэтому терпели, мечтая о других временах, когда чужаков прогонит неведомая, но могучая сила.
Терпели и монахи, обитатели монастыря. Молились Богородице, молились Спасителю, молились мощам Св. Филиберта, построившего когда-то здесь монастырскую обитель. Но ничего не изменялось, и монастырь хирел, и всё новые братья перебирались на материк, подальше от острова – открытого и незащищенного острова Нуармутье.
***
В свой последний набег даны совсем озверели: высадились на берег сильно потрепанные и злые, спалили все деревянные постройки, разбили и сожгли все лодки, разграбили монастырь. Хорошо хоть островитяне вместе с монахами успели попрятаться – кто в лесу, кто за Белыми Скалами…
Как жить дальше, было непонятно. Ни лодок, ни жилищ, ничего не осталось. Благо что лето, иначе только и оставалось бы, что ложиться да помирать. Вместе с монахами – островитяне соорудили несколько времянок, достали из немногих уцелевших погребов вяленое мясо и разделили на всех. А затем собрались на сход и решили идти на материк, к аббату Хильбоду.
В первый же утренний отлив, как только земля вздохнула полной грудью и дорога через Гуа приподнялась из-под воды, островитяне отправились в путь. С собой взяли несколько фунтов тонкой белой соли. Слава богу, хоть она уцелела, на нее ведь что хочешь можно обменять – и еду любую, и инструмент, и оружие. Хотя зачем на острове оружие? Пользоваться им всё равно некому.
День выдался нежаркий, шли быстро. Могли бы еще быстрее, но приходилось то и дело отгонять сумасшедшего старика Крюшона, который незаметно увязался за ними и теперь визгливо ругался, когда в него тыкали рогатиной; Крюшон ненадолго отставал, но вскоре снова подбирался к остальным, напрашиваясь на новые тычки.
Солнце еще стояло высоко, когда островитяне добрались до места. Они быстро нашли аббата, который, по приказу короля, всё последнее время присматривал участок для новой материковой обители.
Выслушав их рассказ, Хильбод надолго задумался, опустив белую голову и тяжело опираясь на посох.
Видимо, приняв какое-то решение, аббат велел погорельцам возвращаться и собирать строительный инструмент, после чего островитяне двинулись в обратный путь, чтобы успеть домой засветло. Сам же Хильбод собрался с мыслями и отправился в соседнее село Гарнаш.
***
Брет жил вместе с дочерью на окраине села. Он быстро овдовел: вскоре после родов жена умерла, и Беатрис осталась единственным ребенком. Впрочем, Брет уже давно не воспринимал ее как свою дочь: эта некрасивая тридцатилетняя женщина была чем-то средним между домохозяйкой и наемным работником. Высокая, угловатая, ширококостная, Беатрис делала всё наравне со своим отцом – каменщиком и плотником, а когда она убирала за ворот косу, надевала длинный кожаный фартук и брала в руки топор, то и вовсе превращалась в настоящего мужика.
Рано поняв, что женское счастье едва ли когда-нибудь улыбнется его дочери, Брет смолоду начал учить ее грамоте и ремеслам. Заставлять ее не приходилось: девочка оказалась толковой и без особого труда усваивала как языки, так и математику. С двенадцати лет Брет начал учить ее сначала плотницкому, а затем и строительному ремеслу. Стук молотка и монотонный звук пилы заглушали робкий голос созревавшего женского естества, а вскоре этот голос и вовсе умолк за полным отсутствием к нему какого-либо внимания. Поэтому Брету удалось избежать участи отцов, вынужденных если и не держать своих дочерей на привязи, то уж во всяком случае неотступно следить за ними.
Когда Беатрис выросла, сравнявшись с отцом и в силе, и в росте, он стал брать ее с собой – сначала на соседние делянки, а затем в окрестные села и даже в ближний монастырь. Дел хватало везде: тому дом построить, тому мельницу сложить. Беатрис быстро училась и вскоре уже подменяла отца, когда того заваливали работой. Сначала над ней посмеивались, затем привыкли, а вскоре зауважали – за хорошие руки, понятливость и неболтливость. Подруг у нее не было: пересуды и сплетни были ей глубоко безразличны, да и природная угрюмость не располагала к общению.
Единственным обществом был для нее отец. Они вместе трудились, вместе готовили еду, вместе обсуждали очередной заказ. А затем вместе его выполняли: длинные и широкоплечие, с одинаково обветренными, красными лицами, они слаженно работали, изредка обмениваясь короткими фразами, – так работают люди, давно и хорошо понимающие друг друга.
***
Хильбод был знаком с семьей Брета с давних пор. В прошлом, когда девочка была совсем маленькой, Брет помог восстановить монастырскую обитель, разрушенную еще сарацинами.
Знакомство на этом не прекратилось. Хильбод иногда бывал в Гарнаше и в каждый визит старался навестить Брета. Правда, это случалось нечасто – отец и дочь редко бывали дома, неделями пропадая на очередном строительстве. Но когда ему удавалось застать старого мастерового у себя, оба с большим, хотя и тщательно скрываемым удовольствием заводили неспешную беседу, пока Беатрис, сняв на время свой рабочий фартук, готовила им еду.
На этот раз Хильбоду повезло: хозяин стоял у наружного верстака и точил топор. Решив, что это добрый знак, Хильбод коротко поприветствовал старого знакомого и сразу перешел к делу. Он рассказал о визите островитян, напомнил, сколько раз этим людям приходилось страдать из-за набегов ненавистных данов, а затем без обиняков предложил Брету возглавить строительство крепости.
Мастер задумался и, судя по выражению его лица, идея показалась ему заманчивой. Предупреждая возможные возражения, Хильбод обрисовал свой план. Строить нужно сразу, чтобы успеть до зимы. Работников будет предостаточно: островитяне остались без средств к существованию и без привычных промыслов. Общими силами можно возвести крепость быстро. Епархия позаботится о пропитании и готова выделить деньги на времянки.
Брет никогда не торопился с решением. Так и на этот раз он лишь пообещал появиться на острове и дать окончательный ответ на месте. Потолковав, договорились встретиться на Нуармутье через два дня на третий.
За всё это время Беатрис не произнесла ни слова и только изредка поглядывала на Хильбода своими глубоко посаженными серыми глазами.
***
Когда Брет и Беатрис пересекли Гуа, их уже ждал солянщик Ерин со своей телегой, на которой, по случаю приезда важных гостей, стоял широкий ящик, служивший чем-то вроде сиденья.
Брет сразу же велел отвезти его к Белым Скалам. Четыре лье – путь немалый, особенно если тебя везет осел, а дорога неровная и каменистая. Но для Брета не существовало потерянного времени: в своей голове он рисовал возможные варианты крепости и продумывал первые, самые необходимые меры, так что время пролетело незаметно.
Что касается Беатрис, то всю дорогу она мрачно взирала на пепелища, разрушенные мельницы и сожженные посевы.
Добравшись до восточного леса, Брет пометил несколько сот деревьев, приказав свалить их, очистить от веток и оттащить вглубь острова, к плоскому холму рядом со старой церковью. Островитяне собрали топоры, а кузнец Сидмон обещал изготовить всё, что закажут; ему, в свою очередь, были обещаны древесные отходы – ветви и откомлевки.
Монахи тоже приняли деятельное участие: прикатили несколько бочонков с медом и отдали на переплавку старый колокол, разбитый еще сарацинами. Монахов – тех, что покрепче – было совсем немного, человек десять, но зато каждый умел держать в руках топор и был привычен к физическому труду.
Беатрис ходила за отцом следом и внимательно слушала его указания. Разглядев в ней женщину, монахи шарахались от нее, как от черта; она же, привычная к таким реакциям, не обращала на них никакого внимания, думая совсем о другом – о том, что осенью задуют сильные ветры, и отцу потребуется теплая нательная рубаха, ведь в последнее время он всё чаще и всё натужнее кашляет.
***
Аббат не ошибся: крепость построили быстро. Работали слаженно и с азартом. Эти люди были привычны к труду, и труду нелегкому; но если повседневная работа воспринималась как обязанность, то строительство крепости стало праздником, ибо все знали, что строят для себя. В этом и заключался план Хильбода: построить не просто крепость, а общее подворье, где каждый мог бы жить и заниматься своим ремеслом.
Желающих оставить насиженные места и поселиться в крепости набралось около сотни; именно эти люди за неполных три месяца построили настоящий каструм. Плоский холм напротив храма окружили рвом и обнесли частоколом из цельных бревен с заостренными верхушками. Отгородив таким образом место, Брет разметил территорию: с севера на юг и с запада на восток, как и положено, каструм рассекали два широких прохода, пересечение которых было оставлено свободным для общих сходов. Вдоль проходов и по всему периметру возникли жилые и хозяйственные строения. Благодаря умелому планированию, все строители смогли разместиться в крепости вместе со своими ремеслами, притом что половина утепленных помещений оставались свободными и предназначались в качестве временных убежищ для остальных островитян.
С первого дня Беатрис работала на строительстве крепости наравне с отцом. Брет, разрываемый на части со всех сторон, посылал ее объясняться со строителями, многие из которых мало что смыслили в плотницком или столярном ремесле. На первых порах это часто приводило к конфликтам: мужчины плохо мирились с тем, что ими командует баба, а женщины вообще не воспринимали ее как представительницу того же пола. Но Беатрис, привычная и к тому, и к другому, никак не реагировала ни на осуждающие взгляды, ни на громкое перешептывание. Она делала дело, порученное ей отцом, и этого было достаточно, чтобы всё остальное если и не переставало существовать, то во всяком случае занимало положенное место – то место, которое должно отводить пустякам.