Александр Етоев
Заетойщина
Философическая поэма
Издание выпущено при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со средствами массовой информации Правительства Санкт-Петербурга
© А. Етоев, 2020
© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2020
© А. Веселов, обложка, 2020
* * *Дед Етой
встал не с той…
Сергей НосовВовремя наших сказочных путешествий по Русскому Северу, Беломорью, Алтаю с весёлой компанией гениальных моих друзей прилип ко мне заменитель моего фамильного имени – Дед Етой. Придумал его Сергей Носов, писатель, памятниковед, путешественник-автостопщик, личность яркая, бородатая, смешливая и насмешливая. За это ему особая моя благодарность. То есть не было бы Деда Етоя, придуманного писателем Носовым, не было бы той псевдофилософической чепухи, которую с благословения издателей я вам сейчас предлагаю, дорогие мои читатели. А основа всех этих етоевских разностиший – в эпиграфе писателя Носова, предваряющем этот скромный, не претендующий на вечную славу, труд.
* * *
Рассказывал однажды Дед Етой,
как в первый раз случайно встал не с той
и опыт ему этот полюбился.
Не то чтоб дождь пролился золотой,
не то чтоб льнул он к деве молодой
иль костью он в пивной не подавился.
В те дни прочёл он книжку «Вне Земли»,
научно-фантастическую повесть.
В ней не было ни боли, ни любви,
лишь формулы, холодные, как совесть.
Он понял, прочитав её: «О да,
сие не богохульство – богознатство!
Вселенная – чернильная вода,
где бездна звёзд, где вакуума братство,
всё остальное чушь и ерунда,
юродство, безначалие, попса…»
Глядишь в окно, особо с утреца,
а за стеклом жучки и водомерки
всё шастают, как дамы на примерке
у модного московского швеца,
весельчака, жуира, хитреца,
придурка, мудреца и мертвеца,
скрывавшего налоги при проверке.
* * *
Опять Дед Етой встал не с той, спозаранку
со сна посмотрел на родную Фонтанку,
на небо над ней, на полёт сизарей
над трубами красными госпиталей.
И вспомнил Етой настоящее время,
то давнее время, то главное время,
где «я», а не «он», и где «мы» – не «они»,
в какой переулок трамвай ни сверни.
Фонтанка впадает в Балтийское море,
в Балтийское море, костистое море,
где рыбка-колю́шка кусает за хвост…
Трамваи бегут за Египетский мост…
Зачем-то рифмуются «море» и «горе»,
и следом Некрасов – «и хворосту воз».
Я слушаю трепет октябрьских вязов,
мой садик Покровский огнём опалён,
в нём воздух, как в детстве, прозрачен и вязок,
и мне не хватает простуженных связок,
чтоб хрипло сказать: «Я в Маринку влюблён».
Сегодня четверг, завтра пятница, в хоре
недель проходящих не знаешь, всерьёз
ли в сердце рифмуются «горе» и «море»,
и рыбка-колюшка играет с рекою,
и падает в детство Египетский мост?
* * *
О Дед Етой,
ты снова встал не с той,
кривишь губу, завидуешь и злишься.
Взгляни на облако, задумайся, постой –
вот так и ты уйдёшь и растворишься
в крови земной, солёной и простой,
и отпоют тебя стволы и листья,
и дождь прольётся влагой золотой.
А, Дед Етой?
А Дед Етой завидует, ярится,
юродствует, злословит, матерится,
трясёт своей кудлатой бородой.
Ему бы встать бы с той,
но Дед Етой
с неё не встанет принц… принципиально,
как Троцкий, трезво, интернаць… онально:
«Раз встал не с той,
так и встаю не с той!»
* * *
Деду Етою в осеннее утро
прямо в постели, такие дела,
тихо, как тайна, как лодочка, утло
мысль простая однажды пришла:
все умирают, и всё умирает –
звёзды, планеты, жучки, червячки…
Гений родится, горит и сгорает,
в мёртвой руке зажимая очки.
Нужно ли помнить, что жизнь бесконечна,
что, умирая, уходим туда,
где человечье и нечеловечье –
общее дело-работа-беда?
Всё умирает, и все умирают,
но перед тем как уйти – боже мой! –
в игры дурацкие дети играют:
король, королевич, сапожник, портной…
* * *
Дед Етой читает Гёте
сочиненье о природе,
о ленивцах, толстокожих,
о скелетах грызунов
и – точь-в-точь на нас похожих –
о страшилищах из снов.
Шестипозвонковый череп
перепрыгивает через
прошлое несовершенное,
настоящее кошерное
в будущее волшебное –
прыг-попрыг, и был таков,
без балды, без дураков.
Философия природы,
философия свободы,
Дух Святой…
Вы, наверное, поймёте,
почему читает Гёте
Дед Етой –
встал не с той.
* * *
Ты, Дед Етой, не сентиментален,
ты видишь мир, как он орбитален,
Богом к вечности присандален,
территориален, пирамидален:
над озером стайки прозрачных мух,
солнце садится в сухой тростник,
тихо, как в храме, стихает звук,
слуха не тронув, не раздразнив,
робок и осторожен, как
лёгкий олень в смоляных стволах
(тает у монастырских стен,
стонет по-рыбьи у сходен чёрных
ветра восточного долгий «ах»,
над колокольней крылатый взмах –
стайка галок, птиц неучёных).
* * *
Раз подумал Дед Етой
по привычке встав не с той:
«Все мы человеки,
все мы чебуреки,
зёрнышки кофейные
и машинки швейные.
Зёрнышко съел червячок,
механизм сточился,
чебуречник на крючок
попался и спился».
Долго-долго Дед Етой
мысли той дивился.
Нет ему бы встать бы с той,
разговор бы был простой,
верёвочкою б вился.
* * *
Когда, случалось, Дед Етой
вставал по правильному – с той,
толчковой, правой, пятипалой,
мохнатой, стреляной, бывалой,
надёжной, крепкою, кривой,
сносившей милльон носков,
в болотах вязшей, знавшей жалость
травы весенней луговой,
сапог последних обветшалость,
то в нём сомненье пробуждалось
и в рассужденье выражалось:
«На свете столько есть вещей,
что нас доводят до смущенья, –
яйцо, где смерть хранил Кощей,
заготовленье овощей
и мысли в слово превращенье…»
На этом ум его темнел,
и сам он словно каменел,
как угль в нетопленом камине
или минёр, приникший к мине,
с которой сладить не сумел.
* * *
Дед Етой в бега пустился,
Свят-Николе покрестился,
выпил рюмку – чтоб не в грех…
Зимний карандашный бег
голых веток по просторам,
разлинованным узором
деревенек, горок, рек, –
по полям, одетым в снег.
Вдоль чернильного излома
в стылых комьях чернозёма
с ледяным бугром холма –
муравьиная тюрьма.
Думы к дому убегают,
бесы бесятся, пугают,
змей змеится подо льдом,
подожди весны – взломает
лёд могучим он хребтом…
Дед Етой в бега пустился,
третьи дни не ел, постился,
думы думал, к дому ник,
вёл дневник.
В нём записано на чётной
на странице самой чёткой
под чертой:
«Встал не с той».
* * *
«Дед Етой, ты зачем встал не с той?» –
Голос с неба, как шёпот берёз,
а потом, будто колокол, медь,
будто сонную лунную твердь
будит рёвом ревун луновоз.
Осязаю полуночных гроз
говорливую мутную желть,
то проносится облако ос,
то тигрят полосатая гроздь
в материнскую тычется шерсть.
Ощущаю тяжелой ступнёй –
словно землю копытами бьют.
Ну откуда он здесь, половецкий
степной нарастающий гуд?..
Ну зачем, ты скажи мне, зачем
в нашем времени, скачущем врозь,
эта мутная жёлтая темь,
эта ось, уходящая вкось
через плоть, через сердце – зачем?
«Дед Етой, ты зачем встал не с той?»
Дед молчит, нет ответа, тоска,
мрак и мо́рока крепкий настой,
гробовая из тёса доска.
* * *
Дед Етой, воротясь с огородов,
где копал прошлогодний турнепс,
возгласил: «Ненавижу уродов,
тупо верящих в братство народов! –
(хоть был сам инородец и вепс). –
Вот вы верите в это вот братство,
в справедливость всей этой мотни?
А ведь шило куда ни воткни,
всюду братья друг другу бьют хари
и на улице, и на базаре,
и на солнышке, и в тени.
Чернопузые гробят белых,
те, кто смелые, – те несмелых.
Слышь, стреляют? Башку пригни».
Дед Етой задумался, темя
почесал, а трудное время
над его головой текло,
как расплавленное стекло.
* * *
Дед Етой, хлебнувши квасу,
встал, естественно, не с той.
Вот несёт он тела массу
на ближайший стул пустой.
Сел. Упёр в колено локоть,
приложил ладонь ко лбу.
Ждёт, когда же мысли ноготь
прочерти́т черту в гробу
черепного небоскрёба,
где не небо, а где нёбо,
всё в морщинах, всё в делах,
добрый, смилуйся, Аллах!
Не дождался и скорее
на коленке написал:
«Пункт один: пришли евреи,
мир стал лучше и мудрее.
Пункт второй: ушли евреи,
появились брадобреи –
рынок, очередь, вокзал…»
Сам не понял, что сказал.
* * *
Прилично ли Деду Етою,
привычно не вставшему с той,
седою трясти бородою,
как резвый козёл молодой?
Трястись в зачарованных дрожках,
дрожащих, как Бродский И. А.,
Галчи́нского перевёдший,
печальный, как ослик Иа.
Такая дорога удобна,
где тяжкая ноша легка,
где хлебное поле съедобно,
где рыбная речка сладка.
Где леса покой не тревожен,
где овцы с волками дружны,
где встречный, как ветер, не сложен,
где Бог, и Ему мы нужны.
* * *
Дед Етой сидит на стуле,
сын напротив, в пол глаза.
Дед встаёт, не с той, в натуре,
в голосе его гроза.
«Кто сегодня суп грибной
ел из ямы выгребной?
Кто окурок из плевательницы
кинул в лоб преподавательницы?
Кто уже в который раз
смыл котёнка в унитаз?»
Сын молчит, а что сказать?
«Весь в отца», – сказала мать.
* * *
Вставши не с той в нетрезвости,
в хмурости, неизвестности,
в стылой чужой квартире
с дырками на гардине,
ту́жится Дед Етой.
Кто-то скребётся в ухе.
Где телефон, где брюки?
Сартр, синие мухи
тешат синие брюхи –
экзистенциализм
горше, чем коммунизм.
Понюхал шампунь от перхоти,
лёг, как паша́, на бархате…
Думал, меня отвергнете.
Думал, слюною харкнете.
Вы же мне сразу: миленький!
Приняли меня, приняли.
Леди Мадонна? Ху?
Влажные ваши линии,
умные, словно пинии,
на греческом берегу.
А го́рлинка ионическая,
глухая, как смерть клиническая,
тихо ему: «Гу-гу».
* * *
У Деда у Етоя,
вставшего не с той,
на любое слово
есть ответ простой.
Щурясь и балдея,
посмотрел в бинокль он
и в стекле пустом
увидел, как на жёрдочке
синицы сидели,
жёлтые, как жёлуди,
синие, как сон.
На него глядели,
улыбался он.
Прибежали кошки,
Гришка и Наташка,
и синицы жёлтые
с жёрдочки слетели.
С жёрдочки слетели,
улетели в рощу –
посидели, улетели,
что быть может проще?
Кошки рассердились,
Наташка засмеялась,
Гришка матерно молчал,
чтоб мамка не ругалась.
* * *
Дед Етой, конечно, встал не с той.
А с какой ещё вставать Етою?
Был бы он, как сокол золотой,
как татарин с сабелькой кривой,
чтобы кони за его спиною,
вот тогда бы точно встал бы с той.
«Столько здесь всего красивого осталось,
что не вмещаются ни слово, ни усталость,
ни гнев богов, ни хохот дьявола, ни бесы,
с которыми я запросто знаком,
у нас простые с ними интересы:
раз – интернет, два-с – ни о чём и ни о ком.
Прощаться сложно, но куда тут денешься,
простишься с телом, наголо разденешься,
душа – туда, а тело – не туда,
ватерклозет, отхожая вода…
Душа же, душенька, души́цы раз отведав,
той, что в блаженных пажитях цветёт,
нажмёт на кнопочку отводов и ответов
и заведёт мотор, и за гору уйдёт
в блаженство рек, в цветенье роз и лилий,
и что бы вы, друзья, ни говорили,
я не поверю ни за что, что… Что?..
Что чтоканье бессвязное, круженье
от слова к слову, музыки броженье,
словесный мёд, вселенское ничто
не вяжет, не томит, не восхищает
божественное сердце, что прощает
и страх, и грех, и что, и что, и что?»
Прав Дед Етой? Скажите мне, ответьте,
не важно, встал он с той или не с той, –
на берегах бессмертия и смерти
прав Дед Етой?
* * *
Дед Етой сказал нам однажды,
на Свири озирая лодки:
«Вот бы мне, от дум, не от жажды,
выпить вволю не квасу – водки».
С ним мы ездили по России,
по северной земле нежной,
карельской, вепсской, безденежной,
надёжной, нищей, онежской.
Все мы одной крови –
воли бы мне, воли.
Все мы одной воли –
крова бы мне, крова.
Земли бы мне вепсской, бе́режной,
безденежной, честной, русской:
как женская влага – нежной,
как Чёлмужская коса – узкой.
* * *
Когда Дед Етою под старость
явилась старуха-усталость,
он вспомнил весёлые дни,
Елену Мироновну вспомнил,
как он её дружески обнял,
как вместе сидели они.
Как он в неосознанной страсти
Елене Мироновне «здрасте»
сказал, а потом невпопад
читал ей стихи Мандельштама,
а эта серьёзная дама
сказала: «Какой же вы гад».
Потом Дед Етою приснилось,
что годы, скажите на милость,
вернулись, и он, молодой,
ей пишет в манере простой:
«Елена Мироновна, здрасте,
пишу вам почти наугад
с планеты, где царствуют страсти
и ангелы в небе летят».
«Елена Мироновна, где вы
с хрустальною льдинкой во лбу?
В созвездьи Вдовы или Девы,
где лишь „не люблю“ и „люблю“»?
«Елена Мироновна, кто вы?
Без вас я скучаю давно.
Летучий кораблик почтовый
в какое мне бросить окно?»
«Елена Мироновна, вы-то
не пели, поди, ни о ком,
и наглухо сердце закрыто
под вашим простым свитерком».
* * *
Дед Етой встал не с той, подзаела
передача в коро́бке судьбы,
и сказал он нетвёрдо, но смело,
были сонные губы грубы:
«Лю неожи́данности,
ожи́данности не лю.
Не лю тиражи́рованности
и шаржи́рованности не лю.
Лю конфету посы́пать солью,
бело-бурый верх её выесть.
Лю арбуз, только на вырез,
как алый парус перед Ассолью».
Что всё это значило,
никого не озадачило,
на схеме судеб людских
ни про́волочки не законтачило.
* * *
«Всё хорошо – комплименты, аплодисменты,
розы-речи-встречи-люди-вино-кино…
Только, ведь знаешь, родная, бывают моменты,
когда ни вино, ни люди, ни комплименты
ничего-то в жизни не значат, тебе уже всё равно.
Пусть даже пуля влетит в твоё чёрствое сердце,
пусть даже в ночь ты уйдёшь, где торосы и льды,
пусть даже дети тобою не будут гордиться,
и звезде Вифлеема страшно над миром светиться,
и волхвы не придут – а зачем, если нет звезды?
Слава Господу, жизнь живёт и плоды приносит,
вот у дочки уже как месяц родился сын,
он орёт, титьку просит, плачет, сопит, поно́сит,
Ванькой его назвали, русское имя, блин.
Значит, всё хорошо, нормально, я счастлив, люди.
Ушли тоска, безысходность и прочий собачий мрак.
Жизнь, как папино радио: сказали – и снег на блюде.
Ждём урожая осенью, ждём – вот так!»
Дед Етой посмурнел, посмотрел на жену, смутился,
помидор нанизал на вилку, стёк на пол сок.
За окном жидкий месяц горбатый во тьме светился,
посветился немного и через миг усох.
* * *
Есть, Дед Етой, ржа́венькие,
кори́чневенькие, любые,
серые, голубые,
бывают даже ора́нжевенькие,
ржаны́е, реже куржавенькие,
опасные.
Люди такие разные,
страшные и не страшненькие…
Небо такое дикое,
тучки в нём, ветерки в нём.
Время, чудя́ и тикая,
ока́тит вдруг город ливнем.
Я со всеми промокну,
я промокну со всеми,
высохну, ойкну, сдохну,
как мамонты в Мангазее,
чьи кости лежат на севере,
спасаемые зимой.
Я хочу быть со всеми.
Эй! Кто хочет со мной?!!
* * *
Дед Етой не морализу́ет,
встав не с той, –
парализует, поляризует
как Дух Святой.
Молекулы мозга – минус, синус,
косинус, космос, плюс…
Смерть любого материализует.
Я не боюсь.
Смерть страшна, с детьми расставаться –
нет, уволь.
А там с мёртвыми тусоваться,
кочевряжиться, рисоваться,
рожа, кожа, пошли б вы, братцы,
подальше, что ль.
Мне б какой бы пенёк отдельный
от вас от всех,
чтоб вы не слышали мой смертельный,
дурацкий смех.
* * *
«На Марсе есть вода,
носки не пахнут,
стираю иногда,
арбуз купил…
У марсиан всегда,
когда бабахнут,
упадок сил.
Я, как они,
под старость одичаю.
А в старости кому я буду мил?..
Арбуз купил
по шесть пятьсот
и к чаю
я триста граммов
фиников купил…»
«Ты, Дед Етой,
сменял родную Землю,
родную мать,
на чью-то полосатую, как зебру,
матрас-кровать.
И что теперь?
На Марсе тихо дышишь?
В песок плюёшь?
Родимых вздохов
матери не слышишь?
Сюда не йдёшь?
Не возвращайся,
ты нам уж не нужен,
ты – окромя,
ты зол, ты плох,
ты ссохся, безоружен,
люби себя.
А мы уж вширь
сияющей Вселенной
пошлём железны наши корабли
в туманной Андромеды
облак пенный,
в Сатурн,
с кольцом играющий вдали.
А ты умри,
арбузом отравившись
и фиником усохшим подавившись».
* * *
Божий мир так натруженно дышит,
как любовник за сладкой чертой.
Дед Етой этих звуков не слышит,
он сегодня опять встал не с той.
Богу – Богово, Деду Етою
хоть бы рюмку с живою водою,
он в молчанье склонится над ней,
он вглядится внимательным оком –
так пустынник беседует с Богом
среди Богом забытых теней.
«Боже», – скажет. Что дальше, забудет,
встал не с той, в голове пустота.
Подскажите несчастному, люди:
у Етоя которая та?
Нет, не справиться Деду Етою
с окаянной своею бедою –
встать бы с той, но встаёт Дед Етой
год за годом не с той и не с той.
* * *
Нет, Дед Етой, не надо, –
сказали ему враги, –
встань хоть передом-задом
Америке вопреки.
Встань хоть с левой,
хоть с правой,
покажь нам хоть всей оравой
жесть азиатских скул
с дьявольскою приправой –
это же всё «олд скул»
с бабушкой-королевой,
с той, а хочешь – хоть с этой,
нас не проймёшь отравой,
встань хоть с правой, хоть с левой,
ляжь хоть с левой, хоть с правой.
Дед Етой, ты чего там?
Дай им в пень, обормотам.
Или ты что, заснул?
* * *
Дед Етой в полёт пустился,
вспомнил детскую мечту.
Налетался, приземлился
не туда и не на ту.
Место дикое. Пещеры
перед ним зияет вход,
ядовитый запах серы
из отверстия идёт.
Дед Етой, он не из робких,
вепс – воинственный и громкий,
существо – не вещество,
бесит эта вонь его.
А ещё во тьме пещеры
что-то тёмное лежит
и таинственно, таинственно,
таинственно, таинственно,
таинственно дрожит –
что-то вязкое, живое…
Дед качает головою
и кричит во тьму, кричит:
«Выходи-ка из коробки,
из пещеры то есть той,
тёмной ямы гробовой!»
А пещерный дух серди́тся:
«Ну нашёл, блин, чем гордиться,
перестань права качать.
Если биться, значит, биться,
что же в жопу-то кричать?»
Дед Етой стоит, не знает,
меч в руке его усох,
алкоголем разбавляет
он спито́й морковный сок.
* * *
Кхмер Пол Пот
пьёт компот.
Президент Бокасса
жрёт человечьи мяса.
Только скромный Дед Етой,
встав, как водится, не с той,
с-под-подушки личную
пьёт водочку «Столичную».
Выпил рюмочку и вот
вам привет передаёт.
* * *
Дед Етой как всегда встал не с той,
ну а толку-то – та ли, не та ли?
Вытер лоб, сунул ноги в сандали,
постучал об кулак головой.
Посмотрел на кота на кастрата,
Энди Уо́рхола, дегенерата,
чей портрет на обоях висел –
высох, выгорел и обрусел.
Выпил водки, вчерашней, остывшей,
из бутылки, забытой, но бывшей,
потянулся, зевнул, почесался,
клоп ленивый в лодыжку всосался.
Хлоп! – ударил: «Распо́лзался, тать!»
И в кровать завалился опять.
В чём мораль этой притчи простой?
Да всё в том же: Етой встал не с той.
* * *
Если правую наречь левою,
если левую наречь правою,
можно вспомнить сказку старую, древнюю,
ту, где ложь всегда венчается правдою –
а венец-то был из терна колючего,
из болотного хвоща из вонючего.
Дед Етой, который встал, весь искрюченный,
измочаленный, спитой, хнёй навьюченный,
вставши медленно, он правую левою
не нарёк и свой носок продырявленный
опустил вместе с ногой на пол плиточный,
как на крашеный на гроб на повапленный,
где внутри был морок паточный, пыточный,
тьмою тварною, библейскою явленный.
Он сказал: не изъязвлю ни полпятки я,
ни ступни, ни полступни, ни мизинца я.
Хоть потоп, хоть холокост, хоть распятие,
хоть какая, мать её, диспозиция.
Хоть сродни меня с красой-королевою,
хоть пихни меня в разборку кровавую,
не смогу наречь я правую левою,
не смогу наречь я левую правою.
* * *
«Икар и раки, раки и Икар…»
Дремало море в голубом тумане,
дремал Дедал, похрапывал, икал,
топил тоску зелёную в стакане.
«Икар и раки, раки и Икар…»
Что, Дед Етой, задумался? Не стоит.
Трясёт Дедал античной бородой,
и если кто сегодня встал не с той,
так это никого не беспокоит.
* * *
Лишённый разума, как мотылёк простой,
как рак-отшельник в вузовской столовой,
лежит на пляже мёртвый Дед Етой
и думает, сопя, о жизни новой:
что вот он встанет, с этой или с той –
не всё ль равно? – дотянется до пива,
и будет долго, трепетно, красиво
вливать его себе в живот пустой.
И думать, думать: «Надо бы мне, братцы,
хоть на недельку замариноваться.
А то скажи, чего я на пляжу
в постылых белых тапочках лежу?»
* * *
Прозрачных крыльев чаячьих разлёт
над золотым феодосийским пляжем,
Семирамиды виноградный мёд,
и сад расплылся облаком лебяжьим.
О Дед Етой, ты помнишь эти дни?
Не помнишь? Ключик вытащи заветный
и в дверце его дважды поверни,
и ход найди за дверцей незаметный.
Но Дед Етой гремит сковородой,
яичницу готовит на конфорке
из двух яиц, а ключик золотой
забытый им лежит на верхней полке.
* * *
Дед Етой роскошествует,
лежит на пляжу́
с мордою скукоженною.
Рядом я лежу.
Солнце светит мне в висок
от судьбы наискосок.
Выстрел выстрелит, и я –
с вами, мёртвые друзья.
А живые подождут,
ко мне позже подойдут.
Только это Дед Етой
не заметит,
он сегодня встал не с той,
не ответит.
* * *
«Наверно, я ни доллара не сто́ю,
когда на ровном месте не стою́», –