Ярослав Ратушный
Прародина звука
Вступление
Моя творческая жизнь началась в 25 лет, когда большинство лирически настроенных сверстников понимают, что объясняться с девушками можно без рифм и даже без слов.
Анна Ахматова не знала из какого сора растут стихи, не ведая стыда, а мое первое стихотворение выросло из уязвленного самолюбия, 400 граммов перченной водки и высокой температуры.
Виной была красивая студентка консерватории с всего двумя недостатками: невразумительной грудью – два холмика печали, что вьюшка намела, и влюбленностью в сокурсника, почитаемого гениальным композитором.
Парень тоже имел два недостатка: был шизофреником и, что гораздо существеннее, почти импотентом из-за постоянного сочинительства.
Неосторожное хвастовство умением разгадывать сны заставило объяснить, что Аполлон, прободавший бедро тяжелым копьем без крови и боли, отражает неудавшуюся дефлорацию.
Пораженная музыкантша пунцово покраснела и немедля выложила все причудливые подробности сексуальной жизни.
Интимные детали были интересны, но отчасти досадны, поскольку женщина без тайн – не вполне женщина, даже если она полная.
Роман с элементами душевного садомазохизма развивался сложно и эпизодически – девушка жила в Москве, а я в Киеве.
Я был достаточно сумасбродным, чтобы заинтересовать любую нервную девушку, но не мог конкурировать с настоящим шизофреником.
Неля была приятной во многих смыслах, но за спиной, а иногда над кроватью витал ненавистный призрак гениального композитора.
Приходилось разглядывать фотографию с романтической копной немытых волос или партитуру композиции «Ангел и демон» по мотивам произведений Лермонтова.
И даже слушать не только о светлом будущем нового Шостаковича, но и об энергичных аккордах фагота и фальшивых терциях гобоя.
Заявление о нежелании служить физиологическим придатком расстроило Нелю, уверявшую, что родственные души должны встречаться как брат и сестра.
Охватившее нас большое и светлое чувство было свежим и искренним, но недостаточно сильным, чтобы предотвратить инцест.
В промозглую весну с ледяными ветрами и черным нерастаявшим снегом на обочинах улиц я простудился в Тамбове и заболел.
Добрые люди подсказали лечиться водкой с перцем. Принял много, поскольку хотел выздороветь. Народное средство подействовало с побочным эффектом.
Утром простуда исчезла, но появилась графомания, заставлявшая писать каждый день из опасения потерять неожиданно обретенный дар.
Я извлекал из подсознания яркие образы и метафоры, но из-за отсутствия вкуса форма моих стихов долго не облачалась в достойную форму.
Польщенная Неля целый час слушала свежие рифмы, зато надоевшая тень безумного композитора больше не витала в сознании.
Одновременно исчезло притяжение, оставив невнятную пустоту, оборванные гормональные нити и фрагменты воспоминаний.
Я курил в туалете и бессвязно бормотал, вызывая в утомленном сознании сочетания слов, несущие все признаки стихотворения.
Мне нравился фокус появления из пустоты стихов, наполненных определенным смыслом и гармонией. Иногда получалось забавно:
«Забыл проснуться или заснуть,
а взгляд побежал за окно и выше,
плавно ворочаясь, как ртуть,
впитывая в себя облака и крыши.
А мне так сильно хочется спать,
но я почти ничего не помню,
то ли в Киеве скрипит кровать,
то ли пил со шпаной в Коломне…»
Однажды в голову пришла загадочная строка «я подсмотрел лицо твое, когда токкату ты играла», хотя Неля всего лишь раз играла на пианино и пела: «Мне нравится, что вы больны не мной».
Я понял, что поэзия вне слов, а музыка в молчании, но не стал углубляться в озаренную на миг тьму – некоторые мысли нужно чувствовать, а не понимать.
Лучше помолчать или написать стихотворение с графоманским пафосом: «И наши души вознеслись без озарения и страха туда – в дозвуковую высь, в молчанье Иоганна Баха».
Беспощадный соперник был безоговорочно повержен, поэтому я резко прекратил отношения без звонков и объяснений.
Неля сказала, что за любовь нужно бороться, но я мстительно рассмеялся и повесил трубку, занятый мыслями о признании.
В морозный полдень состоялось вручение внушительной папки известному поэту со строгим предупреждением не потерять единственный экземпляр.
Выяснилось, что мои стихи лучше тех, что порой печатают в газетах и даже в журналах. Это я знал сам, но всегда приятно услышать авторитетное мнение.
Так я приобрел учителя, вернее наставника, поскольку на поэтов учили только в Литературном институте имени Горького.
В общежитии уникального заведения я легко нашел туалет, но заблудился в полуосвещенных закрученных коридорах и стал открывать двери наудачу.
В комнатах, как на грех, обитали некрасивые студентки, возмущенные бесцеремонным вторжением. А одна полураздетая девица и вовсе сказала: «Пошел вон, пьяная рожа».
Я ответил, что все писательницы стервы, а поэтессы неврастенички, сел на подоконник и решил не идти по пути официальной литературы.
Наставник давал читать редкие книги, рассказывал писательские сплетни, учил, что редакторы не должны чувствовать себя глупцами.
Впоследствии я понял, что несчастные редакторы пропускают сквозь свое сознание непрерывный поток литературного мусора.
Со временем я научился неплохо писать, став по словам старого киевского критика, единственным графоманом, которому удалось превратиться в поэта.
Первая публикация в большом журнале по свежести ощущений сравнима только с первым поцелуем, когда душа вслед за плотью стремительно устремляется вверх.
Я больше не встречался с милой Нелей и не подарил первую книжку инициатору моего творчества, хотя часто бывал в столице.
В Москве много гостеприимных домов, но скопище озабоченных писателей в ЦДЛе всегда вызывало улыбку и поднимало настроение.
Насиженное многими поколениями место заставляло непривычных к такой атмосфере людей вздрагивать в потугах иронии.
Плоские шутки меркли перед остроумием классиков, чьи выцветшие автографы еще можно прочесть на стенах буфета при ярком свете и ясном сознании.
Живые работники пера спешили по неотложным делам или степенно выпивали в просторных буфетах без надрыва чувств и громких выкриков.
Избранные и богатые литераторы гордо шествовали в ресторан, известный отличной кухней еще со времен несчастного Берлиоза.
В огромном полупустом зале, отделанным редким деревом, восседали напыщенные функционеры, товарищи из южных республик и престарелые меценаты в сопровождении ярких девиц.
Простой пишущий люд сидел в буфетах. Хромые писатели встречались намного чаще, чем слепые, глухие и даже немые.
По таинственной причине литераторы часто падали с лестниц, выпадали из окон и попадали под машины. Некоторым ломали ноги ревнивые мужья, чтобы не бегали по чужим женам.
Я знал немало хромцов, пользовавшихся большим успехом у женщин, несмотря на неприглядную внешность, поскольку знали подход.
Труженики пера отличаются патологической потребностью к самобичеванию, но самые постыдные тайны открывают герои вопреки воле авторов.
Старинное помещение вмещало неимоверное количество литераторов, снующих, как челноки, без видимой толкотни, хотя орудовать локтями они умели лучше, чем другими частями тела.
Власти ценили своих писателей, дороживших громадными тиражами, щедрыми гонорарами, домами, дачами, поездками за границу, санаториями и прочими привилегиями.
В 1991 году некогда славное издательство «Советский писатель» чуть ли не на последнем издыхании выпустило мою вторую книжку «Теневое движение».
Название связано с первым стихотворением о движущихся по стене теням, написанное под влиянием водки, температуры и самолюбия.
К тому времени я уже несколько лет не писал, поскольку перестал развиваться как поэт, а просто сочинять стало не в кайф.
Падал снег
На высокой нагорной земле
падал снег и ложился на тени
бедолаг, проходящих во мгле,
прораставших, как корни растений,
вверх и вниз, ибо не было сил
оторвать загустевшего взгляда
от скупых отчужденных могил
и ягнят оробевшего стада.
Падал снег изначально с небес
и под влажною тягой покрова
все теряло физический вес
и держалось лишь тяжестью слова.
Мы стояли, обнявшись во сне,
в забытьи, ощущая, чьи пальцы
на зрачках, и в какой тишине
обретают надежду скитальцы
галактических стран. Из прорех
в небесах на забытое стадо
падал снег, падал низ, падал верх
и листва недоступного сада.
Заблудший
Он заблудился в двух шагах от сна
но шел из города. За ним летели
на рванных крыльях спящая жена
и чуткое дыхание метели.
Но не догнали, сникли, разбрелись,
и вкось метнулась скользкая дорога,
и снежная растрепанная высь
мрачнела и тревожилась немного.
И было так уютно в небесах
душе заблудшей, что сгибался гулко
колючий ветер на его глазах
и затихал в сугробах переулка.
И не было уже пути назад,
все занесло, и звезды одолели
блуждавший тесный воспаленный взгляд,
густую боль в застывшем звонком теле.
Сторожа
Долог путь от заката к невесте
беглых снов, но собрались опять
в старом доме на проклятом месте
покаянные письма читать.
Молодые и страстные годы
пробежали, а люди стоят
на часах у порога свободы,
но молчат и дрожат невпопад.
И с другой стороны сторожат
душный мир, гиблый мор, липкий глад,
чуешь тесный нацеленный взгляд,
заклейменный отверженный брат.
И тебя, и меня сторожат,
и родных, и чужих – всех подряд,
и давно испоганили сад,
но стоят у заплеванных врат.
Не войдешь и не выйдешь – не надо
раздавать по кускам благодать.
У решетки запретного сада
безнадежно безгрешно стоять.
А невеста уже на пороге
беглых снов и струится в ночи.
Оставайтесь светлы и убоги,
а в саду пусть чадят палачи.
Чуешь, снова они сторожат
зачумленный удушливый смрад,
и кричат, и гремят, и грозят
повернуть наше время назад.
Капелька
Густая капелька стекала по уклону,
по желобу, по чешуе скользящих мрачных рыб,
чей взгляд окостенел, припал, приник, прилип
к расширенным зрачкам. Прислушиваюсь к звону,
к гудению в ушах на рванной грани слуха.
Присматриваюсь к сваре настырных рослых ос,
но мой растущий взор к изнанке глаз прирос,
и оторвать его мне не хватает духа.
Ставрида, скумбрия, бычки и простипома
в томатном соусе и собственном соку
так хороши, что я стремглав бегу
к наполненным сетям. И щурюсь незнакомо
на серебристый вой, что тоньше визга мухи,
беззвучны голоса, лишь приоткрыты рты,
и проявляются подспудные черты
и водяные сморщенные духи.
Увидеть все как есть – нелегкая задача,
не каждому дано не всуе, не вчерне,
мурашки разглядеть на собственной спине
и настоящий мир прозреть смеясь и плача.
Густая капелька стекала понемногу
и замерла на миг в расширенных зрачках,
вобрав и отразив весь мимолетный прах –
к остывшим небесам безлюдную дорогу.
Идущий
А дорогу осилит идущий,
но куда же идти? И кому
в многокрылые райские кущи
продираться сквозь мрак и чуму?
Так томились, а нет награды.
и не нужно, но вот ведь напасть –
к чистым снам возле вечной ограды
не припасть, не наплакаться всласть.
А вокруг многоликие гады,
вся матерая лютая масть,
палачи, стукачи, казнокрады,
тоже ищут небесной награды,
но ее не купить, не украсть.
Мы томились без воли и веры,
и остались в потемках одни.
Пусть сгорят наши душные дни
с едким запахом хлорки и серы,
чтоб зажгли после нас пионеры
в поднебесье другие огни.
Ночное озеро
Густая серебристая вода,
ночное зеркало притягивает лица.
А филин в окна к женщине стучится
закрывшей зеркало скатеркой навсегда.
Беспамятный и каменный испуг,
молчанье черное, как вызревшие вишни.
И что еще осталось в тихой жизни,
как не объятья окрыленных рук.
В дупло глухое, в темную нору,
запрячут всех для света непригодных.
А трупы птиц и маленьких животных
дрожали, как живые, на ветру.
А женщина во тьме прильнет к стеклу
и раствориться в полуночном мире,
и тело разбросает по квартире,
и к птичьему потянется теплу.
И будет жизнь искуплена вполне,
и груди, бедра, побегут, как мыши,
и станет вдвое сумрачней и тише,
не смерти поклоненье – тишине.
А филин дело не сочтет за труд,
сойдутся вместе женщина и птица,
и смутных образов возникнет вереница,
таких бесстыдных и во сне не ждут.
И выбежит нагая на крыльцо,
где мухи, муравьи, стрекозы, слизни.
И станет тихо, словно после жизни,
лишь ночь покроет снятое лицо.
Воздушные замки
Дальний лес отчужденных небес
замерзал и мерцал, как вокзал.
Я мечтал и избыточный вес
ощущал, как холодный металл,
но дыханье земли и накал
воспаленных под кожей костей
тяготили меня, я летал,
как воздушные замки детей.
А воздушные замки летят
без затей и энергозатрат,
я мечтал возвратиться назад
в полуночный запущенный сад,
или в лес на вершине горы,
или в спальню, где слепнут миры
одуревшей от сна детворы,
ожидавшей под елкой дары.
Мы летали без права и крыл,
но никто ничего не забыл,
а воздушные замки летят
и уже не вернутся назад.
Крымская ночь
И сызнова все – переулок, дома,
и ночь, и в трех метрах ни зги,
и губы оближет косматая тьма,
потупившись, смотрит в зрачки.
Казалось, распахнута южная ночь,
вся настежь, но сжата в кулак,
и нужно себя десять раз превозмочь,
чтоб сделать единственный шаг
к развязке. Идешь по булыге кривой,
молчишь, чтоб вконец онеметь,
идешь вдоль забора, овчарки цепной,
в конце переулка мечеть.
И чувствуешь, как расширяет зрачки
густой переливчатый лай,
и чувствуешь камень и холод руки,
и ночь, и дорогу на край
молчанья, где сходят с ума,
волнуешься, пробуешь вспять,
но сызнова хлынут под ноги дома
и нужно идти и молчать.
Цирк
Убежали трапеции вверх
без гимнасток – они улетели,
падал ржавый обугленный снег
на пустые сырые шинели,
на дома, на постели детей,
на глаза, на стеклянные груди
спящих женщин, средь ям и сетей
ждущих ласки. Преступные судьи
тоже спят, но гудит шапито,
а артисты вчера улетели.
Я на улицу выйду в пальто
или в чьем-то оставленном теле.
Это цирк или сон, или суд
над безгрешными вкупе с рабами
спящих женщин. Другие придут
и не вспомнят, что сделали с нами.
Полустанок
Просыпается, мечется, рвется,
не дает до конца одолеть
тяжесть млечная, тега колодца,
непрощенная гулкая медь.
Воскресенье на выцветших пятках
выползает из глянцевых туч,
и висит в придорожных посадках
свет разляпанный, словно сургуч.
Запечатаны ветки и почки,
и деревья стоят в ярлыках,
по-бухгалтерски точных до точки,
но разбросанных врозь впопыхах.
Воскресенье стремглав спозаранку
засветило, застало врасплох,
но пробился к путям, к полустанку,
неприкаянный чертополох.
И не та ли дремучая тяга,
что погнала под рельсы сорняк,
разлилась по путям и двояко
набросала вчерне товарняк.
А затем и домишко путейный,
пару коз у засохших ворот,
маету, распорядок семейный,
здесь бы жить, да никто не живет.
Что тогда упирается, рвется,
ускользает, струится из рук?
И откуда следы у колодца
и на рельсах густой перестук?
Время уходит
День уходил незаметно для глаз,
сумерки гасли, волнуясь слегка.
Свет пузырился, сужался и гас.
Исподволь, сверху немела рука.
Стала чужою, вот-вот улетит.
рвется из тела в прозрачный покров.
Поступью мерной, как цокот копыт,
время уходит сквозь стекла часов.
Время уходит долой со двора,
пятнышки света дрожат на песке.
Дай мне теснее прижаться, сестра,
дай поднести твою руку к щеке.
Время уходит, уже не спасти
эти секунды, не удержать.
Встань же скорей у меня на пути,
окна за мною – черная гладь.
Время уходит, словно изгой,
а за душой ни кола, ни гроша.
Лица светились такой добротой,
что незаметно ушла и душа.
Путаница
Вот ворон клюнул тонкий лед,
подспудно чуя ледоход.
А может все наоборот
и неизвестно кто клюет?
Все перепутано впотьмах –
натяжка крыл, разбег, размах
движения, а липкий страх
двоит природу на глазах.
Перегоняет правду в ложь,
в исконную глухую дрожь,
да ты в миры иные вхож,
но ничего в них не поймешь.
А ворон полынью пробил,
долбил пока хватало сил,
а что в награду получил –
свой лик увидел и забыл.
А это, кажется, восход
идет по кромке талых вод.
Чье отражение плывет?
Возможно все наоборот.
А может не восход – закат,
а коли так вернись назад,
не торопись, помедли, брат,
еще достаточно преград.
Чуть оступился – и костяк
сломаешь сразу, натощак
к тому же – это верный знак,
что в нашем мире все не так.
И что такое есть во мне,
лежащее на самом дне,
с которым был наедине,
но не увидел и во сне.
И убежал, как от ножа,
молчун с повадками ужа.
И это ли моя душа,
стоит напротив, не дыша?
Вольноотпущенник
Вышел срок, и его отпустили
не домой – от себя, от земли,
и качалась дорога в пыли,
и весна стыла в росте и силе,
и бросались на сук кобели,
и не рвали людей, не губили.
Он не верил в слепую удачу,
но пошел в небеса по лучу
проникавшему сверху. И плачу
отдавался с лихвой, как врачу,
исполнявшему лихо задачу,
что под стать одному палачу.
С заплеснувшею корочкой хлеба,
в темнокрылой ревущей ночи,
к усеченному конусу неба
подошел, подбирая лучи,
и смотрел, улыбаясь нелепо,
как в огне шелестят палачи.
У порога нездешнего дома
он стоял – неделим, нерушим,
на конвой озирался знакомо,
но земля распласталась под ним.
И скатилась сырая звезда
на торосы остистого льда,
и не стоило больше труда
все простить все забыть
навсегда.
Метель
Сомкнулась метель, завывая,
враскачку, нахрапом пошла,
и билась в сердцах мостовая
до изнеможенья, дотла.
Метель разогналась и лепет
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги