Виктор Михайлов, Анатолий Юсин
Старику снились львы…
Виктор Михайлов, Анатолий Юсин
Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя
21 июля 1899 года на одной из тихих тенистых улиц городка Оук-Парк, лежащего неподалеку от Чикаго, в семье начинающего врача Кларенса Хемингуэя раздался крик новорожденного мальчика, в честь деда названного Эрнестом Миллером.
4 июля 1961 года в Солнечной долине, расположенной между Хэйли и Кэтчумом на западном берегу Вуд Ривер, в доме, фасад которого был открыт восходящему солнцу, выстрелила инкрустированная серебром двустволка «Ричардсон» 12-го калибра. Умер знаменитый писатель Эрнест Хемингуэй.
…И восходит солнце, и заходит солнце. Но неправда, что тот же ветер возвращается на круги свои. Ветер века несет людям новое – то многое, что сделал сын века, один из талантливейших писателей.
«Он жил так же, как и умер – неистово», – писал о Хемингуэе брат. Таким же было и его творчество – во многом зеркало нашего сложного, трудного, прекрасного, нежного и яростного мира.
«Мир – хорошее место, за него стоит драться и очень не хочется его покидать», – сказал один из героев писателя. И это было кредо Хемингуэя, который писал о многом. И всегда о современности. Он жил жизнью своих героев. И поэтому в его жизни и творчестве немалое место занял спорт. Спорт как эстетическая ценность, спорт как самоутверждение героя, спорт как огромная радость, спорт как помощник в творчестве.
«Самая знакомая для романиста страна – его собственное сердце», – говорил писатель. А спорт с детских лет жил в его сердце. И позже Хемингуэй повторял не раз: «Для понимания боя быков, так же, как для понимания книги, горной вылазки, катания на коньках, любовной связи, стрельбы, всегда необходим личный опыт».
Он жил в Соединенных Штатах Америки – стране, которая давно и очень настойчиво культивирует спорт. Спорт ей нужен для различных целей – для престижа нации, для материального обогащения, для отвлечения людей от политики. Спорт нужен Америке, которая пытается воспитывать «жестких парней». И, будучи величайшим художником Америки, Хемингуэй не мог не писать о спорте. К разным видам спорта он относился по-разному. Он писал о состязаниях и как о кошмаре. Он писал по-разному, но не писать о спорте он не мог.
Патрик Хемингуэй – сын писателя – предостерегал тех, кто работал и работает над осмыслением биографии его отца:
«Авторы книг… редко обращают внимание на то, что он был очень впечатлительным, тонко чувствующим человеком. Обычно стараются подчеркнуть жизненную активность его натуры, вспоминая, что он был боксером, рыбаком, охотником, но ведь он в первую очередь и главным образом был писателем, художником».
Будем помнить это сыновье предостережение, перечитывая книги Хемингуэя и обширную, очень противоречивую литературу о нем. Но при всем этом будем помнить: нас интересует в данном случае спортивная биография писателя.
В жизнь Хемингуэя спорт вошел очень рано. Лестер Хемингуэй – младший брат Эрнеста – вспоминал о самом раннем детстве:
«После воскресного обеда все с нетерпением ожидали, когда, наконец, отец скажет: «Как насчет стрельбы в цель?»
Все были в восторге, ведь стрельба означала приятное волнение и великолепный запах сгоревшего пороха. Наш отец был замечательным стрелком. Он мог попасть в амбарную ласточку, хотя, как он сам нам показывал, в ней было мяса примерно столько же, сколько в окончании большого пальца, и поэтому их требуется по меньшей мере дюжина для пирога из дичи. Он никогда не позволял убивать «ради спорта». Мясо нужно было всегда съедать. В качестве целей мы применяли глиняные тарелочки, которые сначала запускались от руки, а позднее с помощью пружины».
В семье все умели обращаться с оружием. Девушки почувствовали отдачу охотничьего ружья еще до того, как они смогли сами держать оружие при стрельбе. К десяти годам Эрнест стал отличным стрелком по летящей мишени. Каждый ребенок стремился заслужить честь подержать и попробовать «папино ружье». Этой чести все они удостаивались уже в детстве.
Когда Эрнесту исполнилось десять лет, он получил от дедушки свое первое ружье.
Отец и до этого момента старался приобщать мальчика к охоте на птиц и рыбалке, а мать тянула его к музицированию на виолончели. Эрнест на всю жизнь возненавидел виолончель и полюбил охоту с рыбалкой. А в подтексте – полюбил отца и возненавидел мать. Потом очень многие удивлялись: он высказывался о ней насмешливо и пренебрежительно, даже когда совсем уже вырос. Похоже, он смог простить Грейс только после ее смерти.
Еще отец научил его свистеть, когда больно. Однажды мальчик бежал за молоком на соседнюю ферму – у него была обязанность по утрам приносить домой молоко, споткнулся и упал. И проткнул горло палочкой, которую держал в руке. Из горла хлынула кровь, перепуганный и перепачканный, в слезах и крови, мальчик кое-как добрался до дома. Хорошо, что папа был врачом. Он остановил кровотечение и сказал сыну: «Не реви!» – «Но ведь больно!» – «Все равно не реви!» – «А что же мне делать?!» – «Свисти, – сказал папа. – Просто свисти. Когда тебе так больно, что ты не можешь сдержать слезы, начни свистеть, и они закатятся обратно». Горло потом еще долго болело. Эрни потом еще много свистел. Он, кстати, тогда обратил внимание: иногда папа с мамой закрываются в комнате и о чем-то спорят. О чем – разобрать невозможно. Говорит в основном мама. Или так только кажется, потому что у нее хорошо поставленный голос. А папа на следующий день вообще почти не разговаривает, только насвистывает что-то себе под нос.
Мы уже говорили, что, когда дед подарил Эрни первое ружье – однозарядное, 20-го калибра, ребенок был счастлив: у него есть свое ружье! Настоящее!.. До третьего акта было еще очень далеко, и дед Эрнеста Хемингуэя, конечно же, никогда не читал русского писателя Чехова: если на стене висит ружье, то оно обязательно выстрелит. Просто дед был старым воином и считал, что у настоящего мужчины обязательно должно быть собственное ружье.
Наверное, тогда Эрни и решил, что станет настоящим мужчиной. Будет охотиться и ловить рыбу, как папа. Но никому и ни за что не даст себя подчинить. Не как папа.
Из своих шестидесяти Хемингуэй примерно с четырех лет рыбачил. И ружье он взял в руки в мальчишеские годы, когда него отец – заядлый охотник и рыболов – научил ребенка, как свидетельствует биограф, и как хранить оружие и как с ним обращаться, как иметь дело с удочками и такелажными снастями, он дал ему первые уроки мужества и выдержки». Тогда, собственно, в ранние годы, уже соединился для Хемингуэя спорт и вопрос о «моменте истины». Это были первые спортивные увлечения. Потом к их числу прибавится, уж как положено, футбол в школе, американский футбол, в котором Хемингуэй был неплохим форвардом. Потом он начал боксировать, и это еще до отправки на фронт в первую мировую войну. Впоследствии Хемингуэй любил говорить, что он чуть было не стал в боксе профессионалом, но это из тех охотничьих «баек», которым… нельзя не верить: настолько они увлекательно правдоподобны!.. На самом деле Хемингуэй просто посещал обычный спортивный зал для любителей. Он, как Байрон, дружил с величайшими боксерами – это другой разговор. Кстати, книга «Байрон и бокс» всегда была у него под рукой, лежала на письменном столе в «башне» на Кубе. Опять же еще перед войной, на которую попал он восемнадцати лет, Хемингуэй занялся греблей на каноэ. А после мировой войны – все тот же бокс и скачки. Вот уж где он всегда был только зрителем и, кроме как на простой лошади, на охоте, его в седле больше не видели. А вот книги «История скачек» и «Хроника Ливерпульского стипль-чеза» – труднейшей барьерной скачки на восемь миль – тоже всегда были с ним. Может быть еще и потому, что самому писателю так и не удалось увидеть этот коварный стипль-чез в Ливерпуле…
Да, всю жизнь писатель испытывал уважение и благодарность к деду и отцу, которые не просто охотничье ружье ему преподнесли, а подарили таинственный и волнующий мир природы.
В рассказе «Отцы и дети», созданном уже после трагической гибели доктора Кларенса Хемингуэя, его сын утверждал: «…нужно, чтобы кто-нибудь подарил тебе или хоть дал на время первое ружье и научил с ним обращаться, нужно жить там, где водится рыба или дичь, чтобы узнать их повадки, и теперь, в тридцать восемь лет, Ник любил охоту и рыбную ловлю не меньше, чем в тот день, когда отец впервые взял его с собой. Эта страсть никогда не теряла силы, и Ник до сих пор благодарен отцу за то, что он пробудил ее в нем».
А Ник для Хемингуэя – это он сам, его второе «я».
В 1935 году, работая над очерком «Стрельба влет», Хемингуэй снова вспоминал о том, как отец брал его с собой и учил стрелять, приобщил к охоте – этому удивительному, ни с чем не сравнимому занятию.
Грегори Хемингуэй – младший из трех сыновей писателя – свидетельствовал, что отец был особенно рад за своего наследника, когда тот поделил с кем-то из школьных товарищей первое место по стрельбе… Хемингуэй всегда считал, что мужчина должен быть на «ты» с оружием, но только со спортивным оружием.
Как-то уже пятидесятилетний Хемингуэй ехал в машине. Из придорожной канавы вылетела куропатка и оказалась прямо перед машиной. Писатель, вытянув руку, прицелился и выстрелил. Он часто так упражнялся.
– Ты попал, милый? – спросили его спутники.
Хемингуэй утвердительно кивнул и вдруг ностальгически заговорил:
– Самые лучшие уроки охоты на птиц я получил у своего отца. На всю охоту он давал мне только три пули и разрешал стрелять только в летящую птицу. У него везде были шпионы, поэтому я не мог соврать.
Вот некоторые профессора в своих ученых трудах описывают мое несчастное детство и утверждают, что оно во многом обусловило темы моих книг. Боже мой, я не помню в детстве ни одного дня, который можно было бы назвать несчастным! Да, я не был хорошим футболистом, однако разве из-за этого можно быть несчастным? Зуппке ставил меня центровым, но я никогда не понимал счет – перепрыгнул через третий класс и так никогда и не узнал ничего о числах. Я просто смотрел на лица друзей по команде и угадывал, у кого окажется мяч. Меня называли тормозом. Я хотел играть в защите, но они знали лучше, куда меня ставить. Там был один парень, который каждый день на протяжении двух лет бил меня после игры в раздевалке, но потом я вырос и, в свою очередь, врезал ему как следует, на этом история и закончилась.
В Чикаго, где можно выжить, только если у тебя крепкие кулаки, один тип вытащил перо…
Вытащил нож и порезал меня. Мы схватили его и скрутили ему руки так, что хрустнули кости.
Таков Чикаго. А затем, джентльмены, идет Канзас-Сити. В отличие от того, что пишут профессора в своих исследованиях, моим первым заданием в «Канзас стар» было найти пропавшего репортера в одном из питейных заведений, отправить его протрезветь в турецкие бани и доставить к машинистке. Так что, если профессора действительно хотят знать, чему я научился в «Стар», так вот этому – как приводить в чувство ребят, окосевших от выпивки.
Но высокоуважаемые ученые мужи не хотят принимать это во внимание. Надев свои мантии Йейля, Принстона и Нью-Йоркского университета, они загружают мои сочинения в свой «Искатель символов», представляющий собой нечто среднее между счетчиком Гейгера и китайским бильярдом. Или пускают в дело портативные индикаторы стремления к смерти, которые, помимо прочего, регистрируют комплексы разных видов, сертифицированные и нет. Потом они задают мне серьезные вопросы о символике и стремлении к смерти, а о результатах своих серьезных исследований читают лекции и делают доклады, посвященные проблемам Серьезной Литературы. Но поскольку я отвечаю им, используя бейсбольную терминологию, являющуюся гораздо более точной, чем литературная, им кажется, что я не принимаю их всерьез. Мистер Хемингуэй, прокомментируйте сублимированное стремление к смерти в романе «И восходит солнце». Ответ: Я сублимировал его точно так же, как это сделал Уитни Форд, передавая мяч Теду Уильямсу. Мистер Хемингуэй, вы согласны с теорией, утверждающей, что во всех ваших произведениях живет один и тот же герой? Ответ: А что, Йоги Берра подавал крученые подачи? Мистер Хемингуэй, какова символика покалеченной руки Гарри Моргана, покалеченной кисти полковника Кантуэлла и покалеченных гениталий Джека Барнса? Ответ: Сложите их вместе, добавьте покалеченные ноги Микки Мантля, хорошенько размешайте и, если они не наберут четыреста очков, пошлите их играть в декейтерском «Минотавре».
Вот такой монолог при воспоминании о первом ружье, подаренному ребенку дедом, и об отце, который научил обращаться с ним.
Чтобы не возвращаться больше к вопросу о непростых взаимоотношениях Эрнеста с родителями, приведем такой факт, после осмысления которого все станет на свои места. Когда сын прислал домой из Парижа свою первую долгожданную книжку рассказов, то в Оук-Парке разразился дикий скандал – правда, без непосредственного участия главного действующего лица, то есть самого Эрнеста. Его сестра Марселина вспоминала, что, ознакомившись с творчеством будущего нобелевского лауреата, родители повели себя так, как будто им в дом подбросили дохлую кошку: папа ходил угрюмый, а мама рыдала, то и дело воздевая руки к потолку и вопрошая Господа, за какие такие ее грехи сын стал столь отвратительным человеком?.. Господь, судя по всему, ясного ответа не давал. Тогда отец взял все шесть экземпляров книжки, тщательно упаковал и отправил в Париж на адрес издательства. После чего в письменном виде сообщил Эрнесту, что не желает видеть в своем доме ни подобной мерзости, ни его самого. А все дело в том, что, описывая события минувшей войны и свою первую любовь, Эрнест позволил героям разговаривать не на литературном языке, а употреблять слова и выражения, которые им казались более уместными. Особую ярость отца вызвал тот факт, что главный герой его сына оказался болен гонореей. Он так и написал Эрнесту: «Мне казалось, что всем своим воспитанием я давал тебе понять, что порядочные люди нигде не обсуждают свои венерические болезни, кроме как в кабинете врача. Видимо, я заблуждался, и заблуждался жестоко…»
Кларенс Хемингуэй любил сына, страдал от того, что в двадцатые годы он редко бывал в Америке, а жил в Европе. Отсутствие старшего сына угнетало Кларенса, которому было чуть больше пятидесяти лет, но, однако, он почему-то чувствовал себя древним стариком. Его беспокоил диабет, волновали и финансовые проблемы. Мучила мысль, что жизнь прошла, а он хотя и стал очень уважаемым в Оук-Парке врачом, но так и не узнал секретов индейской народной медицины. Жена, в которой уже невозможно было распознать несостоявшуюся звезду сцены, вдруг начала проявлять заботу и настойчиво советовать ему наконец заняться своим здоровьем: «Милый, у тебя же грудная жаба! Милый, ты обязан лечь в постель». Он отмахивался и не говорил ей, что грудная жаба пустяки по сравнению с теми болями в ногах, которые правда испытывает в последнее время. Как врач, Кларенс не могу не знать причины этих болей: диабет давал осложнение – гангрену ступней, а гангрена неизлечима.
Родных Кларенс избавил от этих медицинских подробностей, но стал раздражительным и угрюмым. Надолго запирался у себя в кабинете и держал на замке ящики своего письменного стола. И по непонятной причине отказывался брать внуков с собой в автомобиль (они только потом поняли: дед не хотел рисковать детьми – боялся, что в какой-то момент боль станет нестерпимой и он выпустит руль). Жена обижалась, сердилась, волновалась, писала письма дочери: «Хорошо бы ты снова приехала погостить к нам и привезла с собой дорогую крошку Кэрол. Папа так любит ее. Может, увидев внучку, он приободрится…»
В один из дней – это было самое начало декабря 1928 года, но уже начинало пахнуть Рождеством, мандаринами и гусями – Кларенс Хемингуэй вернулся домой после обхода своих пациентов чуть раньше обычного и был чуть бледнее, чем всегда (впрочем, на это обратили внимание уже постфактум). Снял шляпу и пальто, поинтересовался здоровьем младшего сына Лестера, который валялся с простудой. Жена ответила, что ему уже лучше. «Хорошо, – сказал Кларенс, – тогда я прилягу до обеда».
Он поднялся в свой кабинет. Грейс обратила внимание, что он как-то особенно тяжело опирается на перила лестницы, и подумала: все-таки нужно заставить его отдохнуть… Она даже не поняла сразу, что за грохот раздался наверху, в кабинете…
О том, что отец застрелился, Эрнест узнал в поезде, когда он ехал с пятилетним сыном из Нью-Йорка в Ки-Уэст. Ему принести телеграмму: «Папа покончил с собой. Срочно приезжай…» Он сказал сыну, что дедушка тяжело заболел, перепоручил его темнокожему проводнику и пересел на поезд, идущий в Чикаго.
Похороны были пышными. Газета «Оук-Ливс» поместила некролог, в котором говорилось, что Кларенс Хемингуэй в течение многих лет облегчал страдания сотням людей.
А Эрнест Хемингуэй, идя за гробом и поддерживая мать, думал, что отец не смог облегчить страдания себе самому, или, точнее сказать, выбрать такую судьбу, в которой эти страдания не присутствовали бы. Он не так уж часто беседовал об этом с друзьями и никогда не говорил на эту тему с журналистами, которые брали у него интервью. И лишь однажды в кругу близких друзей Эрнест не выдержал: «Возможно, он струсил… Был болен… были долги… И в очередной раз испугался матери – этой стерве всегда надо было всеми командовать, все делать по-своему!» – и, словно спохватившись, тут же перевел разговор на другую тему. Хотя вообще о самоубийстве рассуждать он любил и, как правило, высказывался в этом смысле резко отрицательно, как будто все еще продолжал доказывать отцу его неправоту. Только 20 лет спустя, готовя к выходу очередное переиздание романа «Прощай, оружие!», Хемингуэй написал в предисловии: «Мне всегда казалось, что отец поторопился, но, возможно, больше терпеть он не мог. Я очень любил отца и потому не хочу высказывать никаких суждений».
Как-то биограф писателя А. Хотчнер просил Хемингуэя:
– Папа[1], ты часто говорил о том, что, может, когда-нибудь напишешь книгу, где действие будет происходить в Америке…
– Мне всегда этого очень хотелось, но я должен был ждать, когда умрет моя мать. Понимаешь? А теперь я уже и не знаю. Мой отец умер в тысяча девятьсот двадцать восьмом году – застрелился, оставив мне пятьдесят тысяч долларов. В «По ком звенит колокол» есть один кусок…
(На самом деле деньги эти Эрнесту оставил его дядя, но почему-то в тот вечер писателю захотелось сказать, что он получил наследство от отца, – в скобках заметил Хотчнер.)
Двадцать лет мне понадобилось, чтобы смириться со смертью отца, описать ее и пережить катарсис. Больше всего меня волнует то, что я ведь написал отцу письмо и он его получил в день того рокового выстрела, но не вскрыл конверт. Если бы он прочитал письмо, думаю, никогда бы не нажал на спуск. Когда я спросил мать о наследстве, она сказала, что уже истратила на меня все деньги. Я задал вопрос – как? На путешествия и образование, ответила она. Какое образование? Ты имеешь в виду школу в Оук-Парке? А мое единственное путешествие, заметил я, оплатила итальянская армия. Она промолчала и повела меня смотреть просторный музыкальный флигель, который пристроила к дому. Ясно, на него ушла куча денег.
А что касается музыкального салона, построенного на пятьдесят тысяч долларов, я получил небольшую компенсацию за мое наследство: повесил посреди этого роскошного помещения свою боксерскую грушу и тренировался каждый день, пока не покинул Оук-Парк. Больше я туда не возвращался. Прошло несколько лет, и однажды, в Рождество, я получаю от матери пакет. В нем – револьвер, из которого застрелился отец. В пакете также была и открытка, в которой мать писала, что, по ее мнению, мне хотелось бы иметь этот револьвер у себя. Предзнаменование или пророчество это было – не знаю».
После этих грустных пророческих строк вернемся в детство и юность писателя, туда, где все было чисто и светло. Итак, дед подарил внуку ружье. Счастье ребенка было безмерным.
В 1951 году, отвечая на письмо советского писателя Ильи Эренбурга, обратившегося к литераторам мира с призывом выступить за запрещение атомного оружия, Хемингуэй нашел афористичные слова:
«Для вашего сведения, я не только против всех видов атомного оружия, но против всех видов оружия сильнее спортивной винтовки 22 калибра и охотничьего ружья. Я также против всех армий и флотов и всех форм агрессии».
Он был лишь за спортивные ружья. Кстати, умение обращаться с оружием сослужило Эрнесту службу уже в то время, когда он учился в школе. Большое удовольствие ему доставили хлопоты по организации Охотничьего клуба для мальчиков. Этот клуб начал существовать, когда Эрнест редактировал школьную еженедельную газету «Трапеция», в которой широко освещал деятельность своего детища, писая спортивные фельетоны. Спорт он любил и понимал, потому что был непременным членом секций плавания, легкой атлетики, стрельбы и, конечно же, футбола.
«Я в школе больше всего играл в футбол, потом в баскетбол, а там начинался сезон на треке и бейсбол, и от этого я так уставал, что на занятия науками меня уже не хватало. Я больше учился потом, уже после школы», – вспоминал впоследствии Хемингуэй.
Да, как и все в его возрасте, он играл в футбол. Но любимое занятие детворы не особенно захватило его. Объяснение этому он нашел позднее сам:
«У меня не было ни честолюбия, ни шансов. В Оук-Парке, если ты мог играть в футбол, ты должен был играть».
Также не стал его страстью и бейсбол. Когда мать Эрнеста заметила, что у сына развивается близорукость, а он тем не менее упорно продолжает глотать книгу за книгой, она говорила ребенку:
– Сегодня прекрасный день. Иди на улицу и поиграй с ребятами в бейсбол. Слышишь, как они играют около школы?
– Ну, мама, я же играю, как курица, – отвечал сын и продолжал читать.
Даже в десятилетнем возрасте в обыкновенной мальчишеской игре он не желал выглядеть «курицей».
А вот за играми старших, особенно мастеров, наблюдал внимательно, запоминал мельчайшие детали поединков. Через несколько десятилетий в своем неоконченном «Африканском дневнике» он признается:
«Я помню, когда я был мальчишкой, у «Чикаго уайт соке» – был бейсболист по имени Гарри Лорд, который делал такие подачи, что начисто изматывал игрока противника до тех пор, пока не становилось темно, и игру не прекращали. В то время я был очень мал, и все казалось мне преувеличенным, но я отчетливо помню, как начинало темнеть – в то время фонарей в спортивных парках не было – и Гарри Лорд подавал свои подлые мячи, а толпа ревела: «Лорд, Лорд, спаси свою душу». Здесь Хемингуэй обыгрывал фамилию бейсболиста: Лорд – по-английски «господь», отсюда игра слов «Господи, господи, спаси свою душу».
А вот самое большое спортивное увлечение Хемингуэя – бокс – вошло в его жизнь случайно.
Однажды Эрнест шел домой с охоты и нес дюжину птиц. Деревенские ребята, усомнившиеся в том, что мальчишка мог один настрелять столько птиц, избили его. И тогда Эрнест решил выучиться драться так же хорошо, как стрелять.
В комнате, где мать заставляла его заниматься игрой на виолончели, он оборудовал подобие спортзала и стал приглашать своих однокашников. Младшая его сестренка – Мадлен, которую он называл «своим представителем в семье», дав ей ласковое прозвище «Солнышко», производила разведку: где родители. Если их не было поблизости, то вся компания поднималась через черный ход в «музыкальную комнату». «Солнышко» тайком проносила боксерские перчатки, ведро воды и полотенце. Это было необходимо, чтобы детский бокс походил на серьезный, взрослый.
От Эрнеста и его помощницы требовалось максимум осторожности и конспирации, чтобы сохранить тайну от родителей. Отец Эрнеста ненавидел насилие, а мать не позволяла отвечать ударом на удар ни при каких обстоятельствах.
Но, как считает брат писателя Лестер Хемингуэй, родители догадались о том, что в «музыкальной комнате» происходят отнюдь не виолончельные вечера, а нечто посерьезнее, однако стараясь сберечь свой авторитет и не напороться на твердое «нет» непокорного Эрнеста, делали вид, что остаются в неведении. Боксерские поединки с ровесниками стали хорошей школой для Эрнеста. Позднее, когда он будет жить в Чикаго и увидит объявление об уроках бокса, он покажет, чему научился дома. На первом же уроке боксер Янг О Хирн повредил нос новичку; эта травма не обескуражила Эрнеста, хотя он и испытал чувство страха.
– Как только я увидал его глаза, я понял; что он мне задаст трепку, – признавался он другу.
– Тебе было страшно?
– Конечно, он мне мог здорово двинуть.
– Почему ты все же пошел на ринг?
– Я не настолько испугался, чтобы отказаться от боя!
Вот, оказывается, каким был у него характер еще в отрочестве.
Существует версия, что О Хирн специально избивал новичков, чтобы отвадить их от спорта, а деньги, внесенные авансом, не возвращал, а присваивал.