Татьяна Соломатина
Одесский фокстрот, или Чёрный кот с вертикальным взлётом
© Татьяна Соломатина, 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
– Это такой кот, который никогда не перейдёт дорогу?
Один Умный Читатель– Такой. За исключением слова «никогда».
АвторМне не нравится этот город
Мне не нравится этот город. Мне не нравится его пыльная, покрытая цементной крошкой почва. Мне не нравится речка-вонючка, протекающая невдалеке от…
– Здесь была джутовая фабрика!
Таксист. С большой натяжкой – мой ровесник. Минус тяжёлые условия быта, еженедельные запои с пятницы по воскресенье, в тени винограда, отсутствие элементарной стоматологической культуры и простейших гигиенических навыков. Как вариант. Или я гуманист, а ему шестьдесят, не меньше.
– Сколько вам лет?
Никогда не разговаривайте с таксистами!
– Двадцать-восемь-а-что?!
Скороговорнув, смеряет взглядом. Прикидывает, сколько тётке можно дать. Оборачиваться-то зачем, милый? Есть же зеркало заднего вида! Там же по курсу дыра размером с трамвай. Но тому повезло – у него другой курс. Хоть и сам он вот-вот слетит с рельсов из-за вагоновожатой, в одну сторону – разудало курящей, в другую – пьющей кофе. Чем она – в третью – кокетничает с твоим, таксист, братом-близнецом – мне непонятно, не говоря уже об вести трамвай. Всё непонятное меня пугает. Например, почему пассажиры этой неуправляемой электроторпеды ещё не в панике?! Бесстрашие и безголовость – близнецы-братья. Как знать, кто сейчас у руля?
Мне не нравится этот город.
Мне не нравится этот город за вдрызг разбитые дороги. За балконы, немо кричащие: «Я голосую за Кивалова!» Голосуй, родной! Хоть синеньким, хоть с бантиком. Только там же внизу ходит немного людей. А вы, балконы, не голосуйте! Какое голосование, если на вас и высунуться-то страшно, не то что выйти?! Кто весит больше пятидесяти килограммов – курит на кухне. Кто больше центнера – лучше сразу добро пожаловать на бетонный мол Морвокзала, кнехт номер сто семьдесят пять, с видом на корнеротов, парящих в сизых водах акватории. Плавать умеете? А карабкаться по ржавым стальным цепям? Это я так, на всякий случай. Если физическая подготовка всего этого не позволяет – вам курить вредно. Однозначно. В этом городе вообще всё вредно. Особенно – пытаться избежать.
Мне не нравится этот город за почти уничтоженные бесхозяйственностью бельгийские постройки и более поздние – румынские, «военнопленные». За его ежесекундную, никогда не преходящую суицидальную готовность ухнуть в тартарары катакомб, унося тебя с собой. Когда ты поменял веру, город? Когда ты из развесёлого, ироничного агностика-вольтерьянца, из добродушного одесского еврея Хаима, лопающего винницкое сало с греческими маслинами и завтракающего поллитрой русской водки, превратился в исламиста-смертника, готового утащить за собой любого зазевавшегося? Кто перекрестил тебя? Неужто неистово купоросящийся, ощущая правой почкой близость мечети, французский еврей Дюк?
– А вам?!
– Что?!
– Вам сколько лет?
– Мне столько, что я забыла всё, что вы сможете узнать про джут.
– Откуда?! Фабрика же сто лет как закрыта!
– Значит, мне сто лет плюс восемь классов. Потому что как раз после окончания восьмого нас отправили сюда проходить практику.
– И?
– И месяц все сморкались мешками, канатами, бечёвками, суровой нитью и прочей пенькой.
– Шутите?
– У меня нет чувства юмора.
Мне не нравится этот город за наглых таксистов.
Притормаживает – на дороге голосует девчонка.
– Вам не интересно, что я думаю по этому поводу?
– А что?
Пожимаю плечами.
– Она вам что, помешает?
– Помешает.
Даёт по газам. Видавшая виды древняя красная «восьмёрка» (она же «зубило») – шик комсомольской номенклатуры времён «ЧП районного масштаба»[1] и выходящего из подполья в свет криминала – чуть не разваливается на запчасти, так он зол на меня.
– Совсем обнаглели в своей Москве.
– Есть малость.
Я что, чокнутая, спорить с этим камикадзе, заломившим мне такую цену за поездку длиною в двадцать километров, что мы, разумеется, в своей Москве обнаглели? Не говоря уже о подсадке, не практикующейся даже в странах третьего мира. Мне не нравится этот город за то, что он находится в четвёртой стране мира – Украине. Жил-был город, а потом – бац! – сам виноват.
– Не, ну а чего такого?! – не выдерживает через минуту. – Вы же сзади, так чего девочку не подвезти спереди, если по пути?
– Того. Есть определённый этикет. Правила профессионального поведения. Кодекс чести таксиста.
– Бензин дорогой. Не то что у вас в России.
– У нас в России бензин вообще даром наливают. Каждому по потребностям.
– Чего?!
– Напротив джутовой фабрики был райком комсомола Ильичёвского района. Там хорошо знали про способности и потребности.
Мне очень не нравится этот город за разговорчивых таксистов.
Мобильник водилы разражается тягуче-кошачьим «Владимирским централом».
– Я тебе сказал, скоро буду! Нет, не хочу! Нет, сказал тебе! Я тебе сказал! – Нажимает отбой. Смотрит в инкрустированное цементной пылью зеркало заднего вида: – Жена. Достала!
– Вы сидели? – резко меняю тему, чтобы не слушать, чем его достала жена. Жёны и мужья достают друг друга одним и тем же по одним и тем же местам.
– Какого это?!
– «Ветер северный, этапом из Твери…»
– Да нет! Просто нравится.
Мне не нравится этот город за псевдоблатной налёт, присевший на него плотнее зубного камня в пасти шофёра раздолбанного четырёхколёсного хлама. Впрочем, «зубило» – уже не хлам. Антиквариат. Или, как сказал бы мой приятель из Сан-Франциско, – винтаж! Только у Лёвы Юровского – винтажные BMW, на которых он, забавы ради, принимает участие в гонках по извитым улочкам Фриско. По созданным добрыми американскими полицейскими коридорам. С установленными по ходу следования пожарными машинами и реанимационными каретами «Скорой». А у таксиста этого не нравящегося мне города – винтажная красная «восьмёрка». На которой он чешет по взбитому, вздыбленному асфальту, ежесекундно рискуя не только своей, но и моей жизнью. Не представляю себе, например, нью-йоркского таксиста, сначала громко орущего в трубку, а затем оборачивающегося ко мне и раздражённо-доверительно сообщающего: «Жена достала!». Или так: «Клята жинка!» Или: «My wife… Shit happens!»
Мне очень не нравится этот город за то, что все здесь искренне полагают, будто их жизнь хоть кому-то интересна. Все эти их бесконечные разборки с супругами, тёщами, свекровями, детьми, троюродными сёстрами, двоюродными дядями и соседями. Мне не нравится этот город за то, что они принимают иллюзию эмпатии в виде улыбки и вежливо-равнодушного взгляда за искренний интерес. Мне не нравится этот город потому, что его люди не научились не то что властвовать, а хотя бы разделять. Поэтому у таксистов никогда нет сдачи, а разменять уже негде. И «Визу» можно всунуть только разве что водиле в одно небезызвестное место.
Мне не нравится этот город потому, что тут темнеет не только рано, но и густо. И в доме, куда я приехала, меня будут встречать.
Мне не нравится то значение, которое в этом городе вкладывают в слово «встречать». Здесь встречать – значит накрыть стол на полк гусар, хотя я вполне могла бы обойтись рюмкой мною же приволоченной дьютифришной водки и искренним теплом. Но на столе уже стоят: фаршированные гогошары (каждый размером с Африку); фаршированная же рыба (примерно с Евразию); видов десять селёдки (включая форшмак и селёдку под шубой); красный борщ (огненный, как взрыв сверхновой); паштет из кабана (взбитый из ещё дымящейся печени); жаркое из того же зверя; царская уха (сваренная, похоже, из сорока сортов рыбы); овощи (без меры, приготовленные всеми доступными человечеству способами); салаты (в доставляющих количествах, как будто мало предыдущих овощей); закуски-колбаски-сыры-фрукты. И виноград-виноград-виноград. И компот на третье. В восьмом ряду. Из винограда же.
Мне не нравится этот город из-за того, что под это, мягко говоря, изобилие мне будут рассказывать, как тяжела жизнь, какие все сволочи, всё лето принимаем гостей, хоть бы один хоть что-то на стол купил.
Мне не нравится этот город потому, что тут всё ещё меряют на колбасу и туалетную бумагу. Мне не нравится этот город за то, что я тут выгляжу нелепо со своим дорогим бухлом и каждый раз, как совершеннейшая дура, покупаю в подарок брендовую косметику, трепетно удерживая в памяти, что моя подруга – брюнетка с белой мраморной кожей, и напрягаю этим снобов-консультантов парфюмерных бутиков. Мне не нравится этот город потому, что я снова и снова даю ему слово привезти двадцать килограммов докторской колбасы и контейнер трёхслойной туалетной бумаги, но опять и опять слово нарушаю, вспоминая, что брюнетка с белой мраморной кожей – не комбинат по обслуживанию приезжего населения, а просто красивая женщина и моя подруга.
Мне не нравится этот город из-за того, что он сходу инфицирует меня гнуснейшим из вирусов – вирусом бесконечных взаимозачётов, – и во мне всплывает гадкое плебейское желание озвучить стоимость привезённых мною бухла и косметики. В пересчёте на колбасу и туалетную бумагу это должно произвести! Но иммунитет, закалённый постоянным соприкосновением с пожизненными носителями, побеждает. И я молчу, лишь щёки полыхают и уши горят, выдавая свинскую борьбу внутреннего кабана-крестьянина с глубинным вепрем-аристократом. Авек плезир, моё сено самое лучшее – чистый клевер! – у любого купца спросите, а я себе лапши закажу и буду молча это кушать.
Мне не нравится этот город потому, что мне тут же скажут, де – нет-нет-нет! – тебя это не касается – про стол, сволочей и туалетную бумагу, родную сестру докторской колбасы. Что ты, что ты! Полным-полна морозильная камера от пола до потолка! Мы так рады тебя видеть, тем более, сейчас уже осень.
Мне не нравится этот город из-за того, что на «Октябрь уж наступил…» мне отвечают: «Почему ты ничего не ешь?!»
Мне не нравится этот город за то, что я не могу позволить себе остановиться в гостинице – проклянут и на похороны не позовут! «Любовь и голуби» в почёте, в отличие от засранного бессменными городскими горлицами вечного Александра Сергеевича под платанами в начале Приморского бульвара.
Мне не нравится этот город за то, что здесь не уважают личное пространство – и я не имею в виду дистанцию. Город становится родным, когда ты отстоял у него своё одиночество. Или заслужил.
Мне не нравится этот город. И никогда не нравился. Или я не заслужила.
А то, что крадёт здесь моё одиночество, думает, что я уехала отсюда в погоне за успехом и большими возможностями.
Но я уехала из этого города, потому что он мне не нравится.
И каждый год я приезжаю сюда. И приезжаю, и прилетаю. В этот город. Несмотря на пыль, грязь, цементную крошку, наглых таксистов и невозможность избежать.
Сейчас я выкачусь из-за стола, и, рассекая набитым животом густой мрак, поплетусь к морю, охая, ахая, пыхтя, проклиная обжорство и давая себе триста тридцать третье слово чести останавливаться отныне только в гостинице! Минут через пять глаза привыкнут к придонной тьме небес. Минут через десять станет легче идти, потому что вот уже десять минут – о, блаженство! – никто не заливает мне в уши про бывшего мужа-гада, сынишку-двоечника, родителей-эксплуататоров, тётку-тварь, дядю-алкаша и горячую, неистовую любовь к ним в целом и к каждому по отдельности. Я плыву сквозь пыльные пласты ночного города, неся впереди себя, как знамя, живот, нафаршированный гогошарами, гефилте-фиш, паштетом из кабанчика и царской ухой с борщом вперемешку. Я тащусь к морю. В одиночестве. Потому что… Море? Ночью?! В октябре?!! Да она сумасшедшая!
Да, я сумасшедшая. Будь я нормальная, разве бы я ездила в этот город, который мне не нравится?
Я разденусь. И медленно войду в прохладную воду. Войду, ни разу не вздрогнув. Первое октября. Двадцать два градуса водной стихии. Восемнадцать – воздушной. Всё относительно.
Я медленно войду и медленно поплыву. Поплыву, оставляя за собой этот не нравящийся мне город. И прогудит уходящий куда-то в сторону Аргентины пароход. И подмигнёт Воронцовский маяк. И ужалит оскорблённый вторжением в его стихию корнерот.
Я буду плыть, оставляя за собой берег и всё, что примостилось на нём. Приземлилось, пристроилось, прижилось. Всё.
Я буду плыть, пока огни порта не превратятся в тонкую мерцающую полоску на границе воздушной и водной стихий. Буду плыть, пока дистанция между мной и нелюбимым мною городом не потеряет обменный эквивалент и вместе с плеском мелкой волны в меня не вольётся долгожданное одиночество.
Но я плыву не за этим.
Я плыву только за тем, чтобы ко всему вернуться.
Этот город – начало всего.
И у меня просто нет выбора.
Нет выбора
– У меня просто нет выбора!
Боже мой, какой гадкий прононс! Какая нарочито привозная манерность! Фи!
– Потому что его просто нет! Они все меня достали, но мне некуда деваться!
Оборачиваюсь. Девочка и мальчик. Два пива. По одному перед каждым. Девочке и мальчику лет по двадцать пять. Она – тоненькая, симпатичная. Может стать красивой. Если бы только не эта ужасающая речь. Мальчика не вижу – он ко мне затылком. Выкручиваться ужом неудобно. Девочка и так уже отметила мой к ним интерес – и вместо того чтобы стать тише и скромнее, почувствовала себя на сцене. Можно понять – иди знай, когда следующий бенефис.
– Это же с ума сойти!
Я сижу на застеклённой веранде ирландского паба. На Дерибасовской. Это очень модно – ирландские пабы. Что на Дерибасовской, что на Ланжероновской, что в аэропорту Домодедово. А в аэропорту – это ещё и чертовски полезно! Потому что в ирландском пабе аэропорта Домодедово можно курить. За чашку кофе снимают стоимость кофе, воды, сахара, сливок, плюс триста процентов наценки общепита, плюс полтинник сверху – за возможность. Ибо курить, не ощущая себя негром времён жесточайшей сегрегации, – это fine! И, прямо скажем, даже excellent! Это вам не давиться чужим дымом и чужими запахами в стеклянной банке-курилке, набитой: потными украинскими шабашниками, летящими до дому до хаты; издающими ядовито-мускусные испарения азербайджанскими деловыми, летающими туда-сюда-обратно за своими каракулево-арбузными гешефтами; густо накрашенными дамами в велюровых спортивных костюмах, с величием кухарок, управляющих государствами, бросающими в телефон про предстоящий отдых в олинклюдной Туреччине; служащими аэропорта, всегда сохраняющими выражения лиц первых христианских мучеников. И у меня просто нет выбора, потому что комфорт мне давно дороже денег – с тех самых пор, когда никаких денег у меня, признаться, вовсе не было. Иногда даже создаётся впечатление, что рейсы в аэропорту Домодедово задерживают вовсе не потому, что в чартерном такси с крыльями не успели поменять масло и подкрутить пару гаек, и не из-за метеорологических капризов вокруг нашей отдельно взятой страны. Просто ирландский паб отстёгивает диспетчерам и пилотам! Вот они где кроются, истинные тайны заговоров!
– Выбор это… Всегда есть… Можно это… Просто… Уйти это…
«Уйти это» – это пять! Мальчик так и сыплет афоризмами, закусывая своё и без того ватное мировосприятие пивком.
– Откудова уйти?
Оттудова, блин! К тудашнему, нах! Выключите девочку! Я, между прочим, в ирландском пабе на Дерибасовской торчу не ради отменного, надо признать, одноимённого кофе с виски. И вовсе не из-за ананасового фреша, в кои-то веки не разбавленного одесской водопроводной водой, вкус которой я безошибочно вычисляю по одной молекуле, хотя уже много лет не живу в этом городе. Я тут, чтобы поработать.
В доме подруги работать невозможно. Хотя сама подруга на работе. Но в доме подруги сейчас проживает её троюродная сестра по матери двоюродного кобеля бездомной суки. На правах смертельно больной. Права смертельно больных неоспоримы. Она смертельно больна вот уже три года – и моя подруга справедливо полагает, что троюродная сестра скоро умрёт. Как будто хоть кто-то из нас умрёт не скоро! И вообще, что такое эти «скоро»/«не скоро»? Я так полагаю, вчера похоронили – это «скоро». «Чтоб ви мне жили до сто двадцать лет!» – это «не скоро». А тысячу? Это уже вечность. В пересчёте на колбасу – вообще экзистенциальный мрак. А три года как смертельно больная троюродная сестра моей подруги скоро вот уже десять лет как приезжает пожить к ней в дом на всё одесское лето. А это, слава богу, половина от трёхсот шестидесяти пяти дней. Несмотря на глобальное потепление-похолодание. Смертельно больная троюродная сестра смертоносно надоедлива. И потому работать совершенно невозможно. Не говоря уже о том, что в доме моей подруги очень условный вай-фай. Условный, как всё одесское. Вроде и есть он, а как письмо по делу срочно – так его уносит с берега моря в бескрайнюю степь. Даже в безветренную погоду.
От троюродной сестры моей подруги и неуловимого в степях вай-фая сбегаю в уютный и достаточно пустынный в это время дня ирландский паб на Дерибасовской. Сажусь за крайний левый столик веранды спиной к официантам и немногочисленным посетителям. И работаю. Ну, когда не наблюдаю за движением инкассаторов у служебного входа национального банка. А они, надо признать, двигаются частенько. И судя по габаритам бронированных грузовиков, вовсе не напрасно.
– С работы, это… Это… От родителей. Начни, это, новую жизнь.
Они что, брат и сестра, эти девочка и мальчик? Два пива – по бокалу перед каждым. Ни тебе цветочка. Ни тебе пирожного-мороженого. Унисекс.
– Так это легко сказать!
И то правда. Иные так проросли корнями в своё отсутствие выбора, что уже желания выбирать не имеют. Не то что возможности.
– Так, а чего тогда говорить это? Это понятно, что, это… свистеть – не это, не мешки ворочать.
Захлопываю лептоп. Работать не получается. Сзади, цепляясь за пни и колоды, плетётся вялая беседа, всё «из того же материала». Впереди, за окном веранды, у служебного входа национального банка снова закрутились мужики в бронежилетах. Двое – красивые, фигуристые, мощные. Двое – так себе. А один – просто насмешка над бронежилетом. Те, что так себе – ворочают мешки. Перекидывают их из двери служебного входа в сейф на колёсах. Двое красивых, удерживая презрение на лицах, наблюдают за течением финансовых потоков. На скульптурно безупречных шеях висят автоматы. Я пью кофе по-ирландски, запиваю его ананасовым фрешем, а напротив – двое фигуристых мужиков с автоматами на шее. Солнечный октябрьский полдень. Дерибасовская. Мешки с деньгами и мужики с автоматами на шеях всегда идут рука об руку. Рядом. Но в разные стороны. Отсюда и обречённое профессиональное презрение, хищно изгибающее ноздри, и нервное напряжение, подпирающее желваки.
– Не, ну а как?
– Ну, это… Просто. Снимаешь квартиру…
– Та хде ж я бабки на квартиру возьму?!
– Ну это… Где-то же, это, люди берут. Это.
Последний мешок исчезает в недрах бронемашины. Красивые с автоматами закрывают двери и растворяются в пространстве. Через несколько мгновений передо мною снова почти пустынная Дерибасовская. Беспрепятственно просматривается до крутого склона к Пушкинской.
Девочка как-то немыслимо извернулась. Скорее даже изломалась. Хорошенькая кругленькая филейная часть резко уехала влево, некрасиво распластавшись. Плечи – феерической кривой изогнулись вправо и кверху – и представляют собой полумесяц. Ноги она скрестила, умудрившись при этом обвить ими ножки диванчика. Мальчик сидит понуро и сутуло, но ровно. Аккомпанемент не должен затмевать сольную партию. Пусть солистку потом мучает неудавшийся концерт и очередной неподписанный ангажемент. Тапёр механически стучит по клавишам, привычно перелистывая ноты. Было бы на пиво, а бабы – так, орешки от заведения. Бесплатный бонус мироздания. В стекле веранды отражается равнодушный затылок мальчика, покрытый длинными, неухоженными, засаленными волосами.
– А у тебя откудова квартира?
Нет, точно не брат и сестра, хотя её чрезмерно замысловатая поза и так отмела последние сомнения. Сестра бы знала, откуда у брата квартира. Смертельно больная троюродная сестра моей подруги знает даже, откуда у родственницы трусы. И почём. И вообще – всё знает. И про любовь, и про благосостояние. Чужие. Только всё время забывает про чужой труд. А про свой, похоже, никогда и не вспоминала. Смертельно больных положено жалеть. Положено всё им прощать. Кем и когда положено? Иные смертельно больные обломаются. Потому как щёки не резиновые. Мои. А подруга, видимо, всё ещё проверяет свои ланиты на гуттаперчивость.
– Так, это… От бабки это. Прабабки. Квартира. Прабабка, это… умерла. Ну и, это, вот. Это.
– А-а-а… Повезло.
Прабабке-то? Похоже на то. Или на это. Нагловатая манерность девочки мутировала в тугую кокетливую тянучку, не утратив основополагающие видовые признаки. На правах натуралиста наблюдаю за чужими брачными игрищами. По её интимному «повезло» становится очевидно, что они даже не троюродные родственники. Медленно сосут пиво. Мальчик отчего-то немного смущён. Надо бы что-то сказать. «А ничего, это, не, это… Не идёт. Это».
– Да. Это есть. Повезло. Да. Прабабка умерла, так, это… Повезло.
– И ты, что, там совсем один живёшь?
Нет, ну это уже просто неприлично! Уж насколько я не…
К служебному входу национального банка снова подают бронепоезд. Балет для квинтета в бронежилетах с двумя автоматами повторяется. Интересно, в бронированном грузовичке есть водитель?
– Это… Да. Один. Это. Я ж тебе писал.
Вот, блин, тоска на… Интернет. Первое свидание. Так сказать «раз-вир-ту-а-ли-за-ци-я». И не выговоришь. Где ты, старый ребусник Синицкий?![2] В гробу сидит твой первый слог, он под землёю быть обязан. Давно истлели твои кости на еврейском кладбище Черноморска. Возможно, внучка твоя Зося, отказавшая Великому Комбинатору, и была той самой прабабушкой, которой повезло умереть. И бес уже пнул меня под рёбра, скотина! Полуоборачиваюсь:
– Прошу прощения, ваша фамилия не Фемиди?
– Шо?!!
– Извините.
Отворачиваюсь.
В отражении вижу, как он крутит пальцем у виска.
Должна же я была на него посмотреть! Девочка, беги! Пусть ты не слишком умна, и говор твой похож на коктейль из мелких камней с пляжей Пересыпи со взбитой пылью подворотен Молдаванки, но это ещё не повод оскорблять себя пивасиком без единой георгинки или астрочки на закуску.
Пиво выпито. Подходит официант.
Безупречных официантов не бывает вообще, а в Одессе – в принципе. Зато у них красивая форма – в этом ирландском пабе на Дерибасовской. Уютные брендированные зелёные фартуки. Но вот выражения лиц… У красивых мужиков в бронежилетах, с автоматами на шеях, фактурней. Тех можно смело снимать как есть в каком-нибудь сериале про спецназ, спецхран и прочий спец. Официант проканает только на мелкую ролишку проходного халдея, который так произнесёт своё «Кушать подано!», что жрать перехочется. Но в антракте рекламной паузы буфет возьмёт кассу наценкой на градус жидкости.
Нарочито-равнодушно прибирает бокалы из-под пива. Ещё равнодушней, с выраженной ноткой пренебрежения, долго витающей в воздухе застеклённой веранды, роняет:
– Что-то ещё будете?
– Это… Ещё два пива. Этого. Же.
Ну, скажи, девочка! Скажи, что ты хочешь кофе по-ирландски, тирамису и вазу для букета! Скажи! Тут вопрос вовсе не в деньгах, а в мыслях! В неозвученных желаниях, которые превратятся в окаменевшие экскременты преткновения, если у вас хоть что-то получится. Не прогибайся! Произнеси вслух то, что ты так оглушительно громко думаешь: «Какого хрена ты, мудак, заказываешь мне пиво?! Ты полгода переписывался со мной в социальных сетях, наконец решился пригласить – и угощаешь пойлом, более уместным на трибунах заштатного стадиона с однополыми приятелями?! Подайте шляпу и пальто!»
– Ты, это… Может, что-то хочешь?
Весь мир замирает в ожидании.
– Нет.
Сквозь высокомерно процеженное «нет» вопиет «Да! Да!! ДА!!! Хочу! Хочу, шобы любили, шобы заботились!!! Ликёру хочу! Шэридансу, шо ли?..»
– Нет. Я, шо, себе заказать не могу? Шо, я бы не заказала, если бы шота хотела?