Владимир Фадеев
Остров ССО, или Последнее лето
Посвящается светлой памяти
Сергея Георгиевича Тишина.
Да, может быть, грусть былых
несчастий и есть счастье
Альбер Камю
Интермедия
В стройотряде дневников не ведут – некогда. К тому же, дневник – дело частное, а когда в стройотряде ты один? Никогда. Да и что записывать? Всё кажется обычным, как изнутри любого события. Другое дело – вспоминать, но нам и вспоминать, вспоминать эпистолярно, тоже было некогда, первые годы за кружечкой ещё вздыхали-ахали: а помнишь! а помнишь! Потом разлетелись, потом кончился штиль семидесятых и страну потащило по бурунам и порогам: война, распад, развал, война, дефолт, опять война, разруха – короче, целый букет гражданской жути – ну что в сравнении со всем этим какие-то стройотряды? Сказать стыдно, вспоминать себе дороже, но… но с уважением ко всему и вся жуткому и трагическому, почему-то всё больше и больше тянет обернуться на солнечные полосы – забывать их не меньший порок, чем забывать полосы ненастные, потому на солнце не только тепло, но и хорошо видно. Хорошее. А жизнь ведь держится хорошим, гулагами и войнами она рушится, и как важно знать и помнить разрушителя и жертв его, так же важно помнить славное, радостное и просто доброе, иначе можно заблудить себя в тени своей же скорби и, оглянувшись, не узнать и не вспомнить – кто мы, ради чего мы? Ведь стройотряды – это чуть ли не впервые в этом веке не из трагической необходимости, не из страха, не из-под палки, а как в войну – за Родину.
В то лето Серёга вёл дневник (оказывается, мы ему поручили), что-то помечал, складывал в рюкзак клочки с песнями и стишками, фотографии и прочие артефакты, а потом в Москве издал всё это домашним самиздатом в четырёх экземплярах и вручил каждому.
Он это сделал для нас, четверых, отчисленных из последнего стройотряда ИССО МЭИ ЭФФ «Тува-79» и пополам с трудом бродяживших целое лето по этой спрятанной Богом ото всех праздных путешественников земле. Сейчас я листаю этот самодеятельный труд, и вся моя восьмилетняя стройотрядовская эпопея вырастает перед глазами, как гора, от которой отъехал уже достаточно далеко для того, чтобы обернувшись, как следует рассмотреть её.
Сами по себе 70-е годы уникальны – не было у славного нашего государства более ровного отрезка, на котором можно было бы остановиться и оглядеться. (Один старший товарищ по комиссарству, я его недолюбливал за некую академичность, я считал, что всякий академизм – излёт, подведение итогов, окончание, нечто противоположное пассионарности, из которой на 9\10 состоит организм стройотрядовского комиссарства, во всяком случае, образца МЭИ 72-75г.г., так вот он мне, бегущему сразу в четыре стороны, давал совет, которым я начал пользоваться только многие годы спустя, когда кровь вместилась в берега и голова тоже начала участвовать в понимании происходящего, правда, не лучшим образом… так вот он говорил: когда разбежишься очень сильно, так что дух захватывает, в этот самый момент остановись и осмотрись. И правильнее это сделать самому, не дожидаясь, пока остановят или свернёшь голову. Иногда я отдавал должное рассудительным людям, но никогда им не следовал и не завидовал).
Пусть я предстану перед уважаемым читателем дилетантом, но то, что это период теперь именуют «застоем», потому что один недоучившийся колхозник (недоучившийся до настоящего колхозника, то есть не ставший даже колхозником) назвал состоянием своих мозгов целую эпоху, а все кликуши подхватили, мне, конечно, не нравится. У нас с Тишиным в 70-е никакого застоя не было. Наоборот, был ни с чем в последующей (предыдущей у нас тогда ещё было маловато) жизни подъём и расцвет, до тех пор, конечно, пока недоучившиеся колхозники не свампирили наш энтузиазм своими кривыми клювами. А то, что год за годом снижался «темп экономического роста», причём же здесь благодатные семидесятые? Он снижался вопреки их благодатности, а не потому что. В кои-то веки выпало России десятилетие пожить без потрясений, так сразу все наймиты закукарекали: застой, застой! У них сразу изжога, когда в России ровно. Вы, толпой смердящие у трона, что, хотели видеть не снижение темпов, а «экономическое чудо»? Вы, толкаясь у кормила жирными горрайобкрайкомовскими задницами, перепутали его, кормила, назначение, и вместо того, чтобы рулить, только кормились, едва успевая соображать в этом тесном междужопии, где пихнуть, кому подставить, у кого зализывать самим, а когда корабль от вашего окормления вместо вечной земли обетованной – коммунизма – занесло на небольшой, в десяток лет остров, вы, как классические воры, начали орать: «Проклятый остров!». 70-е не виноваты, как и живущие в них. Застой не в 70-х, застой в ваших совести и мозгах, а поскольку другие мозги вы на пушечный выстрел к рулю не подпускали, вот «темп экономического роста» и снижался. Но как вывернули: вы, сливки с Ума, эталон Чести и Совести – красавцы, годы просто застойные, болото, а все, кого угораздило в них жить, не больше, чем пиявки да лягушки. Это мне и не нравится. 70-е, наши 70-е, несмотря на ваш рулёж и скулёж, ещё были полны героями, а то, что герои не лезли на баррикады, а занимались своим делом в своей стране, спасло страну (и с ней – куда уж деться – всех не доучившихся колхозников) от развала в первый же момент швартовки к рифовому островному причалу.
В 70-х застоя не было. Во всяком случае, начался он не в 70-х, а раньше, причём гораздо раньше. Может быть в 17-м, может – в 1700-м, а может в 1613? Или 988? Это не состояние, это некий регрессивный процесс, который закрутили давным-давно поселившиеся и успешно плодящиеся на Руси бесы. Душа-то народная – а ей что десять лет, что тысяча – пытается вверх, а черти вниз, в бок, вкось… вот и живём, смута на смуте, смутой погоняет, буруны да пена, как разглядеть, что за нечисть в водной толще? Потому и не дают черти покоя, чтоб не разглядели, а чуть по старости обессилели, затихло-то всего на несколько лет – черти все как на ладони, и совсем не мудрено, что этот-то прозрачный кусочек в десять лет стал для них самых неугодный: их распознали! В тихом омуте черти видятся. Ату его! Застой! Караул! Срочно снова баламутить! Привычное чертовское дело.
На тихой глади 70-х чертовская ложь стала настолько очевидной, что играть честно просто уж не было смысла. Обнаружилось, что никакой конвенции между властью и народом больше нет, власть её похерила, а раз конвенции нет, то и нам на всё на…ать. Наступила глобальная «дедовщина» – армейская была жёстче, но и она – только лишь слепок с мерзкой государственной. Пофигизм стал быстро просачиваться вглубь, очень легко насыщая все верхние слои и начиная заражать давно готовые к пофигизму нижние. Нет, до какого-то времени молодые, на своём опыте не знающие иного отношения к Родине, кроме патриотичного, и не думали заражаться, с чего бы нам идти на поводу у всякой гнили, пусть даже она и самого верха? это наша страна, а не этих старпёров, они же вот-вот перемрут, придут молодые – мы! Или такие же как мы, которые тоже поют «с чего начинается Родина…» Но из-под опавшей гниющей партийной листвы пошла в рост не молодая зелень, а молодая погань – у старых трупоедов вызрело дерзкое потомство – которое тоже начало кричать: «Это наша страна!», и не только кричать, но и на самом деле прибирать её к себе, причём таскающими носилки руками поющих про Родину простаков. И хотя внешне всё выглядело пристойно – гнилые поганки умело, как флажки, развешивали правильные плакаты «Вперёд!» – в конце концов со всех концов страны стало доносится пофигистское: «Да пошли вы!»
И, как пули на излёте, великая советская молодёжь (совки, дурачки) ещё десять лет по инерции пыталась что-то строить, осваивать, но всё больше вместо «с чего начинается Родина» слышалось: «да пошли вы!», пока не осталось только последнее.
И ещё потому захотелось посмотреть на те годы, на это остров 70-х, что наши дети сейчас в том возрасте, в каком в те 70-е были мы. Не ради какого-то исследования – пусть ими занимаются спецы – но, так же, как пробуешь увидеть себя молодым вместе с ними сейчас, примеряешь и на них время своей молодости, они сейчас в том самом стройотрядовском возрасте, и иногда так хочется забрать их туда, чтобы побыли они вместе с нами-ровесниками, тем более, что точно знаю, как хотелось бы этого им самим, нашим с Ленкой девчонкам, подолгу рассматривающим слегка побуревшие стройотрядовские фотографии и поющие любимую семейную песню «Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, в самолёт меня возьми, на усталость мне пожалуйся, на плече моём усни». То есть семидесятые я независимо от желания вижу через магическое зеркало своих дочерей, и не нужно в нынешнем повышенном внимании к 70-м искать какую-то политиканскую хитрость – мол, черти пронырливые (что, конечно же, так), и песни у них 70-х годов, мало того, что специально Кобзона с Пугачёвой держат, так вообще всю поющую геронтологию в ящик затащили, и фильмы, одна «Ирония» чего стоит, и «Огоньки» у них в ход пошли, только бы настроить народ на спокойную волну («колоссального рывка» по Лигачёву и «застою» по Горбачёву) 70-х годов – нет, просто Время Человеческое, кроме всех известных космических, гелио- и гео-циклов, имеет свойство резонировать внутри себя ещё и с частотой смены поколений – раз в 25-30 лет, так сказать, малая, но самая устойчивая репликация Истории, повторения главного, характернейшего из жизни сверстников-отцов. Потому что при всех раздутых «конфликтах отцов и детей» (старых отцов и молодых детей), молодые дети и их молодые отцы не просто похожи, они в известном смысле – одно и то же, и было бы странно, когда б наоборот, когда б «межпоколенческий исторический консенсус», имеющий место в России (и, надо полагать, не только) в начале нового века, этого бы места не имел. Кальку сделали не политики сегодня, а мы, нынешние 50-летние, тихими звёздными ночами 70-х-80-х в любовных экстазах её «штамповали назло буржуазной Европе» с прилипшим к одному место одеялом. А политики были бы полными дураками, если бы не воспользовались тем, что теперь калькируются благодатные семидесятые, слава богу, с них много что можно скалькировать для устройства хотя бы внешне пристойной жизни.
Конечно, это относится не только к 70-м и началу нового века. Просто эта аналогия очевидна – семидесятые были самым длинным десятилетием, с 68 по 79-82, и почти все они (годы) передавали в будущее своим детям-ровесникам один и тот же стабильный сигнал, как его сейчас не услышать?
Резонируют все эпохи без исключения. От материнской эпохи почуявших какую-то свободу шестидесятников, например, родилась дочерняя эпоха либерастов 90-х, эсхатологические пятидесятые (Сталин умер. «Как жить?» – «Да просто! Всех на чистую воду, а сами-то мы теперь ого-го! догоним и перегоним!») аукнулись некроложными 80-ми. (Все умерли. «Ну, и слава Богу, теперь-то мы всё перестроим!»). Послепобедные, высоко-наконец-то-спокойные сороковые выдали через четверть века на гора те самые «самые-самые» советские, мирно-героические 70-е годы «колоссального рывка-застоя». В 60-70-е годы жили дети-сверстники солдат-победителей.
Как и всякое эхо, поколенческое имеет бесконечное количество колен, но ясно слышится только первое, от силы второе, третье – если был и мощный начальный импульс, вот такой, как после Победы. Если это учесть, то наше время – репликация не столько 70-х, сколько дубль-репликация послепобедного десятилетия. Эхо – и историческое – внеморально, ему всё-равно, что передавать. Что послали, то и услышите. Вот родился в середине 20-х на волне разгула блатняка так называемый шансон (правда, тогда так не называемый), «Мурка», а дети этих певцов, амнистировавшись по смерти «тирана» в середине 50-х, распелись «а-ля Мурка» так, что уже их дети, в 80-х заблатовали чуть ли не все кухни и всю эстраду. Заметьте, ни в тридцатых-сороковых, ни в семидесятых блатных песен не пели.
Думаю, найдётся мини-Фоменко, кому будет интересно подвигать туда-сюда эту мини-историческую синусоиду: назад, чтобы понять, откуда что взялось, вперёд, чтобы без нострадамусов определить, что нас ждёт завтра. Для исследователя это будет увлекательный дайвинг на историческом мелководье, меня же это занимает с точки зрения моего теперешнего рассказа о моих семидесятых.
А то, что не было в 70-е от пуза колбасы, то мы, двадцатилетние, ей-богу, этого не замечали, у нас хватало других забот и занятий, нежели считать колбасные электрички из Москвы в Тулу, да и понимали мы уже тогда, что «с набитым ртом ни спеть, ни закричать, не вспомнить нужный жест благодаренья, и где уж там – читать стихотворенье, тем более – его писать!». А в 70-х мы все были поэтами.
Странное дело: «тайных обществ не было, но тайное соглашение понимающих было велико» (Герцен), и на этом виртуальном соглашении держалась реальная конструкция этой новой предсмертной общности – советский народ. А началась гласность – соглашение перестало быть тайным, и тут же перестало быть. (Или оно стало ещё более тайным, как реакция на то, что черти, нацепив овечьи шкуры, то есть человечьи маски, попытались это соглашение приватизировать?). Всеобщественный Договор рушился, и из него стали выходить не только жулики и воры, цеховики и фарцовщики, комсомольцы и диссиденты – а все. Как будто долго и трудно тащили непосильную поклажу через болота и буераки до условно-ровного места, дотащили, отдохнули-огляделись и … побежали в разные стороны, словно только эта непомерная поклажа да трудный путь их и объединяла.
Да, 70-е годы уникальны не только для тогдашнего Союза, но и, как говаривал Петька-герой, в мировом масштабе. Некоторое затишье, умиротворение, потепление (не оттепель, наша внутренняя, бывшая десятилетием ранее, а потепление в великой холодной войне, и хоть нам, только что окончившим школу, все эти войны были по барабану, после- и пред- грозовое затишье, отражаясь во всех семи небесах, так или иначе рулило погодой и на земле. С Европой Лёня договорился пожить безопасно и сотрудничая, с американцами слетали в космос, даже перестали глушить вражьи голоса, но для нас все эти богатства были вроде как естественно-плановыми, нам было по 17 лет и «Мы были нищими – весьма! Да от безгрошья нам ли охать? Та полоумная весна осваивала нами похоть. Мы эти вешние азы впитали дружною скворешней. Весна же, полная грозы, хвалила нас за небезгрешье, Хвалила за уменье петь, водить языческие плясы, за неумение хотеть по правилам десятых классов. Склоняли нас: гнать, гнуть, гноить! Склоняли так, что я усвоил тогда склонения свои: Весна с весной весну весною».
Конечно, без всякой нашей заслуги, но наша юность ровно уложилась в эту тихую щель между Чехословакией и Афганистаном, в это сравнительно штилевое времечко, через которое, как через оттаявший кусочек морозного окна, можно посмотреть внутрь дома и попробовать – самому, для себя – узнать и понять его.
Только у меня есть еще своё увеличительное стёклышко, точнее восемь его кусочков: с 1972 по 1979 я был поглощён полувзрослой Игрой с названием стройотряд. В 72, 75 и 78 это была Москва, в 73 и 74 – Башкирия, в 76 – Абакан, в 77 – Шушенское и, наконец, в 1979, последнем мирном, последним стройотрядовским летом, последним летом 70-х годов – Тува.
С этого последнего лета и начнётся рассказ, тот самый дневник Сергея Кононова, на который я случайно наткнулся, разбирая потерявшие всякую меру – относительно выделенного мне жизненного пространства – бумажные завалы (архивы!) и надеясь-таки их хотя бы ополовинить. Очередной раз удалось это плохо – несвойственная мне в вещах и деньгах жадность и скопидомство, в отношении этой кучи бумажек превосходила и себя, и меня. Каждая папочка, конвертик, листочек, как бы оживая, протягивали ко мне из своих мирков ручки-щупальца, при этом пища (крича, вопя): «это же я (ты, мы)! Неужели ты меня (сам себя, нас с тобой) вот так возьмёшь и выбросишь (забудешь)?». Кончилось тем, что я, вволю надышавшись быльём, переложил кучу в новые пачки и ящики, в очередной же раз обманув себя (и всё население «архива»), что вот придут лучшие времена и тогда… А лучших времён не бывает, то есть они бывают только сейчас. Сей час.
Но эту папку я всё же оставил на столе. В папке – две сброшюрованные книжки формата А-4. «ЛЕТОПИСЬ НЕСТУДЕНЧЕСКОГО НЕСТРОИТЕЛЬНОГО ОТРЯДА. ТУВА, ИЮЛЬ-АВГУСТ 1979 Г» – около сотни страниц машинописного текста, и вторая – «ПРИЛОЖЕНИЕ К ЛЕТОПИСИ ННО-79» – пять десятков стихов и текстов песен, плод коллективного творчества этого лета. Сверху на каждой книжке надпись, «Фадеев В.» – то есть, экземпляр для меня. На обложке первой, под названием – единственная за всё лето фотография нас четверых: мы на галечном берегу, справа Енисей, за спиной в дымке – Саяны. Влад со своей вечной армейской фляжкой, Шура в штормовке, Серёга в трико, и я в клешах на одной помочи. Все улыбаемся. В правом нижнем углу фото – часть рюкзака, значит, готовы к дороге. Мы все – вдвое моложе нас теперешних…
Стройотряд. Кем и где мы только не побывали за «вторые» двадцать пять лет, но я неизбежно, чаще, чем хотелось бы для душевной ровности, возвращаюсь в эту бесшабашную трудную радость юности – стройотряд. Иногда он видится мне пустой детской забавой, игрой, вроде пионерского лагеря, иногда – самым серьёзным (из мирных) многофункциональным тренингом перед грядущей битвой-жизнью, а иногда – единственным настоящим куском этой самой жизни, ведь всё последующее в ней, как бы значительно и, временами, трагично не происходило, не могло сравниться со стройотрядом по интенсивности труда, который в радость. Всё-таки тогдашняя игра в жизнь и была настоящей жизнью, а всё последующее взрослое – реакторы, книги, бизнес, наука, звания, должности, деньги, и даже семьи, дети – какая-то затянувшаяся игра, ненастоящее. То есть всё наоборот: полудетская игра оказалась настоящей жизнью, взрослая жизнь – скучной ненастоящей игрой.
Что же там было такого? И было ли? Может быть, просто – юность с её кровяной неуёмностью? И были бы вместо стройотрядов другие дела и занятия – слаще и легче или тяжелее и горше – юность своё бы взяла, точнее – дала. Наверное. Но всё же было в этой стройотрядовской жизни нечто такое, что из-под юношеского флёра проступает не призрачными каменьями романтики, а основательными камнями, на которых можно стоять и из которых можно строить. И очень мне всегда хотелось разобраться, понять – только ли в юности тут дело, или какой-то источник этой радости уже был внутри самой идеи? А, как сказал один уважаемый мной писатель (С. Залыгин, «После бури»), «когда обязательно что-то хотите понять и постигнуть, пишите об этом предмете книгу». Книгу не книгу, но – в соавторстве с Серёгой – кое-какие заметки… Дивертисмент.
Теперь о Тишине.
Теперь о Тишине. О Сергее Тишине. О Сергее Георгиевиче Тишине.
Почему, собственно, посвящается ему, его памяти? Ну, командир, легендарный, уважаемый, любимый, но… я-то так ни разу с ним в одном отряде и не был! Как с двух сторон листа мёбиуса – всегда рядом, в одной идее, но…
Но все восемь лет (в смысле – не зим, а лет, Июней Июльевичей Августов) у меня было чувство, что каждый раз моим командиром был именно он. Один раз, в «Башкирии-73», всё-таки, мы были под его началом, но на Благовещенском биохимкомбинате (ББХК) на весь наш огромный факультетский отряд фронта работ не подготовили, и два линейных, в том числе и наш 3-й, отпочковали за сто вёрст в посёлок Бакалы строить свинокомплекс, и хоть формально всем отрядом командовал сам Тишин, увидели мы его только в Москве.
Ох, уж эти чувства… Руки нет, а болит. Ленин жил? Ленин жив! И – с нами Бог, хотя все – безбожники, в смысле атеисты, но Чувство больше Правды, и если мы чувствуем, что с нами Бог, то как его ни называй или не называй совсем – Он с нами, со временем Правда догонит Чувство и всё устаканится.
Тогда он был старше лет на десять, плюс-минус, два поколения, деды и внуки, это сейчас мы бы и не заметили разницы – все родом из середины прошлого века, ровесники, а тогда он был старше втрое.
Два года назад я встретил его в метро, кажется в Черёмушках, – мы не виделись двадцать с лишним годков, но он не изменился совершенно! Я – между вскриком: «Серёга! Сергей Георгиевич!» и его, после пяти секунд неузнавания: «Вовчик!» успел отметить, что старшие, будь то отец, старший брат, старший товарищ не меняются, младших же через пять лет уже можно и не узнать, этакий обратный допплер-эффект. Наверное, он изменился, но, поскольку и тридцать лет назад, в свои далеко неполные тридцать, он был для меня старым и мудрым, то, увидя его сейчас старым и мудрым, я никакого изменения и не заметил. Он же воскликнул: «Вовчик! А где же… – и провёл рукой по своей пегой, то есть моим тогдашним чёрным кудрям, голове рукой, – где же, чёрт ты такой, кудри!?!» Мы обнялись, и пять (две, три, десять?) минут сыпали друг на друга всеоблемлющими (пустыми) вопросами: где? Как? Что? Кто? Не ответив ни на один («Да там… Да так…»), но вполне насытившись, согревшись, обменявшись, договорившись, разбежались погрустневшие… «Обязательно, обязательно надо собраться всем нашими, повспоминаем хоть от души!» А совсем недавно, встретив случайно же в метро (место встречи) другого стройотрядовского старичка, узнал, что год назад Сергей Георгиевич Тишин умер. Конечно – сердце. Конечно – сердце… Даже если не сердце, я ведь и не спросил – что толку? – отчего, всё равно – сердце, потому что оно у него и у здорового всегда болело, в смысле – было, было настоящим, существующим не только для того, чтобы кровь качать, но чтобы болеть за. И вот…
Куда-то неожиданно делись четверть века, и всегда казавшаяся возможной встреча с братьями по романтике – ну, не вышло в этом году, встретимся в следующем, завтра, главное, что мы все этой встречи ждём, даже, где-то, живём ожиданием её – вот так отменяется в очном формате. «Как же так? – хотелось призвать кого-то к ответу, – Мы ведь ещё не встретились, мы же не повспоминали как следует, не пообнимались до хруста в пальцах, как после носилок, а уже… как же?» У души появился пустой рукав, мы и так-то ведь не общались десятилетиями, не общались, но знали, что завкафедрой ТЭС МЭИ (так и хочется сказать «завкафедрой ССО СССР») всегда на месте, жив-здоров, а, значит, жива и наша совместная мечта, чуть-чуть недовоплощённая идея, хранится её тайна, в которую мы были посвящены и как настоящие сотаинники хранили до каких-то лучших времён, чтобы в один светлый наш общий миг явить её миру и тем если не спасти, то переделать его в лучший. Мы же знали – как!
И вот его нет. Пустота в душе, жёсткая и плотная, затребовала оявления. Поэтому.
В самый свой первый стройотряд, московский, 72 года, когда после первого курса в «дальний» просто не брали (сначала «Москва», как испытание, а потом уж – дальние края), я услышал это имя – облаком вторичных эпитетов: тишинцы, тишинская школа, тишинские ребята – что всеми, а уж заодно и нами, никакого Тишина в глаза не видевшими, воспринималось в качестве превосходной степени всего стройотрядовского. «Тишинцами» были наши командиры и комиссары, как десант после «дальних» прошлых лет, спустившиеся в «московский», чтобы воспитать, отобрать из аморфной кучи первокурсников воинов (бойцов) для следующего лета. Образцов, Лепихов, первый командир Богословский (Бог), первый наш бугор Боря Круглов (Боб) и в самом деле воспринимались нами как посланцы какого-то Большого Командира за пополнением для настоящей битвы, а сейчас, в Москве, просто смотр.
Следующая битва, в Башкирии, в 73, проходила уже под непосредственным его началом, мы стали «тишинцами» в прямом смысле, хоть и не понимали, как следует, некоей сакральности этого звания. Так получилось, Тишин тогда последний раз ездил командиром факультетского ССО – уступал дорогу своим ученикам (или?). Но в 74-м, там же, в Башкирии, к нам не относились иначе как к тишинцам, все – от прораба до секретаря Благовещенского райкома знали по прошлому году: стройотряд=Тишин. В 75-м, когда сам Тишин уже капитально занялся своими тепловыми станциями, мы обнаружили в себе знание чего-то такого о ССО, что, как в песне Кима, «позволяло безошибочно отличать дурное от доброго». Это было осознание «школы», т.е. того, что в вербальной части одобрительных в наш адрес эпитетов всякого рода руководства носило имя «тишинской». Правда, в то быстрое романтичное время нам ещё казалось, что это просто свойство, качество самих стройотрядов, как явления. Это было так и – не так. Особенно после 75-го московского, когда была возможность – всё-таки в одном городе, а не на четверти земшара – посмотреть и на другие отряды, вырисовывалось – в сравнении! – нечто особенное, пока только ощущаемое, не понимаемое, чисто МЭёвское, в МЭёвском – чисто ТЭФовское, а в ТЭФовском – чисто «тишинское». Оказалось, что даже на одном нашем родном монолитно-железном ТЭФе были совершенно разные подходы к организации отрядов, пониманию их внутренней сути.