Мохаммад-Казем Мазинани
Последний из Саларов
Ты хочешь
Тайну, что во мне,
Для всех на свете объявить
И шаха, скрытого пока,
Для всех на свете предъявить.
Джалал ад-дин РумиИздание подготовлено при поддержке Фонда исследований исламской культуры
©Фонд исследований исламской культуры, 2016
©ООО «Садра», 2016
Ты входишь в диагностический центр, и в нос ударяет странный запах: воняет болезнями и бедой. Девочка за стойкой сквозь голубые линзы смотрит на тебя фальшивым взглядом, а ее манера жевать резинку выражает насмешку над человечеством.
Как овца, не желающая идти на бойню, ты остановился перед ней и поздоровался. Но ответного приветствия не услышал. Потом всё же фиалковая расселина рта раскрылась, и из-за зубов, скованных ортодонтической проволокой, зазвучал голос.
– Слушаю вас.
Ты протягиваешь ей лист заказа, и она, раздраженно взглянув на него, отвечает:
– Анализ не готов. Ждите.
И ноготок с черным лаком, украшенным звездочками, указывает в холл.
– Присядьте. Я вас вызову.
Только теперь, оглянувшись, ты видишь остальных. На пластмассовых стульях сидят мужчины и женщины, с лицами бесцветными, быть может, от люминесцентных ламп, и ждут важнейшего ответа в своей жизни; в нем будет коротко, ясно и по существу подытожена тайна их судьбы.
И вот ты садишься на такой же стул и бездумно смотришь на молодые энергичные стенные часы, стрелка которых движется вперед скачками, и вскоре и твою судьбу эти часы откроют, подведут итог семидесятилетних ударов твоего сердца, никогда не желавшего биться по чужой воле; твоих печенок, более озабоченных общественной чистотой, чем собственным благополучием; твоих кишок, что ради поддержания пламени жизни трудились в неизбывном мраке, сжимаясь на манер червей; твоего желудка, чью работу нельзя свести к выделению ферментов и растворению питательных веществ: порой и желудок становился твоим оружием. Но сейчас твои изношенные органы трудятся через силу и словно ждут сигнала для того, чтобы тебе отомстить: ведь все тела рано или поздно предают своих хозяев.
Люди встают по одному, получают ответы и исчезают в темноте лестничной клетки. А ты всё ждешь; точно так же, как ждал, по сути дела, всю жизнь. Не результатов анализа мочи, кала или крови; то было другое, но всё равно – ожидание, постоянное и повсеместное. Под окнами ты караулил появление полицейских и на улицах долго ждал, чтобы убедиться: с товарищами – порядок; и в суде: пока судья огласит приговор; за тюремной решеткой ты ждал освобождения; а в детстве ты ждал, что ответит твой прадед, шазде[1], на твой вопрос:
– Ваше высочество, зачем Полосатка на меня уставилась?
Никто не знал, откуда взялась Полосатка. Однажды летом, ровно в пять вечера, кошка важно уселась прямо на террасе против главных покоев, уставилась на накрытый для курения опиума стол шазде. И взгляд ее был столь обжигающе навязчив, что старый князь вдруг вышел из себя и, взглянув на кошку столь же горячо, сказал Мирзе-хану:
– Эта сукина дочь так смотрит, будто весть плохую принесла.
Мирза-хан кивнул и трубку для курения опиума поднял так бережно, словно это был грудной младенец; и положил ее на мангал, причем хорошо был виден украшающий чашечку трубки портрет «киблы мира»[2]: вероломные усы и скорбный взгляд.
А Полосатка продолжала разглядывать вход в главные покои особняка. Тогда шазде схватил с мангала раскаленные щипцы и покрутил ими в воздухе – животное не пошевелилось. Даже веки не дрогнули.
– Эй, Султан-Али, а ну-ка прогони эту бесстыжую тварь!
Султан-Али, с засученными рукавами, взошел на террасу и, как только увидел Полосатку, сердце его так и заныло. Кошачьи глаза, словно пламенеющие угли, обожгли болью его глаза. И он начал шептать молитву и осторожно говорить животному: «А ну, брысь!»
– Чего делаешь, дурень? С котами человечьим словом не говорят!
Султан-Али, словно хотел посадить на гнездо суматошную курицу, развел руки и пошел на кошку. Она встала, потянулась и неохотно спрыгнула с террасы на трельяж виноградника – а винограднику этому исполнилась по меньшей мере сотня лет…
Салар-ханы рождались на свет в этой усадьбе поколение за поколением со времен Фатх-Али Шаха[3]. Их предок, которого так и называли «Большой шазде», был одним из бесчисленных сыновей Шаха-бабы[4], и, поселившись здесь, он каждую ночь с четверга на пятницу бодрствовал допоздна в хижине в глубине сада, в неверном свете фонаря; быть может, просто чтобы не забыли, что он еще жив. Согласно его завещанию, его тело после смерти завернули в войлок, отвезли в Кербелу и там предали земле. Сам он всегда говорил, что могилы у него не будет.
Усадьба состояла из внешней, мужской половины и из внутренней – женской. На внешней половине стоял высокий особняк с парадным входом и главным залом, с гостевым домом и жилыми покоями; тут имелась большая кухня, конюшня, хлев и прочие службы. Внутренняя усадьба, размером поменьше, соединялась с внешней крытым коридором.
Помещения хозяина ломились от разного добра и утвари: тут были керманские ковры ручной вышивки и хрустальные вазы, фаянсовые блюда и бронзовые подсвечники, фарфоровые чаши и кубки, шкатулки из трехцветных опалов, часы с узорами по эмали и кашмирские шали с коронами и венцами, кувшины с инкрустациями и резные столики… И повсюду разбросаны подушки для сидения. Почетное место на стенах Салары отводили саблям и огнестрельному оружию: от «маузеров» до дедовских ружей, заряжаемых со ствола. Несколько голов горных козлов торчали из стен главного зала, и их стеклянные глаза изумленно таращились прямо перед собой, словно смеялись над подстрелившими их охотниками.
Шазде, сын «Большого шазде», в основном проводил свою жизнь именно в этом здании. В молодости он был главой совместной «Ирано-русской пограничной комиссии», и многие страницы Ахалского договора были украшены его личной печатью. Его единственная оставшаяся в живых жена, которую все называли «Ханум ханума[5]», жила на женской половине. Уже давно спали они с ней в разных комнатах. Точнее говоря, Ханум ханума, по ей одной известным причинам, с определенного момента приказывала стелить себе отдельно от мужа.
У шазде родилось двенадцать сыновей и одна дочь, от разных жен. Десятым его сыном был Салар-хан; его родила Ханум ханума. И только этот сын остался жить с ними, остальные разъехались кто куда. Однако после того как Салар-хан сделал своей временной женой дочку старосты деревни Майан, между ним и его женой Таджи пробежала черная кошка. Ибо Таджи ни под каким видом не соглашалась впустить эту женщину в усадьбу, даже в качестве прислуги. И слова жены перевесили, ведь она уже была частью рода Саларов. Но и Салар-хан был упрям и переехал жить в деревню, под предлогом того, что так ему ближе к полям, садовым работам и мельнице с плотиной.
«Господин капитан» был сыном Салар-хана и Таджи, правнуком шазде; в свое время он чуть не свел с ума всю семью, решив пойти в армию. Хуже всего было то, что он там, в столице, взял себе жену – «современную штучку», которая, по словам шазде, была не из их глины, другая по всем статьям. Правда, эта тегеранская жена, Судабе-ханум, родив сына, в какой-то степени закрепилась в усадьбе, ведь ее сын был вылитым Саларом, лишь его франтовское имя прадед не принял и называл его «Остатки-Сладки»; так это прозвище к нему и прилипло.
Люди из семьи Султана-Али были потомственными слугами Салар-ханов, и жили они в сторожке возле крытого коридора. У Султана-Али и его жены Шабаджи была всего одна дочь и двое сыновей. Больше плодиться не разрешил старый шазде: мол, нечего тут рожать семерых, восьмерых, а то и десятерых… нечего! Лакейство было не единственным занятием Султана-Али. Случалось, нищие местные женщины приносили ему своих больных детей, и он их вылечивал. Никто так, как он, не умел поплевать на рану и растереть или обвести болячку особой чертой… А когда шазде не видел, то и господская конфета отправлялась в рот больному.
Под террасой перед входом в особняк находились две каморки, которые все называли просто – «берлоги», а в них жили две «бабы-яги»: старушки, о которых никто уже и не помнил, были ли они в молодости чьими-то женами или рабынями, служанками или кормилицами. Имена у них были те еще: Обрез-Коса и Быстроножка; первая смуглая, вторая – кровь с молоком. Хотя они были сильно в возрасте, но без дела старались не сидеть: то возились с сухим кислым молоком, разводя его, то раскладывали на солнце сушиться зрелые абрикосы – получалась отличная курага. То на подносах зерно перебирали, а еще орехи кололи, чистили гранаты или отскребали нагар с пекарных форм… Если совсем работы не было, то сидели на солнце, запасая энергию впрок. А порой, когда Быстроножка была в ударе и мужчин поблизости не наблюдалось, она надевала парик, деревенскую короткую юбку и начинала звенеть бубном и зазывно танцевать и гримасничать. Представления эти бывали искусны, и настолько, что собиралась и усадебная прислуга, и даже местные женщины, хохотали чуть не до обмороков. Обрез-Коса тоже была первоклассная «машатэ» – наряжальщица; решив тряхнуть стариной, она, бывало, кипятит в кастрюльке гранатовую кожуру или красильную марену, потом женщинам волосы красит. Или при помощи хны и промасленной бумаги, из которой ножницами вырезала трафареты, она на ладонях и ногах женщин делала похожие на татуировку картинки: всмотришься – рот разинешь. Жаль, что чаще всего она бывала сильно не в духе: пудом меда не подмажешь. Злобилась и всё ворчала и хмурилась, и цеплялась ко всем, а иногда и вовсе не вылезала из «берлоги» по нескольку дней. В таком настрое она всё возилась с какой-то ветошью и раздраженно дергала морщинистым ртом. Говорили, что в молодости и колдовством она занималась, но в последнее время никто за ней этого не замечал. Разве что Быстроножка видела однажды, как та втыкала иглу в восковую куклу, которую сама же и слепила.
На закате солнца две «бабы-яги» ужинали и шли спать в свои «берлоги»; и Остатки-Сладки после заката боялся проходить мимо «берлог», особенно Обрез-Коса пугала его: глазки ее блестели из темноты, как звериные.
…Глаза шазде вспыхнули от ярости: он вращал ими в глазницах, и взгляд его накалялся и пылал как угли в проволочной корзинке[6]. Опять явилась кошка Полосатка и сидела на террасе, неотступно наблюдая за каждым движением старого князя. Кошачий этот взгляд был скорее взглядом человека, чем животного; это было приоткрытое оконце на поле Страшного суда[7], неземное предупреждение, чрезвычайное сообщение из неизвестного нам мира.
Шазде взял раскаленные щипцы и внезапно бросил их в кошку. С непостижимой ловкостью она сразу оказалась на другом месте, но так зашипела, что на месте сердца у князя словно бы образовалась пустота.
– Чертова тварь! Только ее тут не хватало… Султан-Али, выбрось-ка со двора это наглое животное!
От гнева шазде чуть удар не хватил. Согласно записи на фамильном Коране, возраст его достиг девяносто пяти лет; у него были толстые, подкрученные на концах усы, а кожа лица словно дубленая, искусно выделанная; раз в два дня Султан-Али его брил. Хотя шазде не был очень высок, но фигуру имел внушительную, под стать своим предкам. В последнее время, однако, он всё чаще чувствовал слабость. Грыжа его надулась как жабий зоб, а сердце то и дело пускалось иноходью…
Ум шазде всегда опирался в основном на породу и происхождение его семьи; по той же причине и его признавали мудрым и рассудительным. Еще несколько лет назад любому, у кого в городе возникали трудности, не миновать было усадьбы старого князя. Шазде был тем самым человеком, который способен воду из арыка, потекшую в сторону, вернуть в ее главное русло. Ему известно было, в какой срок нужно вести коров на случку и когда засевать поля, и в мистерии Ашуры он точно знал, какую роль играет легендарная пальма. Его счастливая звезда сияла высоко, и выпало ему прожить долгую жизнь, почти не болея; точно так же и поля его плодоносили лучше, чем у других, и вода в арыках никогда не иссякала. Разумеется, жизнь его также имела и пятна – черные и багровые, – особенно в молодости и даже в детстве.
Семя, от которого родился шазде, было засеяно в этом самом особняке, ровно за двадцать лет до заключения Ахалского договора, в той самой зале с лепными нишами и отделкой потоков зеркалами, в которой позже зачаты были и единственная его дочь, и двенадцать сыновей – от жен постоянных и временных… Как всё это происходило? Беспомощное барахтанье этих жен (чаще всего – совсем молоденьких девочек), и их умоляющий взгляд снизу вверх, на величественный потолок этого зала; и эти их трогательные шелковые рубашечки с завлекательными фестончиками… И вот, прямо на туркменском ковре, на котором двести лет назад две лани запутались в шелковых нитях, да так и не смогли вырваться никуда, как ни бежали изо всех сил…
…Мирза-хан понял, что старому князю он больше не нужен, и отправился домой, где, кстати, не нашел успокоения. А шазде взял Остатки-Сладки за ручку и пошел с ним на их обычную прогулку по двору, в предвечерней тени чинар, в мужественном запахе от кустиков железняка…
Мальчик задрал головку и так, по-детски, увидел своего прадеда: в бухарской меховой шапке, с тростью из черного дерева… Тот казался даже выше чинар. И мальчик всё больше запрокидывал голову, словно следил за улетающими перелетными птицами, а ножки поднимал так, будто боялся наступить на что-то нехорошее.
Шаркая, из коридора вышел Султан-Али и объявил, с приемами настоящего камердинера, уронив набок голову:
– Господин Шахандэ пожаловали.
– Отлично… Проси. Прямо здесь сядем, в беседке.
Появился господин Шахандэ, дальний родственник шазде, аккуратный и отутюженный, с гитлеровскими усиками, в бостоновом костюме в полоску и с шапкой-пехлевийкой в руке. За границей он выучился на инженера-путейца, и теперь, вот уже несколько лет, с большим количеством рабочих и техников они тянули железную дорогу на Мешхед.
Шахандэ, заходя в беседку, увитую иранским шиповником, нагнулся под цветками, почтительно пожал руку шазде и уселся, переводя дух.
– …Очень приятно, очень приятно! – Задержав взгляд на Остатки-Сладки, он спросил: – Имею честь видеть сыночка вашего?
– Куда там! – старый князь нахмурился. – Наследник более далекий: он внук Салар-хана, сын господина Капитана.
– Ну что ж, иншалла, ваша светлость и праправнука увидит.
– Не богохульствуй, Шахандэ! Жизнь сынов человеческих в возрасте за восемьдесят вообще не идет в счет.
Шабаджи принесла чай и блюдо с абрикосами нового урожая. Остатки-Сладки взял абрикос, съел его, а косточку бросил в бронзовую тарелку, на которой сокол гнался за голубем, но, как ни бил крылами, не мог догнать.
Шахандэ тихо, так, чтобы не потревожить даже черных, усатых рыбок в бассейне, рассказал:
– На днях наследник престола приезжал с инспекцией железной дороги. И по виду его я понял, что он абсолютно, ни на грамм не подходит для управления страной. Факт тот, что от отцовской силы у него, ну… ни жилы нет!
«Ни жилы нет!» – произнес Шахандэ, и Остатки-Сладки вздрогнул, ему показалось, что он услышал слово «джинны». И он оглянулся на темную дверь крытого водохранилища, и тут впервые в жизни увидел настоящего джинна, который выглянул из этой дверцы и вдруг прыгнул на абрикосовое дерево, тряхнул его и заставил посыпаться абрикосы. Наверняка Шабаджи опять рвала их, не прочтя молитву «Бисмилля»! А ведь Султан-Али говорит, что «они» (нечистая сила!) стерегут под деревьями, и если кто-то, не прочитав «Бисмилля», тронет дерево, то все фрукты так и осыплются на землю!
Теперь Остатки-Сладки заметил, что джинн смотрит на него из листвы, да еще состроил ему рожу! Мальчик так перепугался, что изо всех сил зажмурил глаза и спрятался на груди у шазде, который своими большими ушами напряженно вслушивался в слова Шахандэ и качал головой.
Осторожно мальчик снова открыл глаза. Джинн не исчез; теперь он передразнивал старого князя: сидел возле бассейна и, как и шазде, с важностью кивал. Остатки-Сладки подумал, что, если он расскажет прадедушке, какими злыми делами занимается джинн, тот прикажет Султану-Али привязать джинна к фалаку[8] и всыпать ему как следует. И как только он об этом подумал, так и увидел джинна, привязанного к фалаку, а прадедушка бьет его палкой по пяткам. Волосатые его, с копытами, ноги, продетые в петлю, трясутся, а черные эти его кругляши от страдания надулись, набухли – прямо как черные сливы на ветках…
…И вдруг Остатки-Сладки задрожал от холода, заструившегося по его ногам, и проснулся.
– Эй, там… Возьми-ка ребенка от меня. Провонял всю беседку!
Шабаджи подбежала и взяла его на руки, и, отнеся к сторожке, переодела ему штанишки. Остатки-Сладки хотел опять вернуться в беседку и посмотреть, как наказывают джинна, но Шабаджи не пустила:
– Разве не видишь, его высочество гостя принимают?
Он заревел, и Шабаджи вынуждена была обратиться к матери:
– Судабе-ханум?!..
Из окна гостевого дома выглянула мама, и тегеранская ее красота осветила весь двор.
– А тебе что? Пусть идет!
Остатки-Сладки опять побежал в беседку. Шазде раздвинул ноги и уперся тростью в щель между двумя кирпичами пола. Лишь уважение к этому неожиданному гостю заставило его так долго здесь сидеть и слушать многословие Шахандэ. Обычно, как все знали, он с собеседниками не церемонился. Лишь один был человек, которого шазде мог долго слушать и даже кивать его словам, – Мирза-хан, напарник по мангалу.
Шахандэ понял, что пора закругляться.
– Прибыл с целью консультации, так как, по мнению вашего покорного слуги, режим диктатуры его величества куда возвышеннее демократизаторства этого молодого, но нестойкого. И, как бы ни повернулось, по общему мнению, насчет реакции духовенства можно не беспокоиться…
Шазде встал и, расправив плечи, произнес:
– Народ, который в самом английском посольстве готовит религиозные пожертвования в виде плова с мясом, заслуживает, чтобы его шахом стал этот молодой негодяй.
Они пошли в сторону крытого коридора. Поравнявшись с бассейном, шазде указал тростью на полосатую кошку, которая наверху увитой шиповником беседки устроила засаду и караулила соловья.
– Прославляемое английское правительство напоминает мне вот эту бесстыжую кошку, которая, как мы ее ни гоним, все равно пролезает в усадьбу.
– Но вашему покорному слуге кажется, – заметил Шахандэ, – что наследник не является англофилом.
– Не обольщайтесь, – ответил шазде. – По моему скромному мнению, все на свете – англофилы, кроме разве тех, кто мертвыми выходят из утробы матери.
И он вновь нацелил трость на Полосатку и со злостью прошипел:
– Сукина тварь!
Причем, произнося звук «с», он так сжал свои вставные зубы, что Остатки-Сладки почувствовал это на своих зубках: так бывает, когда во время еды нечаянно прикусишь камешек или песчинку.
– Господин Салари?
Ты встаешь и подходишь к стойке. Девочка так на тебя смотрит, точно видит все твои внутренности насквозь. Отдает тебе бланк с результатом анализа и тянет руку к коробке со склянками – в твоем детстве была такая игра, «угадай-ка», – в этих скляночках образцы и пробы.
– Этот образец вы должны еще отнести в центральную лабораторию.
Держа в руках склянку и листок анализа, ты направляешься к выходу из медицинского центра. К врачу сегодня идти уже нет сил. Тебе подарили еще один день, так пользуйся им. И лучше всего сейчас пойти домой. Лишь рядом с твоей женой ты забудешь о всяких анализах.
На улице ты чувствуешь между собой и прохожими пугающую дистанцию. Обычное обследование, а чего только оно ни сделает с человеческой жизнью! Как знать? Может, многие из тех, мимо кого ты сейчас идешь, носят в своих телах некую весть, а вестей от нее не получили. Твое отличие от них в том, что ты сдал анализы, а они нет. И у тебя есть жена, хозяйка, а у них…
Вставляешь ключ и открываешь дверь. Спуститься на четыре ступеньки, и вот ты дома, в собственном пространстве, полном знакомых запахов, привычных звуков, любимой энергетики, особенно в кухне, в которой самые пахучие пряности не могут уничтожить запаха твоей хозяйки. Ее жизнь, во всей величине измерений, проходит в этой крохотной кухоньке.
Переодеваешься и растягиваешься на диване. Жена входит со стаканом чая.
– Ну что там?
– Ничего. Получил результаты… Завтра покажу врачу.
Хозяйка возвращается в кухню, а ты начинаешь пить чай, как вдруг та же боль, что и в тот недавний день, неожиданно бьет в твое плечо и шею; боль такая уверенная и глубокая, что у тебя перехватывает дыхание. Расслабившись на диване, ты ни о чем не думаешь, лишь ждешь, пока боль понемногу уляжется… И вдруг ты летишь в глубину какой-то темной пропасти.
Голос жены вырывает тебя из дремоты. Ужин готов. Ты медленно жуешь в молчании. Хозяйка тоже молчит. Наверняка ваш сын, Каве, снова что-то отчебучил…
Только вы поужинали – звонок телефона. Это Марьям, жена Каве. Ты не в силах слушать ее жалобы и заморочки, отходишь и садишься на свое всегдашнее место на диване, включаешь телевизор. Девушки разминаются на берегу моря. Улыбчивые и свежие, высокие и хорошо сложенные, вот они идут прямо на тебя. Хозяйка выходит из кухни с чаем на подносе.
– Иншалла, всё обойдется…
– Дай-то Бог!
Вокруг жениных губ – пушок, точно халвой обметало. Девушки, которые сейчас, в солнечных лучах, кажутся еще более длиннотелыми, неожиданно поворачивают к тебе свои пронизанные росой спины и бегут в море, всё дальше и дальше…
Ханум ханума вышла к бассейну женской половины для омовения. Эту процедуру она всегда проделывала с таким трепетом, точно кокетничала с водой. Прежде всего, как кошка, которая собирается ловить рыбу и трогает лапой воду, она опускала в бассейн пальцы, ломая границу сухого и мокрого. Потом воду зачерпывала ладошками и тщательно мыла руки от сгибов локтей и ниже, следя, чтобы на каждую клеточку грешного тела попала влага. Плескала на лицо, ожидая, пока вода впитается в ее морщинистую кожу, напоминающую кожаный переплет книги воспоминаний Большого шазде… Давненько ее шазде даже не смотрел на эту кожу.
…Уже много лет Ханум ханума жила в одной из комнат женской половины отдельно от старого князя – от шазде. Она не была домоседкой: обожала ходить в гости. Надевала выходную одежду – чадру и шаровары – и пускалась в путь: с обеда на обед, с одного религиозного собрания на другое. Проследить ее маршрут легко можно было бы по траурным слезам, ею пролитым. Насколько Ханум ханума была молчаливой и сдержанной, настолько же ее невестка Таджи – говорливой и острой на язык. А отношения между ними были прекрасными. А вот с женой внука – тегеранской девицей – контакта не было никакого.
Для смачивания ног Ханум ханума сняла туфли – и вдруг увидела Полосатку, как раз возле отделения бассейна для мытья ног. Кошка стояла и смотрела на нее со своим всегдашним требовательным выражением. Ханум ханума не растерялась и осторожно отошла назад. Она знала, что, если брызги омовения перед намазом попадут на кошку, то на руках выскочат бородавки.
– Уходи… Нехорошее, грязное животное!
Полосатка не пошевелилась. Так же стояла и смотрела на два шарика ее старых глаз, и сверкание кошачьего взгляда вдруг пронзило ее насквозь. Кошачий взгляд был настолько человеческим, что Ханум ханума несколько раз прошептала «Бисмилля» и торопливо ушла в свою комнату. А назавтра после этого дня «они» – нечистая сила – как раз и начали свою работу!
Опять звонит телефон. Твоя жена снимает трубку: на проводе Марьям. Сообщает, что договаривалась с Каве, чтобы он приехал домой пораньше и отвез Баран[9] к врачу; но Каве до сих пор нет, и мобильник его не отвечает. Как только у этой женщины возникает проблема, она тут же звонит вам. Это вина твоей хозяйки: она ее избаловала. А ведь в семье муж и жена сами должны решать свои проблемы. Или как: едва что-то произойдет, хватать мегафон и сообщать всему свету? Вы свои двадцать пять лет отмучились с Каве, и мало вам не показалось, а теперь мучиться с его женой?
Ты переключаешь спутниковый канал. Муравьи на экране телевизора бегают туда и сюда. Диктор говорит, что муравьи…
– Марьям звонила. Они договаривались с Каве…
– Я слышал.
Жена не продолжает: не хочет усугублять твое состояние. Сердцу твоему это не полезно. Муравьи-работники группками, одна группка за другой, тащат в муравейник съестные припасы. Но к муравейнику приближаются несколько термитов-хищников, вышедших на охоту. Начинается страшная суета, и муравьи сумасшедше крутятся друг вокруг друга и обмениваются разведданными. Очень скоро из-под земли появляются несколько бойцовых муравьев, чтобы отбить атаку термитов-хищников. Они знают, что если хотя бы один из нападающих останется в живых, он принесет весть в свою колонию, и тогда термиты нахлынут на них как сель и отнимут их пищевые припасы, разграбят их генофонд – питомник детенышей. Даже матку похитят и никого не оставят в живых.