Наталья Рубанова
Карлсон, танцующий фламенко
Неудобные сюжеты
Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Союза российских писателей
Авторская серия «Тёмные аллеи XXI век».
www.limbuspress.ru
© Наталья Рубанова, 2020
© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2020
© А. Веселов, обложка, 2020
* * *О «неудобных сюжетах» Натальи Рубановой,
или Любовь на расстоянии тритона
Бывают книги, пролистав, а уж тем более прочитав которые, задаёшься вопросом: кто здесь сумасшедший? Тот, кто написал всё это, отпустив своё разнузданное воображение, дав волю не всегда «приличным» фантазиям, выпустив на свободу затаённые комплексы, вытащив из подкорки табуированные воспоминания? Или ты сам, прочитавший, пропустивший всё это через себя, слившийся с потоком сознания, тебе не принадлежащим, но настойчиво и даже как будто немного нахально нахлынувшим, слишком уж плотной для воображаемой, тенью?
Череда героев – мужчин, женщин со странными «не нашими» именами, маргинальных, чересчур рефлексирующих, чересчур умных, чересчур цитирующих всё подряд – населяют созданный Натальей Рубановой мир, как пляшущие человечки: это шифр, который можно разгадывать, в который можно поверить, не вникая в смыслы, можно отмахнуться… Но вот этого последнего – как раз не получается. Все эти Карлсоны, Аннет, Джоны и Эн, Джереми и Софули удивительным образом проникают в вас, удобно размещаются в сознании читателя и тянут за собой в свой мир, в котором и Питер не Питер, и Париж не Париж…
Всё нереально, кроме музыки. Вернее, даже не музыки, а её элементов, форм, приёмов, жанров. Музыкант по первой специальности, Рубанова мыслит музыкально. И отношения между героями выстраиваются именно так, а не иначе, не потому что они – девочка и мальчик, или один любит, другой нет, или один помнит, другой забыл. А потому что они, к примеру, находятся на расстоянии тритона. Что это такое? Это такой музыкальный интервал, острый диссонанс. Вы этого не знаете?
Прочтите книгу Натальи Рубановой «Карлсон, танцующий фламенко». Её «неудобные сюжеты» удобнее всего читать в кресле у камина со стаканчиком виски. Или с красным вином.
Кто что предпочитает.
Иосиф Райхельгауз,художественный руководитель Театра «Школа современной пьесы»Из году в год, изо дня в день, втайне ждёшь только одного – счастливой любовной встречи, живёшь, в сущности, только надеждой на эту встречу…
БунинНо что может быть ненормальнее любви… Нормальные люди над любовью смеются!
Набоков«Моросит…»
Чистилищная безнадёжность безличных предложений. Убитые заживо буквы-perle, так и не слетевшие птицами – с губ моих – к ладоням твоим.
Автор сего, сняв, наконец, лицо, о б е з л и ч е н, а значит, не имеет ни гендера, ни вероисповедания, ни гражданства, ни «уз», ни привязанностей. Ноль целых ноль десятых Шуньяты в пустом пространстве. Новые персонажи, впрочем, выстроились уж в очередь – и ждут.
Кто они – эМ ли, Жэ ль, неведомо: да так ли это важно, если говорят они на эсперанто слияний и поглощений?
Слияний и поглощений.
Слияний и поглощений.
Моросит!..
Слышны тихие шаги за спиной, слышен стук в дверцу анимы: немного страшно впускать их жить – ведь когда живы они, автора не существует.
Ну а теперь переиграй страницу, Радость Моя.
Переиграй заново, чтобы успеть.
Успеть, если на самом деле любишь.
«Любишь VS Моросит»
cante jondo[1]
[КАРЛСОН, ТАНЦУЮЩИЙ ФЛАМЕНКО]
До Мадрида самолётом пять часов, до Барселоны – четыре. Я не знал, куда хотеть: мечтал улететь просто. Отсюда – туда. Ткнуть пальцем во вторую попавшуюся точку на карте мира. Представив, что это небо. В котором никто не скажет: «Ты должен…» Или: «Вы должны…»
– Да, оплачу́, – девушке в тонком свитере.
Я часто покупаю у неё туры: она ненавязчива и не носит бюстгальтер – приятно смотреть на такую грудь. Скорее всего, она знает об этом. Хочу ли я её? Пожалуй, нет.
Я отключу телефон. Открою «нечто с картинками» (это всякий раз кладут в карман спинки кресла) и, пренебрежительно пролистав, отложу. Возможно, поверчу инструкцию безопасности и пристегну ремень. Сделаю большой глоток Napoleon’a, купленного в Duty-free. Один.
Один. Наконец-то я один. Однако!
Я повернулся к иллюминатору и, не обращая внимания на щебетание вяло маскирующейся лесбийской пары (обе, как ни странно, красотки), заснул.
В отеле как всегда: чисто, довольно мило, никак.
Индивидуальный тур – всё, что мне нужно сейчас.
Однако…
Что это была за улица? Где я её видел? В первые же два дня я исходил почти весь город, на третий мышцы ног гудели: когда передвигаешься на колёсах… В общем, дальше неинтересно, как неинтересно скупать да те же сувениры: грешок «русиш туристо». Я не скупал: я никому ничего теперь не был должен, разведясь и уволившись, amen.
Дальше неинтересно. Опять.
Толстая соседская девочка, одетая в цыганское платье горохом (виден лишь край), открывает дверь в нашу старую квартиру на Чистых. Сначала появляется её нос, затем пухлая рука, и лишь через минуту в коридоре оказывается тело целиком. Обута толстуха в туфли на каблуках (новые туфли моей мамы!) – имито и отбивается этот ни на что не похожий ритм: удар каблука и подошвы по полу создают иллюзию барабанной дроби. Вскоре я замечаю, что рядом с толстухой на самом деле выстраивается целая шеренга барабанщиков: все они – лилипуты – маленькие, старые, некрасивые. Мне становится страшно, но толстая девочка танцует для меня одного – маленького щуплого мальчугана, прячущегося за шторой: и глаз не отвести.
В который раз я проснулся от преследующего с маниакальной пунктуальностью сна: ну да, ну да, три часа ночи. Наконец-то толстая байлаора оттанцевала! Толстуха «заходила» за мной, и я шёл с ней, скорее, из вредности к самому себе («А мне не стыдно, не стыдно, что она такая!»), нежели из жалости.
Когда мы в первый раз играли в доктора, я изумился количеству её жира, и с интересом потрогал складки. Толстуха хихикнула и потрогала у меня там, чуть ниже пупка.
Нам было около шести. Мы верили в сказку про злодея-аиста, подбрасывающего в чужие дома человечьих детёнышей.
Мы учились в разных школах, но виделись часто несмотря на насмешки дворовых (чернь от черни), больше всего на свете боявшихся не смешаться со стаей: «Связался с жиртрестом!» – но меня это как-то не волновало: моя соседка была, в сущности, классной девчонкой, а если и весила в два раза больше «стандартной ученицы», то что это меняло?
Чернь не понимала и смеялась.
Потом родители развелись, и квартиру на Чистых – здоровенную, уставленную дедовым антиком квартиру на Чистых, – разменяли. Я плакал от ненависти к спальному району и к новой, пахнущей клеем, скучной бездушной мебели. Прибежавшая «по-соседски, как люди, познакомиться» не в меру говорливая дамка с золотыми зубами и оранжевым цветом того, что называют волосами, хищно оглядела отца и попросила «полтинник до вторника»: больше мы дверь не открывали.
Итак, я остался с отцом. «Не женись», – сказал он лет через пятнадцать: это были его последние слова. Шёл снег и я не чувствовал ничего, ничего совершенно, кроме его нежных прикосновений.
В шестнадцать я влюбился в одноклассницу и рассказал об этом толстухе. Помню: крупные капли, так и не вытекшие из её серо-голубых глаз. В руках же почему-то мамина открытка из Роттердама: «Мой маленький большой сын!..»
Толстая соседская девочка, одетая в цыганское платье горохом (виден лишь край), открывает дверь в нашу старую квартиру на Чистых. Сначала появляется её нос, затем пухлая рука, и лишь через минуту в коридоре оказывается тело целиком. Обута толстуха в туфли на каблуках (новые туфли моей мамы!) – ими-то и отбивается этот ни на что не похожий ритм: удар каблука и подошвы по полу создают иллюзию барабанной дроби. Вскоре я замечаю, что рядом с ней и на самом деле выстраивается целая шеренга барабанщиков: все они – лилипуты – маленькие, старые и некрасивые. Мне становится страшно, но толстая девочка танцует для меня одного – маленького худенького мальчика, прячущегося за шторой: и глаз отвести невозможно.
Во дворе её зовут Карлсоном не столько из-за веса, сколько из-за невероятной подвижности.
Дальше опять неинтересно.
Но, чёрт возьми, оставалось несколько дней. А там, у кафе, оставалась байлаора!
Она ещё готовилась, она вся была только-только, на подступах… Музыка – знойная, тягучая – несла: сначала медленно (грациозный поворот головы), потом чуть быстрее (пошли руки), и вот, кажется, сейчас-то она и припустит, даст жару, но не тут-то было: она снова пряталась в томительную негу рук-вееров, и всё начиналось сначала – и всё продолжалось бесконечно, беспощадно, безнадёжно долго… Потом казалось, будто байлаора стоит на месте, и лишь шелестит юбками, но вот она уже качнулась, вот уже повела бедром, и пошла… пошла… прямо на меня и пошла!
Я стоял, как истукан, не веря глазам: это была она, она, толстуха с Чистых – я не мог ошибиться!!
…но её сияющая кожа… Толстуха с Чистых!
…но её тело…
Толстуха, это же моя толстуха!!
Я попытался пробраться к ней после, но мне преградили дорогу двое: едва ли имело смысл связываться с такими.
До Мадрида самолётом пять часов, до Барселоны – четыре. Я не знал, куда хотеть: мечтал улететь просто. Отсюда – туда. Ткнуть пальцем во вторую попавшуюся точку на карте мира. Представив, что это небо. В котором никто не скажет: «Ты должен…». Или: «Вы должны…»
А юбка взлетает, обнажая на миг стройные ноги: Карлсон, танцующий фламенко.
колыбельная
[НЕ ПЛАЧЬ, ЭТО НЕ ИМЕЕТ БОЛЬШОГО ЗНАЧЕНИЯ!]
От Казани Мишка пришёл в восторг – ещё бы, впервые за столько лет выехать из злосчастного ПэГэТэ, где отдавала богу душу мамулина молодость! А мамуля смотрела снисходительно, она всегда будто б снисходила: и к сыну, и к ПэГэТэшной аббревиатурке – населённому пункту эконом-класса, посёлку городского типа, ради четырёх стен в котором лет пять уж как взяла, да пропади всё пропадом, кредит. Взяла – и тут же отрезала папулю от райской их, как казалось тогда маленькому Мишке, жизни. Папуля – басист не шибко искромётной рок-группы, игравшей нерегулярно по ночным клубам, – окончательно исчерпал лимит мамулиного доверия. Однажды ночью она собрала вещи, а утром, пока папуля отсыпался после джем-сейшена, хлопнула входной-выходной дверью, да и перевезла нехитрый скарб – вместе с Мишкой под мышкой – к коллеге по киностудии: «Вот только найдём стены…»
Стены нашлись быстро. Год ютились в чужом углу: ютились до тех самых пор, пока, не собрав монеты в кулак, не потянули стальные мамулины жилки бурлацкий должок. «Семнадцать процентов годовых!» – Мишка видел, как сжимает и разжимает мамуля миниатюрные кулачки: сжимает и разжимает, сжимает и разжимает… Не выдержав, он бросился к ней и, едва не выбив из рук мобильник, прижался щекой к мягкой ладони, словно котёнок, однако тут же был выдворен на кухню: «Быстро есть – и в койку! Завтра нам рано».
Всё б ничего, всё можно было б пережить, кабы Мишка не был так сильно похож на папулю – мамулю, он знал, сходство это раздражало, пусть через раз. Он научился сии моменты предугадывать: вот, например, когда мамуля сводит тонкие брови к переносице и барабанит пальчиками по столу, пиши-пропало – тогда Мишка сжимался и забивался в угол, любым способом стараясь не попасться ей на глаза: глаза, которые видеть не могли снулый ПэГэТэ с гоблинообразными его обитателями: чего стоил один лишь поход в магазин после девяти вечера! Нет-нет, мамуля предпочитала покупать всё в Москве, только б не пересекаться лишний раз с э т и м и, сошедшими с картин Брейгеля, наспех переодетыми в одежду железного века, уродцами.
И вот ещё что Мишка узнал: у мамули явно что-то общее было с Дитрих. Отдалённое, и в то же время зримое – оно завораживало: однажды Мишка взял книгу с портретом ледяной кинодивы, да и приложил к мамулиному лицу, чем за секунду вывел её из себя – Мишка так и не смог понять, за что ж ему влетело, ведь он сравнил маму с настоящей красавицей!.. Мамуля покачала головой, а через день отчеканила:
«Едем в Казань». На каникулы. Ненадолго. Всё, что она может для него сейчас сделать, это отвезти к бабушке Нурие, ну а сама… сама она снимет номер в гостинице, у неё в городе кое-какие дела.
И вот он – ночной поезд, верхняя и нижняя боковушки, ура-ура! Он, Мишка – наверху, мамуля, милая мамуля – внизу, читает… Она всегда что-то читает, впрочем, а утром сдаёт его, как багаж, бабке, и исчезает за дверью.
Всё Мишке в новинку – и цветной халат бабушки Нурии, и ковры на потолке, и далма с начинкой из мёртвого барана, которую Мишка выковыривает вилкой да выбрасывает в помойку: мамуля-vegetarian, мамуля давно объяснила Мишке, по-че-му, чёрт дери, нельзя есть трупы животных — она так и сказала: «трупы животных», да, и Мишка запомнил, потому конскую колбасу есть наотрез отказался: «Ведь их убили, всех этих лошадей!» – Мишка чуть не заплакал, а бабушка Нурия заплакала на самом деле: «Что ж она с тобой сделала, сынок?..» И Мишка не понимал, что же «она» с ним «сделала», ибо сызмальства знал одно: он никогда, никогда не притронется к чужой плоти – никогда не станет пожирать тех, у кого, как и у него, Мишки, есть глаза – и глаза эти видят мир, быть может, чуть-чуть иначе, нежели он, но видят же!
Бабушка Нурия ведёт Мишку к цирку, после чего они отправляются на Баумана – бабушка Нурия говорит, «эта улица как ваш московский Арбат», но Мишка думает, будто улица эта куда лучше их московского Арбата: на Арбате мамуля и папуля так разругались однажды, что ему было за них стыдно… Мишка ничего не говорит бабушке Нурие – Мишка смотрит на витрины, смотрит и смотрит, смотрит и смотрит, пока не замечает, наконец, мамулю в отражении одного из «аквариумов»: странно, мамуля с чужими людьми… неужто опять киношники? А говорила ведь, отпускотпуск… «А ведь так она ещё красивее, ещё красивее этой самой тёти Марлен, когда смеётся!» – проносится у него в голове. Он опускает глаза и не выдаёт бабушке Нурие мамулину тайну. Потом они идут к Кремлю да смотрят на реку: и Мишка забывает, наконец, и про душный «гоблинский» ПэГэТэ, и про портрет кинодивы, и про мамулино отражение в ресторанной витрине – забывает, пока не приходит пора уезжать, и мамуля, строгая красивая мамуля не забирает его, будто вещь, от бабушки Нурии.
В поезде Мишка неожиданно для себя начинает хныкать – слёзы текут крупными градинами, сползают на столик, а мамуля, подавая салфетку, уверяет его, будто всё это не так уж важно – в конце концов, он теперь выгулянный, скоро ему в школу, скоро сентябрь, ну а в октябре они навсегда уедут из ПэГэТэ – она выплатила, выплатила, выплатила, наконец, треклятый кредит, она продаст эту квартиру, отнявшую у неё столько сил и времени, – и купит сразу, как только лишь заработает на московскую, новую, ну а пока – пока они поживут у дяди Жени: точнее, у дяди Жени поживёт она, а он, Мишка, отправится к папе – теперь его очередь…
У дяди Жени? К папе? Очередь?.. А бабушка Нурия? А Казанский Кремль? А друзья в ПэГэТэ?.. Мишка плачет. Мишка не понимает, что слёзы его не имеют большого значения – самое главное заключается в другом: мамуля, наконец, перестанет мотаться на киностудию в маршрутке, которая едет до города полтора часа, если встанет в пробку, мамуля перестанет видеть соседей-гоблинов и устроится, наконец, «как человек» – дядя Женя живёт в центре, у дяди Жени собака Динго.
«Мамуля, милая, ну я же-то так тебя!..» – размазывает слёзы Мишка, но никто этого, конечно, не видит.
интермеццо
[ШЕСТЬ МУЗЫКАЛЬНЫХ МОМЕНТОВ ШУБЕРТА]
Аннет крадётся: тихо-тихо надо, мышью, та́к только! О, какая неосторожность, проще же слева, слева, там ведь подушки-то нет – л ю б о п ы т н о: он правда спит или делает вид, а если даже и да, то, прости господи, в который раз? Аннет старается не думать – не думать об этом, о том и проч. Аннет знает – там, в серебристой хонде, расцвечивающей черноту ночи всеми – их восемь: восемь всем назло! подсчитано! – цветами радуги, её ждет самое обыкновенное чудо. О, чёрт, вечно она что-нибудь заденет: а попробуй-ка, не задень в темноте чемоданы его гастрольные – вечно расставит, где попало; ну сколько раз она просила… и носки, вот эти его носки на туалетном столике, о!.. Аннет зажимает нос и проскальзывает в спальню, к кроватке: «Спи, мама рядом» – «Угу». Мама надевает шубку и, стараясь не звенеть ключами, осторожно прикрывает за собой входную-выходную дверь. От щелчка он просыпается и, проведя ладонью по другому, ещё тёплому (ах, этот жар Аннет, жар Аннет…), краю постели, вскакивает и подбегает к окну: ему кажется, будто хвост серебристой хонды смеётся над ним.
«…так долго – прости, не могла раньше, он долго не засыпал, и… – к чёрту… – к чёрту! – ты знаешь, я подумала, вот если б тебя не было, я бы никогда не научилась различать все эти оттенки чёрного – оттенки чёрного?.. – оттенки чёрного: а они радужные… они же светятся, переливаются, играют, видишь? – пожалуй… пожалуй, вижу… – так соскучилась – но что же делать? что нам теперь делать? – не думай хоть сейчас – не могу, раздирает чувство долга и… это чувство… чувство… – какое именно? – нетрудно догадаться – я хочу слышать – не настаивай – но я действительно хочу… – у меня словно бы появилась вторая кожа…»
Он хватается за голову, ищет зажигалку, снотворное: неужели Аннет и правда думает, будто он спит, будто не слышит щ е лч к а?! Неужто не догадывается: он молчит лишь потому, что больше всего на свете боится остаться без неё, жаркой Аннет?! Плохое кино, дерьмовый режиссёр… О, женщины, имя вам коварство! Вечно он что-нибудь да цитирует: издержки «хорошего воспитания», в/о, ч/ю, без мат/жил проблемз – последнее, конечно, относительно, и всё же…
Теперь он часто вспоминает их первую встречу – вот и сейчас, буравя глазами непроглядную заоконную мглу, снова перелетает в тот самый вечер. Вот Аннет в короткой белой юбке, завидно оттеняющей загорелые – только что с моря – стройные ноги; вот Аннет в полупрозрачной блузке-размахайке, с неохотой скрывающей грудь… Аннет, конечно же, за роялем – п о т о м она всегда, всегда будет за роялем: чудесный станок, могущественный и своевольный, измен не терпящий – за измены мстящий. О, он-то знает!.. Он-то всё это проходил не раз.
«…осторожней – плевать – лампочку выбьешь – плевать – как ты думаешь, вот если кто-нибудь заглянет в окошко… – никто не заглянет, дурочка, девочка, три часа ночи, мы одни, одни во всей Москве – как славно: одни во всей Москве! иди ко мне… – смотри, снег хлопьями валит… – это для тебя, это всё для тебя – а для тебя? что для тебя? – ты… – значит, для меня – хлопья, а для тебя – я? почему такая несправедливость? – потому что ты замужем – но и ты не свободна – зато у меня нет ребёнка – иди ко мне…»
Он облокотился тогда на рояль: «Вы очень тонко чувствуете Шуберта, – и сразу закашлял, покраснел. – Шуберта ведь очень легко… м-м… опошлить: едва перейдёшь ту зыбкую грань, где заканчивается по-настоящему красивая сентиментальность и начинается слащавость… впрочем, кому я говорю, вы и сами всё знаете…» – «Почему же, это всегда интересно, – Аннет улыбается. – Насчёт сентиментальности и слащавости… всё так. Но мне не всегда удаётся. Не всегда удаётся «сохранить водораздел», что ли. На самом деле, эти «Шесть музыкальных моментов» опасны уже тем, что за их исполнение не брался только ленивый… А я… я действительно люблю их… Такая загадочная музыка…» – «Загадочная?» – он кашляет. – «Конечно. Это только кажется, будто всё просто: но нет, в них потрясающая глубина… пропасть… в неё и смотреть-то страшно…» – «Но вы же смотрите! – Он достает сигарету. – А вот я никогда об этом не думал… Сыграете когда-нибудь для меня? Я хотел бы… хотел бы оказаться в этой пропасти… – он на миг осекается. – В пропасти Шуберта…» – «Вы много курите, вот и кашляете… – качает головой Аннет: в её глазах чёртики. – Куда вам в пропасть!»
«…у меня на даче пианинка – у тебя дача? где? ты не говорила – какая разница… по Рижской… главное, пианинка есть. и ты есть. и я хочу, чтоб ты играла. играла. играла. обнажённая. при свечах. сказочная принцесса – Брамса? Моцарта? Гайдна? Баха? Скарлатти?.. – …и Шуберта, солнце, Шуберта. знаешь, эти его музыкальные моменты… казалось бы, совершенно простые, и в то же время невероятно цепляющие… – Moderato, Andantino, Allegro moderato ‘airrusse’, Moderato, Allegro vivace, Allegretto… – именно… – почему ты бросила музыку? – мне было двадцать, ей – тридцать шесть: с тех пор всё кувырком… – у тебя вроде бы girlfriend… – знаешь будто! у меня – ты…»
Он проводил Аннет до дому, старомодно поцеловал руку – в общем, начал «ухаживать»: девятнадцатый век, девятнадцатый, кто б мог подумать, что он… впрочем… Аннет – талантливая, вихреподобная – влюбила его в себя молниеносно, не приложив к тому ни капли усилий. А ведь в неё и правда, пожалуй, трудно было не влюбиться – в эту её смуглую кожу, цыганские волосы, в родинку над верхней губой… В эти «выточенные» пальцы (руки, впрочем, отдельная тема – её рукам он посвящал когда-то целые оды: Аннет посмеивалась, однако надушенные листочки в шляпной коробке хранила исправно). Особенно хороша была она, конечно, в концертах: аристократка, герцогиня, сокровище, что там ещё?.. Не строгое чёрное платье обнимало её тело, но дерзкие радужные наряды, и запах этот… запах этот, наполняющий зал… запах Аннет. На Шуберте она благоухала, да-да… на каждом композиторе она благоухала по-разному — и сколько же мощи, сколько откровенного (впрочем, едва ли осознанного) бесстыдства было в этом нетривиальном обновлении, сколько эроса!
Он знает точно. Он всё помнит. Он до сих пор не может его слышать. Запах её Шуберта.
«…представь, если б не тот вечер! – думаешь, нас бы не было? – не думаю. мы бы всё равно… рано или поздно… – бывает и «слишком поздно», Аннет! – уедем. я заберу ребёнка, и… – му́жчик-то переживёт? – му́жчик?.. у него есть музыка. это держит. это нас всех над пропастью держит – почему ты так говоришь? – потому что если ты исчезнешь, у меня останется музыка… – я не исчезну – …а это очень, очень много: больше жизни, больше любви – не говори так, мне страшно – а ты не спрашивай, я ведь с четырёх лет за клавишами, я дышать без них не могу, они же ядом, ядом пропитаны… – прости – нет, ты прости…»
Он теребит подол её концертного платья. Неужто, как и все, Аннет появилась на свет «естественным путём»? Из тех ворот, откуда весь народ? Кто она? И зачем ей своё подобие? Аннет никогда не проявляла к женщинам интереса – у неё и подруг-то, по сути, раз и обчёлся, одни приятели-музыканты – и все делают вид, будто не влюблены; непросто, ох непросто дружить с королевой! Нужно остаться на почтительном расстоянии, не пригласить, срываясь на хрип, в какую-нибудь Италию, не предложить (далее по списку)… Но: музыка Аннет и мужчины Аннет… Но: мужчины Аннет и музыка Аннет… Но! Музыка! Аннет! И! Мужчины! Аннет!.. О, казалось, её хватит на десять «красивых жизней», а она возьми да выйди за него замуж… С нянькой, по счастью, повезло – Аннет извелась бы, случись ей самой изо дня в день подтирать сопли новоиспечённому чаду, пусть и любимому: а посему обновлённая программа – романтики, в том числе обожаемый Шуберт, – была исполнена через четыре месяца после родов (на этом слове Аннет морщится) блестяще.
«…если б ты узнала, что я тебе изменила, что бы ты сделала? – ты и так изменяешь, с му́жчиком – не говори «му́жчик»… только мы не спим больше года – почему? – шерше ля фам – вот так из «белых» получаются «розовые» – не люблю клише. слова этого не люблю – ок… – нет, ты мне скажи, скажи! какая разница, что у человека в штанах? – насмешила! ещё у кого-нибудь спроси… – нет, я серьёзно. какая разница? – тем не менее ты… – ты не любишь му́жчика? – не говори «му́жчик»!.. нет, он меня раздражает – например?.. – одним свои видом. надо бежать, но не в гостиницу же… – беги ко мне – уже сбежала, разве не видишь? – если б ты не появилась, я бы убила своё тело… – что-что?.. – нет причин лгать! – не лги – я, видишь ли… как бы без пафоса-то… ну, в общем, потеряла смысл. поэтому если ты исчезнешь, меня не будет, вот и всё – я буду… – только не задирайте нос, моя королева! – о чём вы, герцогиня!»
Он рыдает. Неужто все эти годы Аннет только позволяла любить себя? Или, может, это просто бзик – ночные её поездки с Прекрасной Дамой? Удушающая нехватка острых ощущений? А что он – он! – даёт ей, кроме звуков? Когда они последний раз были вместе… и вообще были вместе? О чём говорили? Чего ей не хватает? Чего им надо вообще, этим принцессам? Он ревёт. Заходится от бессильной ярости. Стыд – не более чем условность.