П. Алешковский
От Москвы…
© Алешковский П., 2010
© Художественное оформление. «Новое литературное обозрение», 2010
От Москвы до самых до окраин
Москва – Нижний Новгород
В девять двадцать пять вечера по нечетным числам с Ярославского вокзала в Москве отправляется поезд во Владивосток. Билет мы с фотографом взяли в «СВ» – ехать шесть дней и семь ночей, после травмы у меня сильно болела нога, и толчею в купе или плацкарте я бы вряд ли перенес. Главный экспресс РЖД под номером один мчится сквозь всю страну девять тысяч двести пятьдесят километров до моря-океана. Вагоны выкрашены в цвета триколора, над окнами надпись – «Россия».
До Владимира вся ночь за окном утыкана огоньками. Старинное обжитое пространство, если и появится лесок, то очень скоро и сгинет. Поезд укачивает, за окном пролетают пригородные станции – здесь еще царство московских дачников.
Я лежу на боку и мечтаю о реках, что еще впереди, шепчу, как заклинание: Вятка, Кама, Тобол, Иртыш, Обь, Томь, Чулым, Енисей, Селенга, Зея, Бурея, Амур, Хор, Уссури…
Нижний – Киров
Утром первого дня отправляемся в ресторан, где знакомимся с директором Лендриком. Классический армянин – орлиный нос, глаза-маслины. Он, правда, из Грузии, из Абастумани.
– Мировой курорт был. Санатория на каждой горе стояла. Один воздух от туберкулеза излечивал. Все. Не нужно стало. Если б не уехал, спился бы или на иглу сел, как одногодки. Устроились в Саратове. Дети в школу стали ходить, сначала в штыки их приняли, потом подружились. Дети всегда так, взрослым сложней, да? Папа умер два года назад. Мама сейчас только смогла в Грузию поехать – друзей навестить.
Лендрик перенес тяжелую операцию, едва не умер, знакомые устроили в вагон-ресторан.
– Много кем поработал. Сейчас вот людей кормлю.
– Странное у тебя имя…
– Когда я родился, папа служил срочную где-то в России, составил имя из первых букв имен армейских друзей. Разных национальностей были друзья, тогда же все дружно жили.
– В Грузии дом продали?
– Зачем? Я свой дом никогда не продам, там могилы предков.
– А кем раньше работал?
– Много кем я был. В Абастумани – шофером на грузовике, потом автобус водил. В Саратове – строителем. Жизнь пришлось по новой начинать. Никому не пожелаю.
Сидит за столиком перед ворохом каких-то счетов, смотрит на нас скорбными армянскими глазами. Лендрику пятьдесят, мы с ним ровесники.
Ловлю себя на мысли, что девяностые пролетели, а я их в Москве вроде как и не заметил. Приходится отшучиваться:
– Я думал, ты в честь «Лендровера» назван.
– Я даже не знаю имен тех отцовских друзей, давно это было. Скоро дедом стану. Остальное, в сравнении с такой радостью, – ерунда. Скорее бы, уже хочется. Тебе хочется?
Киров – Балезино
Знакомиться можно в тамбуре или просто проходя по вагону. Медсестра Ольга из Кирова едет с маленькой дочкой в Уссурийск к сестре. Та вышла в Приморье замуж.
– Из Вятки?
– Из Кирова. «Вяткой» у нас поезд фирменный называют.
Глаза напряженные, еще не решила, стоит ли так вот заговаривать с незнакомым мужиком.
Представляюсь. Сразу начинает рассказывать.
– Медсестра в больнице РЖД, в кардиологии.
– А где ваш папа?
С вызовом, не отводя глаз:
– Он у нас дальнобойщик. Решил отдохнуть от нас. А мы от него.
– В Уссурийске раньше бывали?
– Нет, первый раз.
Красивая и молодая едет так далеко, не похоже, что просто в гости. Бежит от мужа? Надолго ли решил отдохнуть от них папа или просто поехал с друзьями на рыбалку? Мама и папа у Ольги умерли.
– В Уссурийск на разведку?
– Вроде того.
– А переехала бы?
– В Кирове теперь работы стало навалом. Если счастье найду, – улыбается, – могу и переехать.
– Много платят?
– Справляемся.
Балезино – Пермь-2
За окном марсианский пейзаж: все пространство заросло трубкой-борщевиком. Завез его в сталинские времена некий академик от сельского хозяйства на корм коровам. Борщевик оказался хоть и мясист, но ядовит. Сорняк-диверсант наступает, отвоевывая шаг за шагом неудобья и заброшенные поля, тянет соцветия-щупальца все дальше от Центральной России, вот уже перебрался через реку Вятку. Заросли уходят в леса, обступают жалкие деревушки. И никто с ним не борется, живут по соседству по принципу: «Пусть растет». Сразу от Москвы начались заросли иван-чая, он противостоит ядовитому пришельцу, но бой этот, похоже, неравный.
Леса становятся гуще. Смешанные, сосново-лиственные. Озерки с блестящей на солнце водой. Вода густо заросла травой, в которой проторены тропинки, узенькие – утятами, пошире – их родителями.
Домики путевых обходчиков, сложенные из шпал, стоят через равные промежутки прямо у насыпи. Покрашенные бело-синей краской – в цвет дороги, они тянутся, как верстовые столбы, весь путь, до Владивостока. Одно окошечко. Кучка дров рядом. Тоненькая жестяная труба, похожая на самоварную.
Из домов чуть побольше составлены деревеньки. Строились, похоже, после войны. Тогда больших домов не ставили – не на что было, да и запрещали, при социализме все должны были жить одинаково скромно. Собаки на цепочках лают на проносящийся экспресс. Небольшие клочки земли за оградой из колючей проволоки, на них – ровные грядки, картошка. Если дома не из дерева, а кирпичные, если к ним есть хорошая дорога, значит, скоро будет большой город. Это не дома – дачи. И построили их недавно за приличные деньги. Но, что удивительно, – и на этих участках тоже картофельные грядки, разводят их, вероятно, пенсионеры – папы и мамы хозяев дач, никак не могут отвыкнуть от прошлой жизни.
Пермь – Екатеринбург
Второй день не кончился, а в 17:00 уже будет Пермь. Первый раз я приехал сюда в 1979-м, когда писал диплом о проникновении новгородцев на Русский Север. Новгородец Гюрята Рогович, переваливший в 1098 году на лыжах через Уральский хребет, рассказывал потом, что видел земной рай с несметными стадами оленей, озерами и реками над которыми летали бесчисленные стаи нестреляной дичи, лесами, в которых соболей было, что грибов. Представить, что земля продолжается дальше, он не мог. Собольи меха, поступавшие в средневековье на рынки Европы, считались особым шиком в странах, не знавших пушного зверя ценнее лисицы. Соболь и куница – главная валюта древней Руси. Из-за них и началось медленное продвижение на восток.
В конце четырнадцатого века, запасшись охранной грамотой от князя Дмитрия Донского, друг и соратник Сергия Радонежского, монах Стефан Пермский, в миру – Степка Храп, пришел в эти дальние земли утверждать православие. Плыл по проторенному новгородскими ушкуйниками пути – по рекам, через волоки. Вотяки схватили чернеца, обложили дровами, наметали горку соломы, но никто не отважился поднести лучину – кроткий вид и бесстрашие идущего на смерть обезоружили язычников. Его отпустили. Он тут же принялся громить языческие капища, спилил в Усть-Выме священную березу. На ее месте воздвиг первый деревянный храм. Так Одиссей, если верить Гомеру, построил свой дворец вокруг пня, из которого сделал брачное ложе. Вряд ли был дворец большим, как, наверное, и церковь в Усть-Выме.
В тот первый приезд мне казалось, что Пермь далеко, почти на краю земли. А на деле до края еще ехать и ехать – пять дней, шесть ночей.
В семьдесят девятом зимой стоял жесточайший мороз. Специальные команды дежурили в городе на конечных остановках троллейбусов, собирали пьяных – заснуть в такую погоду означало не проснуться. Троллейбусы скрипели шинами по жесткому, как песок, снегу, графит на штангах высекал из проводов желто-синие искры.
Теперь – лето. На мелкой станции за Пермью стоим пятнадцать минут. Пироги с картошкой, с капустой, блинчики с творогом. Бабки, тетки зарабатывают на жизнь, кто чем горазд.
– Сколько у вас тут людей живет?
– Хрен его знает, яичко купи.
Мы едем в ночь, зачем мне перед сном яичко?
Дедок идет по перрону, размахивает здоровенным копченым лещом, кричит:
– Акула! Акула!
Но и акулу не покупают.
Мелькает указатель на раздолбанной дороге: вперед – Морозы, налево – Луговая. Морозы семьдесят девятого мне не забыть.
Екатеринбург – Новосибирск
Утром первое, что бросается в глаза – домик с шиферной крышей, на которой вытравлено слово: «Продается». Кто его продает? Вряд ли новый хозяин станет тратить деньги и покрасит шифер. Будет жить, пока время и непогода не съедят надпись. Рядом – остовы трех сгоревших домов. Пожар – вечная трагедия деревянной Руси.
В одной из поздних сибирских летописей есть такой рассказ: воеводы Тобольска в семнадцатом веке послали царю грамоту, где, жалуясь на сильные пожары, уничтожающие город, испрашивали царского совета. «Некоторые говорили нам, что-де зверь-таракан в ушке своем из избы в избу уголек переносит, а посему как быть: студить избы на свирепом морозе и морить таракана, что сильно неудобно, или все это ложь». Ответ пришел через два года – столько скакали гонцы. Он был лаконичен: «Вольно вам, дуракам, других дураков слушать».
Что-то подсказывает мне: не были воеводы дураками, а лишь скоморошничали, жалуясь на оскудение после пожаров, наверняка добились списания оброка, который собрали сполна, невзирая на бедствие. Об этом, понятно, летопись молчит.
Сибирь всегда кормила центр, а перемещенные во время войны заводы помогли выстоять в войне. Нефть нашли сравнительно недавно, но она с лихвой заменила исчезающих соболей.
Новосибирск – Томь – Тайга – Мариинск
В соседнем вагоне едут десять поляков. В Варшаве купили путевки, агентство дало им гида – симпатичную переводчицу, Наталью из Львова, бывшую медсестру. Проработав десять лет в больнице, она сбежала в Польшу.
– Надоело за десять долларов трудиться. А тут еще муж разбился в автокатастрофе. Сыну шестнадцать, живет с дедом-бабкой, я учусь на менеджера по туризму. Снимаю комнатку у стариков-пенсионеров за 200 долларов в месяц.
Пока все отлично.
Пенсионеры из Лодзи и Варшавы, муж с женой из Гданьска, торгующие детской одеждой, пани Зося – колоритная толстушка-учительница литературы, гордо называющая себя писательницей, потому как пописывает рецензии в журнал. Потеснившись, они дали мне место на полке. Стараются вспомнить русские слова, что учили в школе.
Про прежнюю жизнь говорят с отвращением, но не питают зла к русским. Вспомнили Окуджаву: «Мы связаны, Агнешка, с тобой одной судьбою». Они любили его песни, как и мы.
– Сейчас снова возник интерес к русскому языку. Раньше в школах учили его из-под палки, поэтому в 90-е молодежь переориентировалась на английский. Теперь дети по собственному желанию снова учат русский.
– Что так?
– Бизнес, предложения идут из России, все хотят зарабатывать.
Поляков манит Байкал. Десять дней они будут плавать на кораблике, поживут на острове Ольхон, потом поедут в иркутскую деревню, где осели их соотечественники – потомки поляков, сосланных за участие в восстании Косцюшко. В 1794 году, объявив себя генералиссимусом, этот народный вождь пошел на русские войска с пиками и косами. Исход был предрешен – оставшиеся в живых добрели до Сибири в кандалах.
– Чего ждете от встречи, панове?
– Не знаем. Но интересно.
Мариинск – Тайшет
– Байкал – это самое глубокое озеро в мире? – спрашивают меня голландцы в ресторане. Тот же вопрос задаст мне Марк, молодой англичанин-вегетарианец, решивший из романтических соображений пересечь континент. Едет в Улан-Батор к другу, с которым познакомился через Интернет.
Голландцы тоже клюнули на романтику. Один – усач, Лендрик называет его Буденным, другой, его брат со шкиперской бородкой, всю жизнь проработал водителем в Канаде, недавно вышел на пенсию и, чтобы совершить это путешествие, специально прилетел из-за океана. Еще четверо крепких старичков в их компании.
Один из них тычет пальцем в окно:
– Very cold in winter? Snow, no roads?
Киваю головой. У иностранцев Россия ассоциируется прежде всего с дорогой, с опасным продвижением сквозь тьму и метель к какому-нибудь очагу тепла и света. Понятно, в Голландии стоит закончиться одной деревне, как тут же начинается другая. Но ловлю себя на мысли: снег, метель, дорога, замерзающий в пути ямщик… не мы ли сами навязали им этот образ? Качается вагон, стучат колеса. Как же люди добирались сюда на лошадях? А пешком и в кандалах?
Голландцы целыми днями пьют пиво в вагоне-ресторане. Завтра им сходить. Иркутск – перевалочная станция, большая часть иностранцев делает здесь остановку, чтобы посмотреть Байкал. Отдохнув на турбазах, уезжают в Пекин. Они называют свое путешествие «кругосветкой». Если представить себе, откуда они слетаются в Москву, то они почти что и правы.
Тайшет – Нижнеудинск
Через купе от нашего едет одинокий парень. Накачанный, плечи бугристые, бицепсы, как у купца Калашникова, коротко подстриженная борода, майка тяжеловеса на лямках, забранные в пони-тэйл волосы, на золотой цепочке – резной черный крест в золотой оправе. Как бывший археолог отмечаю, что крест сделан «под шестнадцатый век». Знакомимся. Парень оказывается отцом Сергием из Ангарска, что под Иркутском. Несколько лет назад окончил семинарию Троице-Сергиевой лавры. Говорит, что мечтал бы служить в Ярославле или Ростове, куда ездил сейчас в отпуск.
– У нас один святой – Иннокентий Иркутский, а там – рака на раке, а какие храмы! Хоть бы раз послужить в таком, но постеснялся попросить. У меня и документ есть с печатью епископа, не стал тревожить – людей не знаю. Ходил, глазел, красота.
Отец Сергий рассуждает:
– Смертная казнь нужна. Отпевал как-то женщину, изнасиловали и убили, а двое детишек осталось. У нас же город – одни уголовники, кругом лагеря, папа мой до пенсии в охране прослужил. Ангарск – это всего-то 56 лет истории, две церкви. Моя – это перестроенный городской дом культуры. Но красивая, маковку поставили, купол.
Понимаю, почему его тянет в Ростов, в Ярославль. Бывал в Ангарске. Задолго до въезда в город начинаются мертвые леса: ветер несет ядовитый дым от химических заводов – деревья не выдерживают, засыхают. Люди живут. В советские времена беременных по справке переводили на «легкий труд», например из вредного цеха в секретарши.
– А переехали бы?
– Нет, нельзя, у себя поставлен, я тут нужнее. Но сложно, сложно служить.
Женился он рано, еще когда учился в семинарии.
– Взял с ребенком, по любви, родила мне еще одного. Потом подала на развод. Жениться мне больше нельзя. Хожу в спортзал, качаюсь. Правильно советовал один старец: не спеши жениться. Теперь расплачиваюсь. А в монахи – боюсь не сдюжу. Монах должен жить в монастыре. В миру жить, на мой взгляд, неправильно. Одни соблазны.
На вид ему лет двадцать пять.
– Денег, конечно, маловато, но мне много не надо. Я вот рясу в портфеле спрятал. Зачем светиться? Не люблю. Лишнее это. Гордыни в нашей церкви много, богатства показного, грех, люди же смотрят.
Когда после учебы возвращался из Лавры, у меня в поезде случился инсульт. Но пережил, сейчас служу, не жалуюсь. Бабушки мне на дорогу собрали, на отпуск, спасибо им.
Ловлю себя на том, что не верю – бедный попик, качается в спортзале, похож на омоновца, едет в «СВ». А почему не верю? Устыдившись, молчу. Вспоминаются слова маркиза де Кюстина о том, что Сибирь – «плод немыслимых страданий, земля, населенная преступными негодяями и благородными героями, колония, без которой империя была бы неполной, как замок без подземелий». Жизнь в Ангарске, населенном освободившимися урками, – завидовать нечему. Словно прочитав мои мысли, отец Сергий добавляет:
– Ночью у нас ходить небезопасно. Пришлось тут как-то… Троих в отделение сдал, потом исповедовался.
Ломоносов, по воспоминаниям современников, тоже связал однажды троих напавших на него пьяных матросов одним ремнем и отвел в участок.
Нижнеудинск – Иркутск
Оставив отца Сергия, выскакиваю на очередной станции. Размять отекшую ногу, почитать вывески, купить мороженое. Наталья-переводчица подбегает, хвалится меховой шапкой.
– Красиво?
– Сногсшибательно.
– Чернобурка. Теперь меха снова вошли в моду. Купила две шапки за двести долларов. Одна такая в Варшаве стоит около трехсот пятидесяти. Продам одну – вторую оправдаю, еще и наварю. Нет, правда я – прелесть?
– Наталья, ты – прелесть.
Все уже сроднились. Как на подводной лодке в начале плавания. Только надоесть друг другу не успеем. Ей завтра сходить. Смотрю на шапку, радуюсь – все у нее получится, за десять долларов в месяц она больше работать не станет.
Иркутск – Улан-Удэ
А мы все едем, едем, и нет конца. Чуть-чуть сменились краски за окном – больше стало темно-зеленого, изменились и реки, текут по камням, неглубокие, холодные, быстрые и все – в Байкал. Озеро плоское, берег заставлен палатками и сильно загажен. Люди отдыхают – коптят небо кострами, играют в волейбол, рыбачат. Турбаз, похоже, здесь нет.
В 1665–1666 годах через озеро добирался до конечного пункта ссылки, в Дауры, протопоп Аввакум – первый российский политический заключенный, прошедший пешком почти всю Сибирь. Озеро тогда поразило его. Как и Гюряте Роговичу, оно показалось ему земным раем: плавали гуси и лебеди, «яко снег», вода озера была кристально чиста. «Осетры и таймени жирны гораздо, – нельзя жарить на сковороде: жир будет все». Русских тогда в этих местах было мало, избы соседствовали с юртами, уступая им в количестве.
На станциях все те же пирожки с картошкой. Манты появятся в Улан-Удэ. Слюдянку, где торгуют омулем горячего копчения, я благополучно проспал и жирной байкальской рыбы не отведал. Давно позади мощный Енисей. Красноярск и Иркутск не оставили никакого впечатления, как и большинство городов, ведь пролетаешь их вмиг и оценить просто не в состоянии. Ну, каменные джунгли, ну, появились, наконец, праворульные японские машины, но все это ожидаемо.
На третий день начинаешь считать – сколько осталось? И вспоминается вычитанное в путевых заметках какого-то чужеземца: «Только сумасшедший иностранец захочет провести целую неделю в поезде, даже мягком, если это расстояние можно преодолеть на самолете за день, причем почти за ту же цену». Я не иностранец, а мой билет в «СВ» стоит вдвое дороже самолетного.
А впрочем, я, пожалуй, и иностранец. Я из Москвы, «с запада», как говорят здесь, в Сибири. Я бывал и на Байкале, и в Улан-Удэ, и в Чите, но проезжаю эти места, как в первый раз и, как японец в анекдоте, стою, уткнувшись в окно, шепчу: «Как много земли, как мало людей». Впрочем, до Советской власти много их тут никогда и не жило. Осваивать земли по-настоящему стали при СССР.
Неподалеку от Улан-Удэ в середине восьмидесятых бурят-краевед, возивший меня по республике, остановился у подножия длинной пологой сопки. Земля на ней была распахана, чахлые растеньица изнемогали от жаркого солнца.
– Что это?
– Кукуруза, приказ из Москвы.
– Так не хрущевские же времена.
Краевед пожал плечами:
– Приказ не обсуждается. А знаешь, сколько стоит ее посадить? Раньше, при царе буряты только отары по степи гоняли, теперь заставляют земледелием заниматься.
Потом он рассказал, как при установлении Советской власти тут обобществляли все, вплоть до куриц и жен. Потом, правда, признали перегиб – куриц и жен вернули назад.
Улан-Удэ – Чита
Начинаются сопки. Они покрыты лесом, как голова негра кудряшками.
– Тут были сильные пожары, – объясняет мужичок, что стоит рядом. Пятнадцать лет назад тут все горело. Теперь вырос молодой лес.
Опережая вопрос, попутчик замечает:
– Через две, ну, три недели вся эта красота кончится. В середине августа лист на березе начнет желтеть.
Мы едем в июле, в самый разгар лета, над травами летают пчелы, стрекозы, оводы, бабочки, все спешат урвать теплого солнца перед мокрой и ветреной осенью, перед холодной затяжной зимой. Хорошо все-таки, что сейчас лето, думаю я, заворачивая в купе к попутчику.
Попутчик – машинист маневрового тепловоза в Коломне. Перебрался из Забайкалья, из далекой Могочи, куда везет теперь по бесплатному билету двоих детей. Дети расставили в проходе армию солдатиков. Трое бельгийских ребятишек, едущих с родителями до Владивостока, воюют против них. Переговариваются жестами. Устав играть, бельгийская девочка начинает гладить русского мальчишку-карапуза по голове.
Машинист Егор оптимистичен.
– Получаю сорок тысяч. Много? По мне, так достаточно, но можно и больше. В кабине до плюс пятидесяти, о кондиционере и думать не смей. Мазут, соляра, а водители электровозов вообще работают как в аду – целыми днями среди магнитов. От ребят после смены лампочки зажигать можно. Наш брат, машинист, долго не живет – два-три года на пенсии и в землю. А бывает, и на работе умирают. Был тут у нас случай, сердце не выдержало.
– Что ж хорошего в такой работе?
– А кто в вашей Москве на такую пойдет? И в Коломне на маневровом кататься желающих нет, только мы, приезжие. Зато детей поставлю на ноги. На шпалах не работал и не стану, мать оттрубила всю жизнь, знаю, что это такое. Ладно, проживем, главное из Могочи вырвались. У нас говорят: «Есть на свете три дыры: Могоча, Кушка и Мары». Могоча, та в России осталась, будешь скоро проезжать, полюбуйся.
Могоча – Биробиджан-1
Но любоваться особо не на что. Станция Могоча. Стоим двадцать минут. Что можно за это время разглядеть?
– Азербайджанская республика, – провозглашает за моей спиной начальник поезда Сергей. У него хитрое лицо, короткая стрижка и зуб золотой.
– Почему азербайджанская?
– Они тут крутые, золото моют.
И правда, в толпе на перроне встречаются кавказские лица, но не похожи она на «крутых» – простые работяги.
Машу на прощанье машинисту с детьми, их встречает пожилая женщина в пестром сарафане, дети счастливо визжат.
– Бог любит Сочу, а черт – Могочу, – замечает из-за спины начальник поезда.
Мы вскакиваем на подножку, идем в его купе.
– Говорят, тоталитарный режим был. Я на себе не ощущал ничего такого.
– Прилавки пустые с кирзовыми сапогами сорок шестого размера и заплесневелыми баранками помнишь?
– Было. И что? Я голода не знал, еще и икорку с Приморья возил. Знали, как жить. А теперь кругом вранье, начиная с дома. Встаешь утром, тебе врут – жена, дети. И в телевизоре. И на улице.
– Что, убежал из дома на железную дорогу?
– Почему? Работаю.
Мы коротаем время за беседой, едем через нашу страну, сквозь нашу историю.
Большинство работающих в этом поезде, похоже, так до конца и не приняли сегодняшний день, вспоминают прошлое, как утраченный Золотой век. Они либо все забыли, либо знают о социализме по рассказам.
Молодые супруги-проводники из Брянска, получающие двенадцать тысяч в месяц.
– За такую работу?
– У нас в городе без блата столько не заработать, не устроиться просто. Но раньше на дороге лучше платили. У нас двое детей, еле-еле хватает, отложить не получается.
Проводница, взявшаяся постирать и погладить мои штаны и отказавшаяся брать с меня деньги, на вопрос о зарплате тоже вздыхает.
Лендрик, зашедший в купе и поделившийся со мной чудодейственной китайской мазью, снимающей боль в ноге, вдруг грустно заявляет:
– Что хорошего в жизни видел? Наверное, детство.
Скопить на старость и ему не удалось.
Бизнесмены, а есть и такие в поезде, разговаривать со мной категорически отказываются. На их лицах читается прямо-таки гоголевское отвращение к пишущей братии.
Мы едем по Забайкалью, самому красивому отрезку пути. В предрассветной мгле, проснувшись от духоты, я замечаю в прямоугольнике окна силуэты двух динозавров – сопки, застящие свет от просыпающегося солнца. Прижимаюсь лбом к стеклу. Откуда такая беспросветная тоска? От этого безлюдного пространства? Но заселяли же эти свободные земли каторжане и беглые, выковали особый тип русских, не знавших крепостного права. Где они, гордые и независимые, шагающие по земле хозяевами необъятной родины своей, как пелось в песне?
Едем по Читинской области. В конце восьмидесятых я путешествовал здесь по декабристским местам. В одном из райцентров застал такую картину: парень, окончивший школу с медалью, пришел в райком просить денег на билет до Москвы – собирался подавать документы в институт. Секретарь райкома посмотрел на него, пожал руку, подписал бумаги. Когда парень вышел, он развел руками:
– Права не имею удерживать.
Выдержал паузу и добавил:
– И не хочу.
За окном – нищие серые домики, почти у каждого – блин телевизионной тарелки. На грезы последних денег не жалко. Домики ничуть не изменились с советских времен, только тарелок тогда еще не было. Домики тонут в предрассветном тумане. Наш экспресс, окрашенный в три цвета нового российского флага, проносится мимо.