– По крайней мере, ты откровенен! – воскликнула она.
– Ты, кажется, знаешь мой характер, – спокойно ответил он. – Впрочем, такой знаток, как архитектор Горгий, тоже такого же мнения.
– Слыхала и об этом. Вы оба – усердные посетители этой, как ее… обворожительной Барины?
– Барины? – повторил Дион, принимая изумленный вид. – Ты, кажется, хочешь, чтобы наш разговор напоминал лабиринт, в котором мы находимся. Я говорю о произведениях искусства, а ты все сводишь… на живое существо, – положим, тоже образцовое творение богов. Во всяком случае, заступаясь за старика ученого, я и в мыслях не имел его внучку!
– Ну, конечно, – возразила она насмешливо, – молодые люди твоего склада и с твоими привычками всегда больше склонны думать о почтенных учителях своих отцов, чем о тех женщинах, от которых происходит все зло на земле с тех пор, как Пандора[25] открыла свой ящик. Но, – тут она отбросила назад черные локоны, закрывавшие до половины ее высокий лоб, – я сама не понимаю, как могут меня занимать такие пустяки в подобное время, да еще когда у меня страшная тяжесть на душе… Мне так же мало дела до старика, как и до его бесчисленных сочинений и комментариев, хотя они мне знакомы… Пусть у него будет столько же внучек, сколько злых языков в Александрии. Но теперь нужно устранять все, что может быть неудобным для царицы. Я только что из Лохиаса, из дворца царских детей, и что я там узнала… Это… Нет, я не хочу и не могу этому верить… Одна мысль о таком несчастье душит меня…
– Дурные вести о флоте? – с беспокойством спросил Дион. Ира не ответила, только утвердительно кивнула головой, прижав к губам веер из страусовых перьев в знак молчания. Несмотря на темноту, он заметил, как она вздрогнула. Потом продолжала вполголоса тоном, выдававшим внутреннее волнение:
– Об этом еще не следует говорить… Моряк из Родоса… Впрочем, ничего не известно наверняка… Этого не может, не должно случиться!.. А все-таки… Болтовня… Болтовня Анаксенора, который возбуждает надежды в народе, совершенно некстати… Никто так не вредит сильным мира, как те, кто обязан им всем. Я знаю, Дион, что ты умеешь молчать. Ты еще в детстве доказывал это, когда нужно было что-нибудь скрыть от родителей. А помнишь, как ты бросился в воду ради меня? Сделаешь ли ты это теперь? Вряд ли! Но на тебя можно положиться. Это известие сдавило мне сердце. Только смотри, никому ни слова, никому! Я не нуждаюсь в поверенных и могла бы скрыть эту новость и от тебя, но мне хочется, чтоб ты, именно ты, меня понял… Когда я садилась в носилки в Лохиасе, вернулся Цезарион, и я говорила с ним.
– Цезарион, – перебил Дион на этот раз вполне серьезно, – любит Барину.
– Так эта ужасающая глупость уже известна? – спросила она с волнением. – Я никогда не подозревала, что у этого мечтателя может пробудиться такая глубокая страсть. Царица вернется, быть может, не с таким успехом, какого мы желаем, увидит тех, от кого ожидает радости, добра, величия, узнает, что ускользнуло от ее проницательного взора, узнает о том, что случилось с мальчиком… Он ей дорог, дороже, чем все вы думаете. Сколько беспокойства, огорчения для нее! Не права ли она будет, если рассердится на тех, кто должен смотреть за мальчиком?
– И потому, – заметил Дион, – нужно устранить камень с дороги. Устраивая неприятности Дидиму, ты делаешь первый шаг к этой цели.
Он правильно разгадал ее намерения, предположив, что история с Дидимом подстроена ею с целью предоставить властям случай разделаться с ученым и его родными, к числу которых принадлежала Барина. По египетскому закону родственники человека, виновного в каких-либо действиях против правительства, тоже отправлялись в ссылку. Подобная интрига по отношению к ни в чем не повинному ученому, конечно, была подлостью, и, однако, Дион чувствовал, что Ирой руководила не только низменная ревность, но и более благородное чувство: любовь к своей госпоже, стремление избавить ее от неприятностей и забот в трудное время. Он хорошо знал Иру, ее железную волю и беззастенчивость в достижении цели. Теперь самым главным для него было избавить Барину от грозившей ей опасности. Впрочем, и Ира, дочь Кратеса, соседа его отца, с которой он играл еще в детстве, была ему небезразлична, и если б он мог развеять удручавшую ее заботу, то охотно сделал бы это.
Его замечание удивило Иру. Она убедилась, что человек, который был для нее дороже всех, разгадал ее мысли, а любящей женщине всегда приятно чувствовать превосходство своего возлюбленного. К тому же она с детства принадлежала к обществу, где выше всего ценятся тонкость и гибкость ума. Ее черные глаза, сначала сверкавшие недоверием, потом потемневшие от скорби, теперь приняли новое выражение. Устремив на своего друга умоляющий взор, она сказала:
– Да, Дион, внучка философа не должна здесь оставаться. Или, быть может, ты укажешь другое средство удержать этого беспутного мальчика от величайшего зла? Ты знаешь меня давно, знаешь, что я, так же как и ты, не люблю нарушать законные права других или причинять кому-либо зло без надобности. Я привыкла уважать тебя! Ты правдивейший из людей и еще вчера уверял меня, будто Эрос вовсе не замешан в твоих отношениях с этой знаменитой женщиной, будто тебя привлекает в ней только ее живой ум. Я потеряла веру во многое, но не в тебя и не в твое слово, однако ж, когда я узнала о твоем заступничестве за деда и представила себе, что ты добиваешься награды и благодарности от внучки, то… то во мне снова проснулись подозрения. Теперь ты, кажется, разделяешь мое мнение…
– Так же как и ты, – подтвердил он, – я думаю, что Барину необходимо избавить от домогательств Цезариона, которые ей не менее неприятны, чем тебе. Цезарион не может покинуть Александрию, в особенности если дела царицы принимают неблагоприятный оборот; остается, стало быть, удалить отсюда Барину, разумеется, с ее согласия.
– Если хочешь, хоть на золотой колеснице и увенчанную розами! – воскликнула Ира.
– Ну, это, пожалуй, наделает шуму, – возразил Дион, смеясь. – Теперь, когда я знаю причины твоего поступка, и хотя он мне по-прежнему не нравится, я охотно помогу тебе. Твои извилистые дороги тоже приводят к цели, и на них меньше шансов споткнуться, но я предпочитаю прямые пути и, кажется, нашел именно такой! Один из друзей Барины приглашает ее в свое имение, недалеко отсюда, быть может, на морском берегу.
– Ты? – спросила Ира, и тонкие брови ее слегка сдвинулись.
– Неужели ты думаешь, что она согласилась бы на мое предложение? – отвечал он. – Нет. К счастью, у нас есть более старые друзья, и главный из них – твой дядя и вернейший слуга царицы.
– Архибий! – воскликнула Ира. – Да, но удастся ли ему уговорить ее?
– Он попытается, так как тоже обеспокоен поведением Цезариона. Пока мы здесь разговариваем, он убеждает Барину уехать в его имение. Деревенский воздух будет ей полезен.
– Пусть она расцветет, как пастушка!
– Ты хорошо делаешь, желая ей добра. Возможно, если царица вернется, не одержав победы, раздражительность наших александрийцев удвоится. Вы так рьяно занялись приготовлениями к торжеству, когда принялись за Дидима, что совсем забыли…
– Кто же мог сомневаться в счастливом исходе этой войны! – воскликнула Ира. – И они победят, победят! Родосец говорил, что флот рассеялся. Так и случилось у акарнанского берега. Но он узнал об этом из чужих уст. А что значат подобные сплетни? Наконец, если даже морское сражение действительно проиграно, то остается сильная армия на суше. Войско Октавиана гораздо слабее. И кто из его полководцев может равняться с Антонием, да еще в таком сражении, где он ставит на карту все: славу, честь, власть, ненависть и любовь? Стоит ли пугаться сплетни! После Диррахия дело Цезаря считали проигранным, но Фарсала[26] сделала его владыкой мира! Достойно ли разумного человека терять мужество из-за болтовни какого-то корабельщика? А все-таки… все-таки… это началось уже, когда я заболела. А потом ласточки на корабле Антония, на адмиральском корабле! Мы уже тогда говорили об этом. Мардион и твой дядя Зенон своими глазами видели, как чужие ласточки выгнали тех, которые свили гнезда на корабле Антония, и заклевали их птенцов. Ужасное предзнаменование! Оно не выходит у меня из головы. А что мне грезилось, когда я лежала больная, далеко от моей госпожи! Но мне пора. Нет, Дион, нет! Я очень рада нашему свиданию, так как хочу во что бы то ни стало быть спокойна относительно Цезариона. Ставьте статую, где хотите. Пусть народ видит и слышит, что мы уважаем его требования, что мы справедливы. Помоги мне уладить это с пользой для царицы… А если Архибию удастся выпроводить Барину и удержать ее в деревне, то… Да, если бы в моей власти было исполнить твое желание, оно было бы исполнено. Но Диону ничего не требуется от увядшей подруги его детства!
– Увядшей! – воскликнул он с негодованием в голосе. – Скажи лучше, расцветшей, узнавшей тайну вечной юности от своей царственной подруги.
Ира благодарно взглянула на него и протянула для поцелуя свою ручку, уступавшую в красоте только рукам Клеопатры; но, когда он слегка и без всякого пыла прикоснулся губами к ее пальцам, быстро отдернула ее и сказала с внезапным приливом горечи:
– В такую тяжелую минуту такой холодный, вялый поцелуй! Он оскорбителен, позорен. Если Барина послушается Архибия, она не пропадет с тоски в его имении. Я знаю человека, который последует за ней разделить ее уединение. Сюда, Назис! Носильщики! Вперед! К Нильской башне у ворот Солнца!
Дион посмотрел вслед удалявшимся носилкам, провел рукой по своим темно-русым кудрям и быстрым шагом направился к берегу, где стояли лодки, сдававшиеся внаем для увеселительных прогулок. Вскочив в первую попавшуюся, он приказал лодочникам оставаться на берегу, сам поставил парус и направился к выходу из гавани. Дион чувствовал потребность в движении и решил сам разузнать новости.
IV
Дом Барины в садах Панейона[27] принадлежал ее матери, получившей его в наследство от своих родителей. Художник Леонакс, отец молодой женщины, сын Дидима, давно уже умер.
Добившись развода с Филостратом, Барина вернулась к матери, занимавшейся домашним хозяйством. Она тоже происходила из семьи ученого; ее брат приобрел почетную известность в качестве философа и руководил обучением молодого Октавиана. Это произошло задолго до ссоры между наследником Цезаря и Марком Антонием. Но и позже, когда Антоний бросил свою жену Октавию, сестру Октавиана, ради возлюбленной Клеопатры и между двумя соперниками разгорелась открытая борьба за владычество над миром, Антоний продолжал дружески относиться к Арию и не винил его в близости к Октавиану. Великодушный римлянин даже подарил бывшему наставнику своего врага прекрасный дом, чтобы удержать его в Александ рии.
Вдова Береника, мать Барины, питала горячую привязанность к своему брату, частенько появлявшемуся среди гостей ее дочери. Это была скромная, спокойная женщина, называвшая счастливейшим временем своей жизни годы, когда она жила в уединении, занимаясь воспитанием детей: пылкого Гиппия, Барины и рассудительной Елены, которая несколько лет тому назад переселилась к деду и ухаживала за ним с трогательной заботой. С ней было меньше хлопот, чем со старшими детьми, так как предприимчивость мальчика рано сделала его самостоятельным, а красота и живость Барины с ранних лет привлекали к ней общее внимание, заставляя Беренику быть настороже.
Гиппий обучался ораторскому искусству сначала в Александрии, потом в Афинах и в Родосе, а три года назад Арий отправил его с хорошими рекомендациями в Рим узнать жизнь и попытаться, несмотря на чужеземное происхождение, проложить себе дорогу с помощью своего блестящего ораторского дарования.
Два года несчастливой жизни с бесчестным нелюбимым человеком почти не изменили характер Барины. Мать думала только об ее счастье, выдавая в пятнадцать лет за Филострата, которого Дидим считал в то время многообещающим молодым человеком, имеющим все шансы на успех благодаря ораторскому таланту и поддержке брата Алексаса, любимца Антония. Она надеялась, что замужество окажется лучшим средством оградить живую, красивую девушку от опасностей большого, испорченного города; но недостойный супруг доставил много горя и забот матери и дочери, так же как и его влиятельный брат, преследовавший молодую невестку грязными предложениями. Часто Береника с удивлением смотрела на свою дочь, которая после стольких огорчений и разочарований сохранила такую безмятежность, что можно было подумать, глядя на нее, будто ее жизненный путь усеян розами…
Отец ее, Леонакс, в свое время считался лучшим из александрийских художников, и от него-то она и унаследовала гибкую душу, способную выпрямиться после тяжкого удара. Ему же была она обязана редким вокальным даром, который всесторонне развивала. Еще девочкой Барина отличалась среди своих подруг на празднествах в честь богинь города. Все хвалили ее искусство, а с тех пор как она пропела гимн на празднике Адониса перед восковой статуей любимца богини, умерщвленного вепрем, имя ее стало популярным. Послушать ее пение считалось редкой удачей, так как она пела только у себя дома или на празднествах в честь божества.
Царица тоже слушала ее, а после праздника Адониса Арий представил ее Антонию. Со свойственной ему откровенностью и пылом тот выразил ей восхищение, а немного погодя познакомил с ней своего сына Антилла. Он бы не преминул испытать на ней силу своих чар, покорявших женские сердца, но после второго посещения обстоятельства заставили его уехать из Александрии.
Береника упрекала брата, зачем он ввел в их дом возлюбленного царицы, а частые посещения Антилла и в особенности Цезариона усиливали ее тревогу.
Эти молодые люди не принадлежали к числу гостей, посещения которых доставляли ей удовольствие. Лестно было, конечно, что они удостоили своим присутствием ее скромное жилище, но она знала, что за Цезарионом строго следят, и видела по глазам, какая причина заставляет его посещать ее дочь. В постоянном беспокойстве за старших детей утратила она бодрость духа, отличавшую ее в молодости. Теперь, если что-нибудь новое вторгалось в ее жизнь, Береника прежде всего ждала дурных последствий. Если перед ней стоял пылающий светильник, то сначала замечалась тень, а потом уже свет. Вся жизнь превратилась в непрерывную цепь опасений, но она слишком горячо любил своих детей, чтобы дать им заметить все это. Утешало только то, что в случае, если какое-нибудь из ее зловещих предсказаний сбывалось, то она, мол, все предвидела заранее.
На ее все еще красивом и спокойном лице нельзя было прочесть следов беспокойства. Говорила Береника мало, но рассудительно и умела слушать собеседника. Поэтому гости Барины всегда были рады ей. Ее присутствие импонировало даже самым знаменитым из них, так как они чувствовали, что эта спокойная женщина понимает их.
В этот вечер, до возвращения Барины, случилось происшествие, заставившее Беренику вдвойне пожалеть о несчастье, приключившемся с Арием третьего дня. Возвращаясь домой от сестры поздно вечером, он был сбит с ног и сильно помят бешено мчавшейся колесницей. Теперь Арий лежал в постели больной, и угрозы его сыновей отомстить нахалу, изранившему их отца, отнюдь не облегчали его страданий, так как он имел основание думать, что виновником этого происшествие был все тот же Антилл. А ссора с сыном Антония не обещала ничего доброго для молодых людей, тем более что юный римлянин не унаследовал великодушия и гуманности своего отца. Конечно, Арий не мог упрекать сыновей, разражавшихся бранью против обидчика, который даже не обратил внимания на опрокинутого им человека. Он предостерег сестру против не знающей удержу разнузданности молодого человека, отец которого был им введен в дом Береники. Сегодняшний вечер показал, что предостережения брата имели основание. Дело в том, что после захода солнца к Барине, по обыкновению, явилось несколько гостей, в том числе девятнадцатилетний Антилл. Привратник отказал им, но молодой человек, желая во что бы то ни стало видеть Барину, оттолкнул старика, хотевшего его удержать, и, несмотря на сопротивление, проник в мастерскую покойного хозяина дома, служившую теперь приемной. Только убедившись, что она пуста, он согласился уйти, но оставил букет цветов, прикрепив его к статуе Эроса. Привратник и служанка Барины подумали, что он пьян. Это было особенно заметно, когда Антилл и ожидавшая его на улице компания побрели, пошатываясь, прочь.
Неприличная и оскорбительная выходка юноши сильно взволновала Беренику. Она не могла оставить ее безнаказанной и, поджидая дочь, раздумывала, к каким скверным последствиям может привести отказ Антиллу от дома и жалоба начальнику дворца, а с другой стороны, до чего дойдет его наглость, если оставить его выходку без внимания.
Недобрые предчувствия томили ее, но, ожидая худшего, она втайне надеялась, не принесет ли Барина какую-нибудь радостную весть.
Наконец Барина явилась в таком радужном, веселом настроении, как никогда.
У вдовы отлегло от сердца. Очевидно, случилось что-нибудь очень радостное, если ее дочь так весела. А между тем она, наверное, уже слышала о выходке Антилла, так как явилась к матери без головного убора и с новой прической, стало быть, успела побывать в спальне и переодеться с помощью болтливой кипрской рабыни, совершенно не способной держать язык за зубами.
«Посторонний не дал бы ей больше девятнадцати лет, – думала мать, – как идет ей белое платье и пеплос с голубой каймой, как красиво выделяется лазурная лента на ее кудрявой головке! Кто бы подумал, что к этим золотистым локонам не прикасалось разогретое железо, что румянец на этих щеках и алебастровая белизна рук даны ей от природы? Такая красота зачастую становится даром данайцев; но все же это великолепный дар богов! Но зачем она надела браслет, присланный Антонием? Не для меня же! Дион вряд ли зайдет так поздно. Я вот любуюсь ею, а может быть, над нами уже нависло новое несчастье».
Так раздумывала она, в то время как дочь, прислонившись к подушкам мягкого ложа, весело рассказывала о том, что видела у деда и перед его домом. Когда речь зашла о неприличном поступке Антилла, она сказала с беспечностью, испугавшей Беренику, что это безобразие больше не повторится.
– Но кто же ему помешает? – спросила мать.
– Кто же, кроме нас самих? – последовал ответ. – Перестанем его принимать.
– А если он вздумает вломиться насильно?
Большие голубые глаза Барины сверкнули.
– Пусть попробует, – сказала она решительным тоном.
– Какая же сила может удержать сына Антония? – спросила Береника. – Я такой не знаю.
– А я знаю, – возразила дочь, – выслушай меня; я должна быть краткой, потому что ожидаю гостя.
– Так поздно? – воскликнула тревожно Береника.
– Архибий хотел поговорить с нами о важном деле.
При этих словах складки на лбу матери разгладились, но тотчас же появились снова.
– О важном деле, в такой необычный час? Я не ожидаю ничего доброго. Когда я шла к брату, ворон перелетел мне дорогу и направился налево в сад.
– А я, – отвечала Барина, – справившись о здоровье дяди, я видела семь – да, ни больше ни меньше, потому что семь лучшее из чисел, – семь белоснежных голубей, которые все летели направо. Самый красивый был впереди. Он держал в клюве корзиночку, а в ней находилась сила, которая избавит нас от сына Антония. Почему ты смотришь на меня с таким удивлением, милый сосуд всяческих опасений?
– Но, дитя, ты говорила, что Архибий придет так поздно поговорить о каком-то важном деле.
– Он скоро будет здесь.
– Разреши же эту загадку; я туго соображаю.
– В самом деле, нам нельзя терять времени. Слушай же: прекрасный голубь – хорошая, верная мысль, а что он несет в корзиночке, ты сейчас узнаешь. Видишь ли, матушка, мы даем повод к осуждению; это не должно продолжаться. С каждым днем я чувствую это сильнее, и пройдет еще несколько лет, прежде чем этими опасениями можно будет пренебречь. Я слишком молода, чтобы принимать всякого, кто вздумает ко мне явиться, да еще приводить своих приятелей. Конечно, наша приемная – мастерская моего отца, а хозяйка этого дома – ты, моя милая, безупречная, достойная мать; но ты слишком скромна, ты, которая во всех отношениях лучше меня, держишься в тени, так что о тебе вспоминают, только когда тебя нет. Поэтому всякий, кто приходит к нам, говорит: «Я иду к Барине!»… Я не могу больше выбирать, и эта мысль…
– Дитя, дитя, – перебила сияющая мать, – кто из бессмертных встретился с тобой сегодня?
– Ты уже знаешь, – весело сказала дочь, – я встретила семь голубей, и когда взяла у первого, прекраснейшего, корзиночку, он рассказал мне историю. Хочешь послушать?
– Конечно, только рассказывай быстрее, а то нам помешают.
Барина откинулась на подушки и, опустив свои длинные ресницы, начала:
– Жила когда-то женщина, у которой был сад в лучшей части города, – положим, хоть здесь, вблизи Панеума. Осенью, когда созрели плоды, она оставила садовую калитку открытой, хотя все соседки делали по-другому. А для того чтобы уберечь свои финики и смоквы от незваных гостей, она вывесила на калитке дощечку с надписью: «Не возбраняется входить в сад и любоваться им, но кто сорвет цветок или плод, или будет топтать траву, того разорвут собаки».
Но у женщины этой была только комнатная собачка, да и та ее не слушалась. Однако предупредительная надпись сделала свое дело, так как сначала в сад заходили только соседи из знатной части города. Впрочем, они и без предупреждения не стали бы трогать собственность женщины, так гостеприимно открывшей им свой сад. Так было некоторое время, пока в сад не зашел какой-то нищий, потом финикийский матрос и египтянин из Ракотиса. Никто из них не умел читать, и так как они не особенно строго различали «мое» и «твое», то один потоптал траву, другой сорвал цветок, третий плод. Затем стало являться все больше и больше разного сброду, и ты сама можешь догадаться, что из этого вышло. Посетители оставались безнаказанными, так как лай комнатной собачки никого не мог испугать, а это придало храбрости и тем, кто умел читать. Скоро сад потерял всю свою прелесть, да и все плоды заодно. Так что, когда дождь смыл надпись с доски и шаловливые мальчишки испачкали ее своими каракулями, это уже ничему не могло повредить: сад никого не привлекал, и посетители перестали являться. Тогда владелица его решила запирать калитку, по примеру соседок, и на следующий год наслаждалась зеленью дерна и пестрыми красками цветов. Она воспользовалась и плодами, и собачка не докучала ей своим лаем.
– Это значит, – сказала мать, – что если бы все люди были так же вежливы и порядочны, как Горгий, Лизий и им подобные, то мы могли бы по-прежнему принимать всех. Но так как есть сорванцы вроде Антилла…
– Верно! – перебила дочь. – Никто не мешает нам приглашать таких людей, которые сумеют прочесть нашу надпись. Завтра же объявим гостям, что мы не можем принимать их, как раньше.
– А поступок Антилла, – прибавила Береника, – может служить отличным предлогом. Всякий здравомыслящий человек поймет это…
– Конечно, – согласилась Барина, – а если ты, умнейшая из женщин, заявишь со своей стороны…
– То мы избавимся от докучливых посетителей. Поверь мне, дитя, если только ты не…
– Не нужно «если»! Никаких если! – воскликнула молодая женщина. – Мне так приятно думать о новой жизни, лишь бы она устроилась, как я надеюсь и желаю… Послушай, матушка, ведь боги должны вознаградить меня?
– За что? – раздался низкий голос Архибия, который вошел без доклада, не замеченный обеими женщинами.
Барина вскочила и воскликнула, протянув старому другу обе руки:
– Приведя тебя к нам, они уже начинают со мной расплачиваться.
V
Художнику, в особенности великому живописцу, нетрудно украсить свой дом. Его вкус не допустит ничего неизящного, того, что нарушает гармонию, оскорбляет его глаз. И ему не требуется приглашать мастеров. Только муза явится ему на помощь.
Леонакс, отец Барины, сумел придать восхитительный вид своему жилищу. Стены его мастерской были украшены картинами из жизни великого Александра, основателя его родного города, фриз – хороводом пляшущих амуров.
Тут принимала гостей Барина, и слава об этой живописи была одной из причин, побудивших Антония посетить ее дом и привести с собой сына, в котором ему хотелось пробудить хоть какую-нибудь любовь к искусству. Конечно, красота и пение Барины тоже не остались без внимания, но пылкая страсть, охватившая его в зрелые годы, принадлежала всецело Клеопатре. Царица сумела привязать Антония к себе какими-то сверхъестественными узами. Но во всяком случае он был обязан Барине несколькими приятными часами, а каждый, кому он был чем-либо обязан, получал подарок. Ему льстила репутация самого щедрого из людей, и в данном случае его подарок, гладкий браслет с геммой[28], в которой был вырезан Аполлон, играющий на лире и окруженный музами, действительно мог считаться неоценимым сокровищем, хотя выглядел очень скромно. Это было произведение знаменитейшего резчика эпохи Птолемея II Филадельфа; каждая фигурка на ониксе, шириной не более трех пальцев, была вырезана с изумительным мастерством. Антоний выбрал его потому, что браслет очень подошел Барине. О цене он на этот раз не думал, так как оценить подобную вещь мог только знаток. Барина охотно надевала его, так как браслет не отличался пышностью.