banner banner banner
Собрание повестей и рассказов в одном томе
Собрание повестей и рассказов в одном томе
Оценить:
 Рейтинг: 0

Собрание повестей и рассказов в одном томе


Вся жизнь давно превратилась в сплошное недовольство, глухо и темно тлеющее под нагоревшей золой обид и несправедливостей, и это недовольство, вызванное отставкой губернатора, туда бы, под золу, и улеглось потихоньку рядом с другими… Если бы не пустили бурю.

* * *

Как, по каким проводам передается, каким чутьем угадывается тревога, не объявленная, не потревожившая сна ночного города, никогда не понять. Но передается – точно запах. И ранним весенним утром, едва лишь очнулось местное радио и принялось передавать сводку погоды, за словами о температуре воздуха и атмосферном давлении послышалось что-то необычное, сбивчивое, нервное – как в азбуке Морзе: точка-тире, точка-точка-тире… Такова теперь атмосфера жизни, что во всяком звуке невольно слышатся электрические разряды. Тревогой пронизан воздух, из нее составляются предметы, она движет людьми, все пропитано и наэлектризовано ею, так что опасно прикасаться друг к другу. Но эта тревога была новая, незнакомая, еще не улегшаяся в фигуры людей, предметов и домов, еще не ставшая полотном улиц.

С начала рабочего дня узнали, что ночью в город прилетел большой отряд спецназа и взял под охрану здание областной администрации. В здание никого не пускали. Перед входом стоят автоматчики в черных кожаных куртках и короткими стволами оружия показывают: отходи. Заместителя губернатора, человека грубого и хитрого сложения, смесь прораба с таксистом, провели внутрь, а через десять минут над площадью раздался его голос, обычно зычный, сейчас с дрожинкой: «прошу сохранять спокойствие»… «ввиду временных мер»… «служащие на неопределенное время могут быть свободны от исполнения»… Затем вывели, посадили в машину и отправили «сохранять спокойствие».

На площади собирался народ. Служащие расходиться не хотели, их интересовало: чья власть, чьим распоряжением? Близко к зданию их не подпускали, приходилось выкрикивать. Как всегда в таких случаях, когда никакого ответа не следует, выкрикивающих становилось все больше. К десяти часам стали подходить не закончившие совещание аграрники. Их темная сгрудившаяся масса двинулась ко входу. Из подъезда навстречу им вытекла черная лента спецназовцев и растеклась на две стороны, беря приближающихся в полукруг. Из громкоговорителя раздался голос:

– Стойте! В здание мы никого не пустим. У нас есть приказ: в случае неповиновения применять оружие. Стойте! Стоять!

Аграрники застопорили. Возмущенный гул смолк: от подъезда быстро шел к ним милицейский подполковник в сопровождении нескольких кожанов с автоматами. Еще на ходу он замахал рукой: назад! назад! С ним пытались говорить, объяснить, что в здании должно продолжаться совещание, он ответил: приказ – и показал автоматчикам оттеснять. У тех не было ни резиновых дубинок, ни заградительных щитов – только автоматы, на удивление маленькие, игрушечные в крепких руках. И это еще раз убеждало: тут разговоров не будет. Опять раздался голос:

– Назад! Через полосу движения не переходить! Оставаться в сквере!

Оглядываясь и размахивая руками, аграрники отступили в сквер. На темных пиджаках их желтели значки – на протянутой ладошке хлебное зернышко, кормящее мир. Кого в наше время чем убедишь – пусть даже и предлагаемым хлебом на пороге голода? Взъерошенные, краснолицые, плотные, с толсто повязанными галстуками, они возвращались с отчаянной решимостью действовать и растерянностью от нехитрой догадки, что никаких толковых действий не получится.

– Повторяю еще раз: полосу движения не переходить! – гремел голос. – Местным постам милиции: движения транспорта не допускать! Действия, опасные для законности и порядка, будут решительно пресекаться оружием! Все! – радио хрипнуло и умолкло.

* * *

Большое, серое, с выдвинутыми вперед боковинами, кабинеты которых и занимало высшее начальство, здание администрации не любимо было в городе при прежних, коммунистических порядках за холодность и недоступность власти, не любимо и теперь – за распущенность власти. И видом, и службой, и всеобщим мнением оно являло холодную забронированную тяжесть, как бы говорящую: иди прочь, тут не до тебя. Раздающиеся из усилителя команды, казалось, лишь доводили до грубого, но логического конца то, что представляло собой здание всегда, и, если бы выкрикивались эти команды не из чужих уст, притерпелись бы со временем и к ним.

Перед единственным с лицевой стороны подъездом взнималась невысокая, в четыре ступеньки, гранитная площадка, а прямо над входом по межэтажному полю бугрилась сверкающая позолотой лепнина старого державного герба с серпом и молотом. Но наверху, на длинном флагштоке, алое полотнище сразу после перемены власти заменено на трехцветное, и это соседство прежней и новой символики лучше всего показывало ту путаницу в мозгах и сердцах, которая царила на всех этажах от нижнего до верхнего.

Под этот Дом, под его могучее возглавие вычерчивалась вся площадь. В середине ее – прямоугольный, вытянутый к Дому сквер, а посредине сквера – широкий коридор, в который из Дома видна огромная гранитная чаша фонтана того же красно-крапчатого камня, что на крыльце и на цокольном подоле здания. В сквере на удивление для нынешних времен держится порядок: низкая чугунная ограда, которой он оторочен, нигде не сбита; длинный, чуть не во всю длину коридора цветник ухожен, а сейчас вскопан в ожидании рассады и не затоптан: выкрашенные свежей краской скамьи вокруг фонтана и вдоль коридора не заляпаны; фонтан еще не пущен, но вычищен и подлажен; и елки, лиственки, тополя и яблоньки за асфальтом не обломаны и пускают первую зелень. За сквером по кольцу шумят машины, выглядывают в него с трех сторон старинные улицы, выдвинув к площади свою лучшую прежневековую архитектуру. По четвертую сторону Дом, за ним река – не видимая, но доносящая свои острые сырые запахи. От сквера до Дома метров сто, пешеходная «зебра» на переходе тоже подновлена, как для праздника или события…

Теперь здесь пусто. Машинное движение перекрыто, люди загнаны в сквер. На подъезде к Дому влипли два зеленых военных «джипа», вдоль фронтальной его стены прохаживаются десятка полтора автоматчиков. И все – ни туда, ни оттуда ни шагу. Тепло, солнечно. Солнце бьет прямо в окна Дома. На всех пяти этажах распахиваются там и там рамы, выглядывают кожаны со смытыми солнцем лицами.

А в сквере народу все прибывает и прибывает. Как у невидимой запруды, набиваются люди у выхода перед настежью к Дому, захваченному… кем захваченному и для чего? Об этом и шумят люди. Известия появляются одно за другим: будто звонили в Москву, а там знать ничего не знают; будто вместо Ручикова завтра прибудет новый губернатор, который будет утвержден после собеседования в американском посольстве; будто область в наказание переверстывают и самые лакомые куски отдадут соседям… Много чего еще приносится сюда и обсуждается – до хрипоты и умопомрачения.

А начальство – как провалилось. Полон Дом был власти, полны ею до десятка других домов – и некому объяснить, что происходит.

Топчутся люди, отрывисто переговариваются, покрикивают, подавая советы, намешивают в себе решимость, злость, непонимание, растерянность… И от стыда, что проходят часы в неведении и бездействии, намешивают эту кашу все гуще и гуще.

* * *

В городе жил чудак, по фамилии Вержуцкий, из рода ссыльных поляков. Коммунисты-руководители любили в свое время пугать им друг друга, названивая: «Слушай, у меня только что был Вержуцкий, я посоветовал ему поговорить с тобой». Вержуцкий проникал за любую дверь, как бы она ни охранялась, проникал «буквально на одну маленькую минуту» и захватывал час-полтора, не допуская в своем горячем монологе ни трещинки, за которую можно было бы зацепиться и остановить его. Выпроваживая наконец Вержуцкого с «аудиенции», как он неизменно называл эти вторжения, начальство успевало подать знак секретарше, чтобы та немедленно исчезала, ибо все недосказанное в кабинете выплескивалось «для дополнительной информации и передачи» в приемной. Он был надоеда до жути, до сердцебиения, но пекся о дельном – об озеленении, о благоустройстве набережной на месте свалки, о строительстве на острове детского городка, об уроках экологии в школах… Но другой бы давно убедился, что инициатива из низов доходит до исполнения слишком редко, и отступился, а он все ходил и ходил не уставая, ходил до восьмидесяти лет и, маленький, худенький, неуемный, весь в замыслах, расчетах, всегда с вырезками и выписками, всегда с доказательствами, продолжал ходить и после, с наклоненной вперед головой вглядываясь на улицах во встречных: кого бы остановить, с кем поговорить?

Вержуцкий, должно быть, по утрам спал, если пропустил начало этого, по местным меркам, великого события. Но и то: великих событий в некогда великой стране теперь так много – каждый день великое целое дробится на великие осколки. К ним поневоле привыкаешь. И они, в свою очередь, словно боясь зашибить нас, опадают безгро-хотно и вязко, как песок, и только после уж понимаешь, что каждое из них с собой унесло.

Вержуцкий появился в сквере около полудня. Он шел от фонтана мелкими шажками, вскидывая голову, поворачивая ее к галдящим людям направо и налево и снова вскидывая, его светлый, аккуратно застегнутый плащ ездил по плечам, как на приведенном в движение манекене, руки слабо всплескивались.

– Друзья мои! Друзья мои! – восклицал Вержуцкий, подпрыгивая перед плотной толпой, нацеленной на Дом. – Что происходит? Что случилось?

Его знали, стали бестолково объяснять. Все в этой гудящей толпе было бестолковым, ничто, кроме суммарного ее числа, в одно не собрано. И галдеж ее, и угрозы, и призывы, и попытки кому-то что-то заявить то ли с помощью митинга, то ли сбора подписи – все горячо, суматошно выплескивалось и ничем не кончалось. Куда делась та могучая организация, когда выводили на улицы десятки и десятки тысяч народу, заражали его клокочущим гневом, в минуты обучали громоподобной революционной музыке на тему «долой!» и «прочь!», из массы превращали в силу, из сбивчивых разнородных мнений в одно мистическое заклинание?! Где они теперь, всемогущие заклинатели, шаманы и гипнотизеры народного мнения, бескорыстные борцы за справедливость, пламенные спасители закатившейся в яму российской истории? Неужели, свалив старую власть, все теперь там, в кабинетах и коридорах новой, и держат иные речи, заклинают иных духов, чем несколько лет назад, и, вцепившись в служебные телефоны, опоясав себя проводами, как спасательными поясами, исступленно набрякивают: в какую сторону давать руля?

– Есть здесь полномочные товарищи? – еще по старинке, на «товарищи», допытывался Вержуцкий, все так же, как птица, вытягивая шею и крутя головой.

То-то и оно: где они, полномочные? Или – театр окончен, все ушли на аукцион? Как много вас на распродаже, какое дерзкое потомство вывел каинов род!

– Кто-нибудь имел разъяснения от них? – показывал в сторону Дома Вержуцкий. – Что это – чрезвычайное положение, простая акция, карантин? На какой срок?

– Все разъяснения: не соваться. Из сквера не высовываться.

– Но так же невозможно, друзья мои… Вы здесь, они там – и никакого общения. Каменный век. Великое стояние через дорогу. Мы же не первобытные люди…

Вопросы могли задаваться сколько угодно, ответа на них не было. На Вержуцкого перестали обращать внимание, от него отмахивались. Он еще потоптался, повскидывался навстречу говорящим, но говорили все, и Вержуцкий загадочно затих, должно быть, принимая какое-то решение, оставаться в бездействии он не умел. Потом стал деликатно проталкиваться сквозь толпу и вышел вперед. Всего на шаг вперед, вглядываясь в Дом. Видно было из-за яркого солнца плохо, он достал белый носовой платок и протер очки. И сделал еще один шаг, ступив на «зебру». Решение было принято. Он распустил носовой платок, поднял его справа над собой, поддергивая руку, и засеменил не останавливаясь.

– Пошел! – ахнули сзади. – Стой, куда ты?!

– Этот… старик пошел… смотрите!

От фонтана бросились к коридорному выходу на площадь, кричали, то ли останавливая, то ли подбадривая, подпрыгивали, чтобы лучше видеть.

С той стороны Вержуцкого заметили не сразу. Он прошел метров тридцать, когда заклохтало, не выговариваясь, захлебываясь звуками, радио. Потом – мощно, на весь город:

– Стоять! Немедленно стоять! Стреляем!

Ноги у Вержуцкого от грозного оклика заплелись, он едва не упал. Но выправился, еще выше задрал платок и, что-то говоря, жестикулируя второй, левой рукой, двинулся дальше.

– Считаю до трех! – объявило радио и сразу повело счет. – Раз! Два! – все замерло, только продолжал что-то объяснять и жестикулировать Вержуцкий. – Три!

Щелкнуло в тишине. Щелкнуло мгновенно, сухо – будто клякснуло случайным звуком из громкоговорителя. Вержуцкий приостановился и – и показалось – взапятки и побежал назад. Но нет: стал заваливаться на бок, упал.

Радио крякнуло и, пока не пришли в себя ни там, ни там, распорядилось:

– Убрать его!

Кинулись от подъезда и от сквера одновременно.

– Назад! – глухо, для своих, сказало радио. Спецназ, два кожана, повернул обратно.

Вержуцкого через сквер понесли к гостинице, нависающей с левой стороны напротив фонтана. Он был без сознания, но рука, не выпустившая платок, придерживала рану в правом боку, кровянившую светлый плащ.

* * *

Прошло полчаса, произошло многое. Выстрел, сразивший Вержуцкого в его последнем полете на выстраженную дверь с единственной целью узнать, что делается, – выстрел этот отозвался как взрыв, тряхнувший весь город. Каждому досталось по осколочку, одни поползли в норы, другие, в нервной горячке, еще яростней принялись накручивать телефоны, третьи, оставив сомнения, пошли на «событие», еще не зная, быть им зрителями или участниками.

И площадь после выстрела неузнаваемо изменилась. Единственный архитектурный и пространственный ансамбль, чем она только что была, раскидало по сторонам, каждое здание по ободу площади стояло отдельно и пригибисто, улицы развернулись и не выходили, а уходили с площади, сильнее засквозил сквер в голых деревьях, задрав чашу фонтана, распростертый над Домом государственный флаг прятал в солнце свое полосатое трехцветие.

С угрюмой жадностью смотрели из сквера на противоположную сторону. Кричали меньше. Туда и не доставали крики – это надрываться для самих себя! Принялись сооружать что-то вроде баррикады, стаскивая к выходу скамьи, – и бросили: походило на игру, никто на приступ сквера, по всему судя, идти не собирался, напряжение нарастало и натягивалось напротив, в сторону Дома.

Там, возле Дома, происходило что-то свое. На всех рысях подскочили к подъезду со стороны гостиницы две белые «Волги», в них кто-то сел, впрыгнула охрана – и через две минуты машины были у дверей мэрии, расположенной напротив гостиницы по другую сторону сквера. Почти одновременно к гостинице стали подъезжать автобусы с милицией, которая, выпрыгивая, бегом огибала сквер и брала его в оцепление. Лишь одна его сторона, обращенная к Дому, оставалась свободной. Там нарастала толпа.

Весь коридор от фонтана до выхода плотно, как пробкой, забит был людьми. Появились операторы с кинокамерами, еще до милиции успели пригнать откуда-то радиофицированную машину. Громкоговоритель опробовали окриком на ребятишек, лезших на деревья, – работал не хуже, чем на демократических митингах.

Упавший в тридцати метрах от сквера Вержуцкий, казалось, кровью своей эти метры «отвоевал». И когда один из операторов, запустив камеру, двинулся к месту падения Вержуцкого, за него беспокоились мало. Как говорится, «оплачено». Выстрел заставил людей пригнуться, оператор ткнулся в асфальт и, не выключая камеры, стал отползать. Выстрел был предупредительным, в воздух, но ведь и без радио, без предупреждения голосом.