Книга Прощай Дебора - читать онлайн бесплатно, автор Владимир Владимирович Суханов
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Прощай Дебора
Прощай Дебора
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Прощай Дебора

Владимир Суханов

Прощай Дебора

Предисловие

Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? Приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: «как скучны статьи Катенина!» и более ни слова. Каково? Вот что значит умереть честным воином, на щите, с боевым кличем на устах!.

Пушкин – П.А. Плетневу

Летом нынешнего года сын моего покойного университетского товарища, Виктора Ратомского, пригласил меня и мою жену на вечеринку по случаю своего отъезда в Германию на преподавательскую работу. Это было неожиданно, потому что за неполные два года, как умер Виктор, мы виделись только один раз, на Введенском кладбище в годовщину его смерти. Всё разъяснилось под конец вечеринки: молодежь перешла к танцам, а Юра пригласил меня в свой рабочий кабинет. Он тут же перешел к делу:

– Дядя Володь, помните, на поминках отца Вы обещали свою помощь, если у меня возникнут какие-то проблемы? – С этими словами Юра открыл ящик письменного стола и вытащил оттуда общую тетрадь формата А4 и толстую папку, завязанную тесемками. Положив их на стол, он произнес:

– Сейчас у меня появилась одна такая проблема, она здесь, в этой тетради и этой папке, и решить ее, по-моему, можете только Вы, дядя Володь.

– Интересно, очень интересно… – протянул я, а он тут же задал новый вопрос:

– Вы знали Николая Арсеньевича Скундина?

– Литератора? Да, немного. Меня с ним знакомил твой отец, они, кажется, были родственниками?

– В общем, да, а точнее: седьмая вода на киселе. Отец приходился ему двоюродным племянником, но под конец его жизни, а дедушка Скундин умер в начале нынешнего года, мы оказались здесь самыми близкими ему родственниками.

– Насколько я помню, его жена с дочкой эмигрировали в начале 80-х?

– Да, правильно, сначала в Израиль, а оттуда в США. Ну, так вот, примерно год назад он позвонил мне с просьбой выкроить время и навестить его. Я тогда был в отпуске и поэтому поехал к нему в тот же день. Я нашел его сильно сдавшим, и немудрено: он жил один, работница из СОБЕСа приносила продукты, главным образом, полуфабрикаты, раз в неделю – о каком здоровье можно тут говорить! Под «пустой», без сахара, чай и принесенными мной круассанами мы вспомнили отца. Было грустно. Потом он встал, кряхтя и постанывая, и со словами «я сейчас покажу тебе кое-что» вышел из кухни. Вернулся он довольно быстро, держа в руках вот этот самый фолиант, – и Юра указал на лежащую передо мной тетрадь. – Но, что удивительно, это был уже совсем другой Николай Арсеньевич: энергичный и жизнерадостный. У меня даже мелькнула мысль, а не сбегать ли мне в магазин купить чего-нибудь покрепче чая, пока он, не торопясь, усаживался за стол. «Ты знаешь, Юра, по-видимому, не такой уж я большой грешник, – наконец произнес он, – иначе я не получил бы на старости лет такой божественный подарок». После этого дед отодвинул в сторону чашку и положил тетрадь перед собой. «Здесь, – торжественно сказал он, кладя на нее левую ладонь, – находятся замечательные, необыкновенные записки русского эмигранта, в которых он исследует случайно попавший к нему некий артефакт, параллельно рассказывая о своей жизни. Я повторяю, я утверждаю, что это замечательная, необыкновенная книга, несмотря на то, что прочитал пока всего пару-другую страниц… зрение уже совсем ни к черту, м-да, как там у Пушкина? под старость жизнь такая гадость… потом как-нибудь я расскажу тебе, как ко мне попала эта тетрадь… а сейчас послушай главное. Возможно, я старый дурак и нахал, но, надеюсь, ты поймешь меня. Я отдам тебе эти записки, если ты согласишься прочитать мне их. Ну как? Согласен?»

И что мне было делать? У меня почему-то тогда сразу сложилось убеждение, что мой отказ убил бы его на месте, и я начал читать… Вы сами видите, какая это толстенная тетрадь, поэтому читать мне пришлось целых пять дней подряд. Впрочем, должен сказать, что я не жалею о потраченном тогда времени: во-первых, записки, действительно, оказались увлекательными, но не менее увлекательными и неожиданными были истории, которые рассказывал дед, прерывая вдруг мое чтение фразой: «Кстати, со мной в свое время случилось нечто похожее…». Дома я решил по возможности полно конспектировать его рассказы, и когда мое чтение было закончено, у меня накопилась весьма приличная пачка исписанных листов – они в этой папке… Вот… А через некоторое время старик Скундин начал резко худеть… Я навещал его практически до конца. Иногда читал записи его рассказов, он в них что-то просил выкинуть, что-то добавлял, а в конце последней встречи принес папку, на обложке которой было написано «Древнегреческая драматургия. Конспекты», вынул из нее пачку пожелтевших листов и, передавая их мне, шепнул: «Это тебе, это то, что я писал в стол и еще кое-какие бумаги»… Короче, в этой папке содержатся его воспоминания, записи, документы… и… – и тут Юра замолчал.

Это было очень неожиданно: только что человек говорил, говорил долго, не переставая, и вдруг умолк. Пауза затягивалась, и я решил прервать ее:

– Дорогая Джулия Лэмберт,[1] не могли бы Вы, в конце концов, объяснить, что Вы от меня-то хотите? – Юра расхохотался:

– Да я думал, дядя Володь, вы и сами догадаетесь. Ваши книги о творчестве Пушкина – мои настольные книги, и я уверен, что из этих записей Вы, и только Вы, можете составить что-то стоящее…

– Ну, хватит, хватит. Жалкий льстец! Вот возьму сейчас, да и откажусь… Ладно, ладно, я беру их, посмотрю, авось, что-нибудь да выйдет…

Знал бы я тогда, с каким ужасным почерком этого будущего нового немца мне предстоит возиться, наверняка отказался бы!


20ХХ года, ноября 16,

Москва

Глава 1

Дед и внучка

Рукопись Петра Андреевича Гринева доставлена была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена.

Пушкин, «Капитанская дочка»

В один из редких в последние годы наездов внучки в Москву ее дед, Николай Арсеньевич Скундин получил неожиданный подарок. Она привезла из США, где давно постоянно жила вместе с бывшей женой Скундина, тетрадь размером с гроссбух.

– Лиза, что это? – спросил старик своим, ставшим обычным, брюзгливым тоном.

– Дедуленька, миленький, это еще один мой маленький подарок за эту квартиру. – И Лиза обняла и поцеловала деда в обе щеки.

Год назад Скундин приватизировал свою двухкомнатную квартиру, сделав Лизу ее собственницей. Это был его подарок внучке к ее шикарной свадьбе с молодым американцем Джеком Уотсоном. После медового месяца молодые остались жить в бабкином доме, в пригороде Бостона: Джек звал жену Чистюлей, Лиза чаще всего называла его Джекулей, а когда он выводил ее из себя, то мужем…

Вообще с этой квартирой всё получилось как нельзя удачно. Переписав ее на внучку, старик не только как бы совершил благородный поступок, но, главное, подарил себе несколько спокойных последних лет жизни. В этой новой России одинокие старики, имевшие собственную квартиру, неизбежно попадали в лапы так называемых «черных риэлторов» и долго не протягивали. И когда внучка заводила речь о квартире, он хотел объяснить ей это, но всякий раз его останавливало опасение навсегда потерять нравящиеся ему изъявления благодарности. Вот и в этот раз он не стал ничего говорить.

Тут взгляд его скользнул по обложке тетради. На ней аккуратным почерком было записано: Журнал Берестова.

– Какой-то Верестов… Наверняка, сплошной дилетантизм, да и глаз жалко, – подумал про себя старик и, скорее из вежливости, заставил себя спросить:

– Откуда она у тебя?

– Ой, дедуля. Это ж такая история… – быстро заговорила Лиза, словно ждавшая этого вопроса. – Представляешь, этим летом мы с Джекулей решили навестить его дядюшку Джона в Филадельфии, помнишь, я тебе его показывала на наших свадебных фотографиях? – он единственный, у кого там галстук-бабочка. Он, как и ты, один живет, у него старый одноэтажный дом с мезонином в десяти минутах езды от центра города. Дядюшка отвел нам гостевую комнату в мезонине. Ну и пылища там была! Мне пришлось часа два ползать по нашим новым апартаментам с ведром и мокрой тряпкой.

– Погоди, погоди, опять ты про стариковскую пыль…

– Ну, дедуля, не перебивай. Я уже почти добралась до тетради. Ты же сам спросил про тетрадь? Так вот, потом я крикнула Джекуле, чтобы он задвинул куда-нибудь в угол тяжеленную коробку, стоявшую прямо посредине комнаты. Муж явился, не запылился и, как мне показалось, с недовольной рожей – они, видите ли, что-то там очень важное обсуждали с дядей-алкоголиком…

Тут дед хотел было вступиться за почтенного американца («У тебя, Лиза, любой, выпивающий изредка пару шкаликов бурбона, алкоголик»), но вспомнив, какую длинную лекцию о вреде алкоголизма ему пришлось однажды выслушать от внучки, решил промолчать.

– …И вот, появившись наконец, вместо того чтобы задвинуть или выкинуть куда-нибудь ту коробку, муж зачем-то принялся исследовать ее содержимое. Я позже узнала, что первым тогда на мой зов отреагировал дядя Джон: «A-а, коробка… это, верно, та коробка, в которую я засунул всякую ерунду из старого сундука и игрушки Стивена… Джек, помнишь, вы еще играли в них, когда были маленькими?», после чего мой муженек и решил вспомнить детство золотое… Начал он с того, что вывалил на только что вымытый пол содержимое коробки. Легковые и грузовые машинки, игрушечные кораблики, несколько вагончиков от детской железной дороги, маленькие шахматы, картонная шахматная доска, коробка от игры «Монополия», уже вся желтая от времени, в которую, наверно, играл еще сам дядя Джон, маленькие счеты, головоломки в пластмассовых коробочках, две ракетки для настольного тенниса, воланы для бадминтона, потрепанные книжечки комиксов, что-то еще в том же роде… и вот эта самая тетрадь. Я тут же обратила внимание на русский заголовок и, пока Джекуля, с обожанием осматривая каждую фитюльку, стал укладывать весь этот хлам назад, решила полистать ее, а когда увидела среди текста рисунки, то сразу подумала о тебе: ты ведь тоже сам иллюстрировал когда-то свои первые книжки. Я тут же…

– Тут же посчитала, что мне это будет интересно, – вновь перебил ее дед. – Как видно, ты не в курсе, что достигнув определенного возраста, любой литератор перестает читать чужие вещи, а я и свои уже не читаю…

– Да ладно, так я тебе и поверила… Или ты хочешь сказать, что и Пушкина не читаешь?

– Лизанька, ты меня, наверное, не поняла, – опять забрюзжал старик. – Кстати, Пушкина интеллигентный человек не читает, а перечитывает, а под чужими вещами я подразумеваю неизвестных мне новомодных авторов.

– Ну, хорошо, хорошо, дедуль, ну, пожалуйста, дай я закончу. Короче, потом я спустилась к Джекулиному дядюшке и, протянув ему тетрадь, спросила: «Здесь русский текст… откуда она у вас?» Он взял ее, смотрел, смотрел на обложку, а потом коротко ответил: «Из сундука, – и добавил, – если хочешь, забирай ее себе». Конечно, в благодарность я чмокнула его в небритую щеку А вечером, за ужином, после того как я снова завела разговор о тетради и перевела на английский самое начало Журнала, дядя Джон вспомнил, что тетрадь в сундуке, занимавшем раньше чуть ли не полкоридора, обнаружила незадолго до развода его жена Герда, когда освобождала сундук от древних, еще прабабкиных тряпок, и что сейчас сундук стоит в подвале, и дядя Джон хранит в нем бутылки с коллекционным вином. Вот. И еще дядюшка Джон сказал, что муж у его прабабки Маргарет был русский, и, значит, он сам на сколько-то процентов русский, правда, не знает ни одного русского слова. А того мужа прабабки убили грабители через месяц после их свадьбы, и потом она родила дочку – бабушку дяди Джона, и вырастила ее одна. Вот. И вообще, я, правда, не очень внимательно читала, но, мне кажется, это никакая не новомодная вещь…

Глава 2

Журнал Берестова (I)

Нет на свете царицы краше польской девицы.

Пушкин, «Будрыс и его сыновья»

28 июля 1906 года

В этом году ей должно было исполниться 46 лет… Полгода назад (точнее, 5 месяцев и 27 дней) умерла моя жена Мария, умерла и похоронена здесь, в Филадельфии. С тех пор я остался один, один, один…

Но говорят же – время лечит. Не помню, какая была весна в этом году. Кажется, было очень душно. Летом начались дожди, и с ними, когда внутреннее одиночество совсем уже превратило меня в одичавшего доходягу, пришло исцеление. Сначала я стал изредка перелистывать книги, в основном, те, которые привез с собой из России, затем обратился к коллекции мелких американских и английских монет, которую я собираю вот уже больше 10 лет, и в течение месяца почти каждый вечер высыпал монеты из шкатулки на стол и разглядывал их через лупу, а в прошедшее воскресенье, в день памяти святой Марии Магдалины, в именины моей любимой Марии, меня, буквально, вернула к жизни случайная находка непонятного, странного глиняного диска, испещренного какими-то чудными рисунками. Вот он, на моем столе, похожий на праздничный пирог:



Рисую я, конечно, так себе, но как вышло – так вышло. Обратная сторона диска заполнена, также по спирали, похожими группами рисунков, также отделенными друг от друга вертикальными чертами. Но сейчас зарисовать ее у меня просто не хватило терпения. Возможно, я сделаю это как-нибудь потом.

Почему-то я сразу решил, что в этом диске сокрыта какая-то важная тайна. И эта тайна притянула меня к себе, и я вдруг уверился, что сумею ее разгадать. Какое хорошее чувство – уверенность в себе! Какие неожиданные начинания удаются уверенному в своих силах человеку! Собственно говоря, именно та уверенность и надоумила меня заняться абсолютно новым для меня делом, а именно, завести Журнал, в который я решил заносить мои размышления над этим странным глиняным диском.

Я точно знаю, что в нем так сильно, с первого взгляда, подействовало на меня, заставило наконец-то взять себя в руки: это был рисунок головы кошки. Дело в том, что Марию я часто звал моя кошечка, при этом всегда удивляясь, как Пушкин смог так точно нарисовать портрет моей красавицы жены:

Нет на свете царицы краше польской девицы.Весела – что котенок у печки —И как роза румяна, а бела, что сметана;Очи светятся будто две свечки!

«А может голова кошки на этом диске обозначает жену? – сразу же подумалось мне. – А почему нет? Кстати, в Древнем Египте богиню любви, женской красоты и домашнего очага изображали в виде кошки или женщины с головой кошки». А потом я обратил внимание на группу из 3-х рисунков: голова кошки + голова кошки + пчела. Я сразу же сопоставил пчелу с мёдом или с приносящей мёд, а потом, чуть-чуть подумав, заменил мёд его устаревшим синонимом – миро, и в результате у меня получилась очень недурная расшифровка – это же жены-мироносицы, те самые евангельские жены-мироносицы, которые принесли благую весть о воскрешении Христа и которые для верующих людей являются образцом чистоты и целомудрия. И вдруг, как наяву, я увидел склонившуюся ко мне мою Марию, одетую Марией Магдалиной, и услышал ее голос:

– Вот он, ключ к разгадке: найди смысл, скрытый в каждом рисунке, и он позволит получить из каждой группы рисунков известное выражение.

На всякий случай я решил тут же найти хотя бы еще одно подтверждение этой максимы от Марии, и мне опять повезло. На другой стороне диска я увидел группу из 2-х рисунков: голова кошки + дом, очевидно, изображающую известную сентенцию: на жене – дом, всё домашнее хозяйство; можно сказать и по-другому: жена – домашняя хозяйка или, выражаясь высокопарно, жена хранительница домашнего очага.

…Но теперь я просто обязан расшифровать весь диск! Это мой долг перед Марией.


29 июля, воскресенье

Есть у меня странное предчувствие, что будущие мои разгадки таятся внутри меня, в моих воспоминаниях, в накопленном опыте. Отсюда в моих записях, возможно, появится немалый налет автобиографичности, за что я заранее приношу искренние извинения случайному читателю моего Журнала.

Впрочем, за что я извиняюсь? Любой человек, взявшийся за перо, вольно или невольно, в большей или меньшей степени, использует свои жизненные наблюдения, наделяет и главных, и даже второстепенных персонажей своими чертами характера. Это присуще и дилетантам, и большим писателям. Возьмем, к примеру, «Героя нашего времени». Черты Лермонтова можно увидеть и в Рассказчике, и в Печорине, и в докторе Вернере. Или Достоевского: у того вообще все персонажи плоть от плоти Достоевский, такие же как он психически неуравновешенные люди. Можно вспомнить и суждение Пушкина о Байроне:

“Байрон бросил односторонний взгляд на мир и природу человечества, потом отвратился от них и погрузился в самого себя. Он представил нам призрак себя самого. Он создал себя вторично, то под чалмою ренегата, то в плаще корсара, то гяуром, издыхающим под схимиею, то странствующим посреди… В конце концов, он постиг, создал и описал единый характер (именно свой), всё, кроме некоторых сатирических выходок, рассеянных в его творениях, отнес он к сему мрачному, могущественному лицу, столь таинственно пленительному. Когда же он стал составлять свою трагедию, то каждому действующему лицу роздал он по одной из составных частей сего мрачного и сильного характера и таким образом раздробил величественное свое создание на несколько лиц мелких и незначительных”.

В прозе самого Пушкина обнаружить черты его характера, в дополнение к только одному ему присущему, изумительно точному слогу, довольно трудно. Впрочем, нет… в «Романе в письмах» он достаточно подробно рассказал о себе.

…А посему, прочь извинения. «Я» в этих записках – это я, Андрей Григорьевич Верестов, и потому (прочь стеснительность!) я начинаю мой Журнал с представления своей нескромной особы.

Я родился 24 сентября 1861 года в старинном Трубчевске, уездном городке Орловской губернии, в семье среднепоместных дворян. Осенью 1884 года, после четырех лет обучения на физико-математическом факультете Киевского Императорского университета, меня вышвырнули из оного за участие в студенческой демонстрации, организованной против университетской реформы «Царя-миротворца». Позже я понял: таким манером щедринским «карасям-идеалистам», каковыми являлись большинство исключенных, было чисто по-русски объяснено, что такое добродетель.

Недавно я задумался, хотел бы я вернуться в Россию? Не в воспоминаниях, как делаю это сейчас, а реально? Сначала мне показалось, что увидеть мягкие русские леса, скромные полевые цветы, теплые песчаные отмели, сияющий на солнце снег было бы неплохо… Но когда я представил, что придется общаться с народом, находящим самоуважение в матерщине, плевках, приворовывании и прочей грязи, то сказал себе «нет, ни в коем случае».

…Итак, 1884 год. Киев – матерь городов русских. В отличие от многих студентов, особенно «философов» и «медиков», я не воспринял мое исключение из университета как трагедию – и это притом, что в те годы я был абсолютно аполитичен, а на демонстрацию пошел, как бы это сказать, за компанию, что ли? Какая трагедия? Во-первых, у меня уже тогда сложилось твердое убеждение в бесполезности дальнейшего обучения: что из меня не получится ни Эйлера, ни Коши мне было ясно уже на первом курсе, а науку умения организовать собственное мышление – в этом и состоит главное предназначение математики! – я, к своим 23 годам, усвоил достаточно хорошо. А, во-вторых (и это главное!), я до сих пор с ужасом думаю, что было бы со мной, если бы я не пошел на ту демонстрацию! Ведь тогда я не встретил бы Марию! Вот это была бы трагедия!..

И когда нам «торжественно» объявляли «страшный приказ», мыслями я был с ней. И когда, приехав зимой к моим родителям, выслушивал их укоры и причитания, я думал только о ней, вспоминал, как мы шли мимо «вечно строившегося» Владимирского собора, как увидел её, улыбающуюся самой красивой улыбкой в мире, как лихо, что было мне совсем не свойственно, представился ей:

– Разрешите отрекомендоваться, Андрей Верестов.

– Мария Щапаньска, – ответила она, остановившись, и протянула мне свои маленькие руки. И куда только делась тогда моя смелость! Я держал ее нежные ручки, понимал, что мне следует наклониться и поцеловать их, но не мог этого сделать из страха, что она может исчезнуть, если я, хотя бы на мгновение, опущу глаза. А она продолжала улыбаться, и я не мог оторвать взгляда от ее зелено-карих глаз, крохотных морщинок под глазами, припухших губ, открывавших ровные белые зубы… И еще одна навязчивая мысль крутилась в мозгу: «А что будет, если я сейчас опушусь перед ней на колени?»

– А я здесь с братом, Юзеком, он на медицинском учится, – сказала она весело. – Ой, да мы же с вами отстали от всех, давайте догонять…

И она взяла меня под руку, и я уже не видел ничего, кроме ее прелестного носика, темных, пышных волос, заколотых сзади пучком, чуть подрагивающей при походке груди…

В Киеве она жила с родителями, богатыми поляками, которые на лето уезжали в свое поместье под Люблином, а с осени по весну снимали часть дома на Липках, как говорила мне впоследствии Мария, «чтобы быть поближе к любимчику матери Юзеку». Его исключение из университета настолько поглотило все помыслы графа и графини, что они, кажется, и не заметили даже, как их старшая дочь обручилась с перекрестившимся в католика «паном Анджеем». Но «все хорошо, что хорошо кончается»: через год, после ходатайств варшавских друзей Щапаньских, Юзек был переведен на третий курс лечебного факультета Ягеллонского Университета, и в ноябре 1885 года его родители отправились в Краков, а мы с моей невестой Марией – в Бремерхафен, чтобы сесть там на пароход «Фульда» и отплыть в Нью-Йорк.

Глава 3

Фронтовик-победитель

Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы.

Пушкин, «Метель»

– Пан не желает обменять две банки консервов на мою женщину? Есть самогон, хороший самогон… нет? А что есть у пана?..

Память переносит Скундина в май 1945 года на привокзальную площадь городка Кузница. Тощий, высокий поляк бегает от солдата к солдату, предлагая свой обмен. Кругом сутолока, гвалт, прощания с остающимися, обещания обязательно встретиться на Родине… Демобилизованный рядовой N-ского танкового корпуса, 20-ти летний Коля Скундин, докуривает очередную самокрутку из дрянного пайкового табака, выданного ему в Белостокском госпитале, где он «провалялся» почти два месяца после тяжелой контузии. Его «цивильный» поезд пойдет только вечером, а пока он наблюдает, как готовится к отправке на Родину поезд с вагонами-теплушками для красноармейцев, демобилизованных по возрасту. Наконец, паровоз дает гудок, поезд трогается, звучит марш, исполняемый военным оркестром, вагоны медленно проплывают мимо здания вокзала, в раздвинутых дверях «теплушек» сменяются смеющиеся и строгие, чисто выбритые и заросшие лица, и вдруг картинка, которую Скундин не забудет никогда… над дверной поперечиной движущегося вагона, раскачивается в такт маршу труба, вжатая в губы бледного как смерть музыканта, одежда которого состоит из одних кальсон и накинутой на плечи шинели, – по-видимому, это все, что у него осталось от общения с тощим поляком…

Была у Скундина еще одна «польская» история, но случилась она уже в Москве…

Послевоенная родная Москва встретила Скундина далеко не так, как ему представлялось на фронте. Можно, конечно, сказать, что семье Скундиных безумно повезло – по счастью, живыми остались все: и отец, добровольцем пошедший на войну и воевавший партизаном-подрывником на украинском фронте, и вернувшийся с одной рукой муж старшей сестры, и он сам, дважды раненый. Но, с другой стороны, о какой счастливой жизни можно было говорить, когда шесть человек (были еще мать и двухлетняя племянница) начинали вечером укладываться спать в четырнадцатиметровой комнате. Быт определил и место его первой послевоенной работы: ночным сторожем в метро «Сокольники». Работа эта ему страшно не нравилась, и он все чаще раздумывал над предложением своего фронтового приятеля Леонида, сухумского грека, подзаработать в конце года на сборе абхазских мандаринов.