Владимир Зенкин
Инанта Грёза. Путник
Я
(Первые странности)
1
Самый первый раз. До этого – ничего похожего. Откуда во мне такое? Само собой сталось? Или подарок того несчастно-счастливого случая?
Мне тринадцать. Больничная палата. Капельница. Температура – под сорок. Сознанье кувыркается меж бредом и явью.
После того… – законно-неотвратимо. После встречи с теми двумя на мосту. После прыжка в ледяную воду… По собственной вздорной инициативе. Не надо было вообще с ними разговаривать. Я разговаривала. Не так, как они хотели. Мост был пешеходный, узкий. Никого, кроме этих… Один стоял спереди, другой сзади. Они решили увидеть мой страх. Я должна была умолять их меня пропустить. Они бы пропустили. Умолять? После ихних поганых слов? Я прыгнула. Показать им презрение. Показала…
После бега по улице в мокрой одежде, под пронизывающим ветром: скорее в тепло… скорей переодеться…
Честно заработанная двусторонняя пневмония. Двое суток сплошной горячки. Сегодня, уже после кризиса – просветы с затменьями вперемешку.
У моей кровати сидит Анна Никифоровна. Для меня – мама Аня. Иногда лицо её делается чётким и ясным, и тогда видны её припухлые после бессонной ночи веки, усталые морщинки под глазами, бледные истревоженные губы. Она говорит мне тихие слова, которые я не все слышу, гладит прохладной рукой голову. Но потом лицо её плывёт и исчезает в знойном, вязком, тоскливом обвале белой палаты и я опять падаю в бредовою рвань.
Приходит следующее проясненье. Я вижу у своей кровати дежурного врача Инну Глебовну молодую, красивую и громкую – я к ней привыкла уже, мне нравится её видеть и слышать её звенящий голос; и другого врача – громоздкого пожилого мужчину с большим, чисто выбритым подбородком, с густыми бурыми бровями, из-под бровей – цепкий, неспешный взгляд. Инна Глебовна объясняет маме Ане, что это консультант, профессор мединститута, авторитетнейший пульмонолог. Мама Аня стоит в стороне, уступив место врачам, почтительно кивает головой.
Профессор кратко взглядывает на мой рентгеновский снимок, повернув его к оконному свету. Щупает мой лоб; я чувствую его ладонь: какое-то колкое смутное электричество проникает в меня. Мне не делается спокойней, как от руки мамы Ани. Что-то неверное, неуютное от его ладони, от его взгляда, даже от его покровительственной улыбки. Тёмненькая крапина ощущенья, давний след чего-то плохого, забытого. Чего?.. я же не встречалась с ним никогда.
Профессор сажает меня на кровати, прослушивает фоноскопом: сначала сзади, задрав сатиновую сорочку, потом спереди. Я послушно дышу и настороженно смотрю на его большую руку, прижимающую к моей груди мембрану фоноскопа. Выше кисти, сбоку, у него два малоприметных восковых шрамика: две неровных пологих дужки овала, одна против другой. Я не свожу глаз с этих давным-давно заросших следов… следов чего?..
Профессор убирает фоноскоп, я ложусь на подушку, накрываюсь одеялом: меня знобит от высокой температуры. Он объясняет что-то про меня Инне Глебовне, что-то сложное, медицинское, я не понимаю и не слушаю. Его рука, поправляя одеяло, задерживается на моём плече. Он машинально постукивает по плечу плотными пальцами с короткими волосками на тыльной стороне. Продолжает наставительный разговор с Инной Глебовной. На безымянном его пальце – большое золотое кольцо с затейливым узором в виде старинной печатки. Лишь мельком взглянув на кольцо, я опять впиваюсь глазами в эти старые шрамики, в эти следы… Ну конечно – следы зубов… чьих?
Мне становится жарко, хотя только что было холодно, в висках – клювистый стук, мутор. Я высвобождаю из-под одеяла свою руку. Я пальцами трогаю его руку… это самое место. Я осязаю мелкие бугорки, – заросшую рану, из которой текла кровь. Я чувствую липкую злую влагу чужой крови у себя на губах…
– Что? – поворачивается профессор ко мне, отрываясь от разговора.
– Вам было больно тогда? Я вас тогда очень сильно укусила. Я испугалась, – эти мои слова берутся как-то сами собой, они странно выникают из надвинувшегося на моё сознание сизого душного клуба, и каким-то не очень моим делается мой голос. – А зачем вы хотели ударить Игоря камнем по голове? Если полезли драться, то кулаками деритесь, а не камнем. Вы могли его убить.
Густые брови профессора поднимаются. На лбу лепится гармошка морщин.
– Девочка, ты о чём? Какого Игоря, каким камнем?
– Игоря. Моего брата. Вас было четверо, а он – один. Игорь вам нос расквасил. Вы стояли в стороне, у стенки. А товарищ ваш… тот верзила в кожаной куртке, который начал драку – помните?.. он крикнул вам: «Нападай, Щур! Мы его уроем!». Вы и схватили камень. Я испугалась, что вы убьёте Игоря, бросилась к вам… и укусила.
В серых глазах профессора, за правдивым изумленьем, на миг мелькает ещё что-то… что-то похожее на никчёмную тревогу… мелкая суета-досада; от нежданно, от зря вспомненного. Он опускает подворот белого халата, закрывая шрамики на руке.
– У тебя жар, девочка. Тебе немножко показалось.
– Нет, – упрямо насупливаюсь я. – Не показалось.
– Это следы от зубов собаки, дорогая. Тогда ещё не было на свете ни тебя, ни даже твоих родителей.
– Это следы от моих зубов. Скажите, а почему вас тогда называли Щуром?
Профессор, не обращая на меня внимания, бросает последние фразы Инне Глебовне насчёт моей болезни, поднимается и уходит. Я провожаю его взглядом. Мне кажется, что его широкая спина под халатом слегка поёживается. Я знаю, что больше он в мою палату не заглянет… найдёт, наверное, причину не заглянуть.
И я почему-то знаю, что он сказал правду, что эти его шрамики старше меня и моих родителей. Лет сорок им или больше; ему тогда было … шестнадцать или семнадцать. А мне тогда было столько же, сколько сейчас… Мне?
Я напрягаюсь до злых мурашек в затылке. Я стискиваю зубы, сжимаю горячие кулаки под одеялом. Чтобы понять. Стены перестают покачиваться, в висках утихает алый стукот. Я понимаю, наконец. Не мне, разумеется. Совсем другой девчонке. Совсем другой… Почему-то я вспомнила, что с ней приключилось тогда. Сорок лет… Будто я стала ею. Перенеслась в неё. Так разве можно?
А, ну да, это у меня бред, наверное, от температуры.
Мне дают какие-то горькие лекарства. Мне меняют раствор в капельнице. Я закрываю глаза, успокаиваюсь. Я чувствую сквозь дрёму на своей голове прохладную, ласковую ладонь мамы Ани. Я поправлюсь. Я обязательно поправлюсь. Всё пройдёт…
А потом, ночью, в полусне-полуяви, моё пониманье опять пропало. Я опять вспомнила про себя.
Мы с Игорем возвращались домой по тёмной неопрятной улице. Домá в один или два этажа – ветхие, усталые, свет в корявых окошках скучен и тускл. Мы проходили мимо совсем несчастного дома без крыши: его готовят к ремонту или вообще собираются сносить. Безжизненные дыры оконных проёмов, ободранные стены в серых тенях. На земле – груды деревянного хлама, кусков штукатурки, кучки отбитого от стен кирпича. Эту разруху освещает одинокий фонарь на столбе.
Как мы очутились здесь сырым осенним вечером?
Для Игоря – всё было правильно: в конце улицы, в новой пятиэтажке, жила его Неля, которую он сопровождал после гуляний по городу. Игорь полторы недели, как вернулся из армии и проводил почти все вечера, иногда даже прихватывая и ночи, со своей, дождавшейся его зазнобой.
Для меня – всё было неправильно. Сегодня я оказалась никчемушной случайной обузкой счастливой парочки.
Дело в том, что из танцевальной школы, где я занимаюсь вечерами, мы возвращаемся обычно втроём с Ликой и Яной – моими соседками и одноклассницами. Вместе быстро пройти по сумрачным коротким улицам до оживлённого проспекта не очень боязно. Но сегодня, как назло, Лика болела ангиной, а у Яны ещё не зажил вывих стопы, так что возвращаться из «плясалки» мне предстояло одной. Мама собиралась сама меня встречать. Но позвонил из автомата Игорь, сообщил, что ихняя с Нелей развлекательная программа сегодня сокращена, они уже направляются домой, так как Неля должна выспаться перед завтрашним экзаменом да ещё перед сном кое-что повторить. Мама вспомнила, что Нелин дом находится совсем недалеко от моей «плясалки», и попросила Игоря забрать меня.
Короче, к «дворцу» Игоревой «принцессы» мы подходим втроём. Мне велено подождать у подъезда («Полминутки, я – до двери и назад»), и они исчезают. Я стою и терпеливо жду, зная, что «полминуткой» не обойдётся. Мне хочется, конечно, потихоньку войти, тайком, издали взглянуть на эти загадочные поцелуйные ритуалы между этажами, но я перебарываю недостойное желанье.
Игорь возвращается действительно быстро, берёт меня за руку, и мы весело шагаем по пустой грустной улице. Напротив этого расхристанного дома нас встречают четверо. Главный и старший из них, плечистый «ван-дамчик» в кожаной куртке – законный претендент на Нелину любовь, как выясняется из нескольких выпендрёжных фраз; и что «один пришлый баклан его, хозяина района, слегка огорчает», а потому должен получить по заслугам. Трое других, помладше – «группа поддержки». Игорь, игнорировав «баклана», пытается мирно вразумить «ван-дамчика» с помощью простейшей логики. Но логика здесь, конечно же, отдыхает.
– Эх, пацаны, нашли вы приключений на свою… заднюю мыслительную часть! – сокрушается Игорь, сбрасывает на землю сумку, приказывает мне отойти в сторону и не бояться. Я встаю у стены и не сильно боюсь. Я знаю, что Игорь служил в каких-то очень специальных морских войсках на Дальнем Востоке, и что этим четверым дуракам сейчас придётся не сладко.
Драка начинается, и через пару секунд ко мне, под стенку, отлетает один из «группы поддержки»: круглое щекастое лицо, кровь из разбитого носа. Он медленно, неохотно поднимается с земли, в мелких глазах – злость и растерянность.
– Нападай, Щур, какого хрена стоишь! – рявкает ему главарь, «ван-дамчик». – Мы его уроем!
Щекастый отирает кровь ладонью, хватает из кучи битого кирпича здоровенный отломок, свирепо мычит и идёт к Игорю сзади. Игорь занят другими и его не видит.
– Сто-ой!.. – в испуге-отчаянье кричу я, бросаясь за ним, повисаю у него на руке, сжимающей отломок.
Он пытается стряхнуть меня, пинает ногой, а я впиваюсь зубами ему в руку, повыше кисти. Я чувствую, как мои зубы прокусывают кожу и погружаются в мясо; они сомкнулись бы, если бы не упёрлись в кость. Я слышу над собой его вопль. Что-то ударяет меня вскользь по голове и по плечу. Я разжимаю зубы. Он отшвыривает меня в сторону, я падаю на землю. Боль в затылке. Тьма.
Я открываю глаза. Меня тормошит Игорь.
– Люда, Людочка! Что с тобой? Сильно болит?.. где болит?
– Немножко… затылок…
– Вроде, крови нет.
– Об землю просто… слегка… Да проходит уже. Проходит, – я встаю с его помощью, оглядываюсь. – А где эти гады?
– Смылись. Поняли, что можно и без башки остаться.
У Игоря самого разбита губа и ссадины на лбу и на руках. Я трогаю свои губы. Они тоже в крови.
– Это не твоя кровь, – улыбается Игорь, доставая платок, вытирая мне губы. – Ты его, конечно, здорово грызанула. Но полезла зря.
– Он бы тебя – камнем по голове.
– Это – вряд ли. Хотя… Ну, молодец, сестрёнка. Выручила. А зубки твои он надолго запомнит.
– Мама в ужасе будет, когда нас увидит, – говорю я с приятным тщеславием.
– Да уж, – соглашается Игорь.
Годы спустя, вспоминая это первое своё наважденье и пытаясь постичь то, что со мною потом стало происходить, я подумала, что душа человека – намного причудливей, чем воображается нам. Что душа человека существует не только в настоящем. Она занимает и бережёт всё пространство его прошлого и даже тайком может проникать в будущее. Душа живого человека. Живого… И если мне, моей сущности, моему сознанью, удалось переметнуться в тот неблизкий кусочек прожитой жизни, принадлежавшей незнакомой девочке Люде (болезнь моя стала тому причиной, либо другое что?), значит, той девочки Люды…почему ж девочки?.. наверное, женщины Людмилы?.. уже не было к тому времени на свете. Иначе, никак не получилось бы, не вышло бы у меня.
Когда она умерла: в четырнадцать лет?.. в пятьдесят четыре?.. я не знаю и не смогу узнать. Хотя бы уже – в пятьдесят четыре! Хотя бы! Всё равно, жаль.
2
Второй случай. Мне – шестнадцать. После этого случая я уже по-другому, со взрослой печалью поняла. Всерьёз это у меня. Что-то будет?..
Маленький сквер у перекрёстка, рядом с двумя белыми четырнадцатиэтажками. Каштановая аллея. Газоны давно не стриженной травы. Скамейки из широких, лакированных досок. Скамейки пусты, кроме одной. Несколько человек, обступивших скамейку. На досках лежит женщина с бледным остановившимся лицом, с закрытыми глазами. Рука её бессильно свисла до земли, голова склонилась набок.
Окружающие взволнованно переговариваются. Кто-то пытается встряхнуть женщину за плечи. Кто-то, открыв бутылку с минералкой, брызгает ей в лицо.
Я подошла вблизь, взяла её руку, пытаясь нащупать пульс.
– Проверяли уже, – вздохнул пожилой толстяк в бейсболке.
Подошедший вслед за мной мужчина быстро сбросил с плеча на траву свою сумку, сделал отстраняющий жест для всех.
Подошедший был высок, костист, крупнолиц. С большим загорелым лбом и залысинами.
– «Скорую» вызвали, надеюсь? – резко спросил он.
– Само собой, – кивнул толстяк.
– Объяснили в чём дело?
– Ну да. Мол, женщина в тяжёлом обмороке. Сердца почти не слышно.
Мужчина тронул пальцем сонную артерию лежащей.
– Уже – не почти… Давно лежит?
– Минут несколько, – отозвалась яркая загорелая дама в розовых брюках. – Она впереди меня шла, как-то неуверенно, осторожно шла. Потом свернула к скамейке и вдруг начала крениться… Я подбежала, уложила её. Вот.
– Т-ак… – лобастый оглядел собравшихся, показал рукой на меня. – Иди-ка сюда, – повинуясь его жесту, я подошла к торцу скамейки. – Фиксируешь ей голову. Чуть нажми на щёки, чтобы рот был открыт. Спокойно.
Руки мои слегка дрожали. Лицо женщины – сырой мел, губы сизы-бескровны, сомкнутые веки неподвижны, но кожа – я ощутила ладонями, удивилась, успокоилась – тепла живым, лёгким теплом. Я, присев на корточки, придерживала ей голову. Губы её раздвинулись.
– Она не умрёт? – тихонько спросила я.
Он, наклонившись, упёр ладони ей в грудь.
– Будем звать назад. Далеко не ушла. Обязана вернуться.
Жёсткие, частые нажимы на грудную клетку – вот-вот хрустнут рёбра – быстрый наклон к губам – вдувы-выдувы воздуха… опять злые нажимы-приказы оцепеневшему сердцу – опять воздушные встрясы из губ в губы – команды бессильным лёгким…
Грудь женщины ходила ходуном под уверенными руками профессионала. Но он убирал руки – и грудь опять оставалась в прежнем зловещем покое.
– Эй! Подруга! Ну-ка без глупостей! – рычал лобастый, вновь принимаясь за работу. – Нам с тобой ещё жить да жить. Слышь, не упрямься! А ну, шагом марш назад!
В моих ладонях была её голова, шея, сонные артерии. В них, вдруг казалось мне, что-то начинало вздрагивать, но сразу понимала я, что это не она, что это пульсы в моих пальцах, это моя кровь стучится в неё…стучится… «Пожалуйста, отзовись! – шептала я ей. – Прошу тебя, пожалуйста, ответь мне!.. ответь мне тем же – тонкими счастливыми стуками ожившей крови».
Но ответа не было, время уходило. «Где ж эта проклятая «скорая»!». Стоящие рядом напряжённо молчали. А мы с ним свирепо работали: он – своими руками и лёгкими; я – своими пальцами, пульсами, своей настойчивой кровью – стучались, ломились в неё…
Открытый лоб женщины был передо мною. Заметные складочки над переносьем – прожитое-пережитое. Тёмные подкрашенные волосы с просветами у корней. Женщина была старше моей матери. Но ещё совсем не старая. Строгое худощавое лицо. Не иначе – сильно чувствовала, много думала. Но, наверное, не думала, чтобы вот так… на скамейке…
В моих глазах защипало. Потом я вздрогнула. Оттого что что-то случилось. Через мои раскалённые ладони, через её сомкнутые веки… через невесть что ещё – я поняла. Случилось. Плохое. Ужасное. Хотя её кожа была по-прежнему тепла и упруга, лицо бледно и спокойно.
Лобастый убрал руки с её груди, поправил её бежевую блузку, выпрямился, глянул на часы. Сокрушённо вздохнул.
По аллее к нам ехала белая карета «реанимации».
– Последняя надежда – дефибриллятор. Хотя…
Я почему-то знала, что не поможет ей даже чудодейственный, неведомый мне «дефибриллятор».
– Отпускай. Чего ты держишь? – с лёгким недоуменьем сказал лобастый.
Но я не убирала ладони, не могла. Что-то мне надобилось уловить из того, от неё уходящего. Я пыталась… а наверное, не я, а она пыталась что-то важное передать мне… про себя. Колкий озноб сквознул по спине. В глазах вскипела холодная щёлочь.
Потом я стояла в стороне и смотрела, как женщину спешно укладывали на носилки, как носилки вдвигали в священный сумрак реанимационной кареты, как лобастый на ходу объяснял что-то монолитному строгому врачу, и тот кивал, закрывая дверцу.
Наблюдатели, обменявшись последними озабоченными фразами, расходились. Лобастый тронул меня за плечо, спросил, всё ли в порядке. Я что-то пробормотала, покивала головой.
– Ты молодец, – бросил он на прощанье. – Успокойся. Не бери слишком близко. Бывает!
– «Слишком близко», – шептала я, медленно шагая по опустевшей аллее. – Докуда оно – близко?.. а докуда – нет.
Слоистое марево у меня в глазах вместо, чтобы рассеиваться, стало густеть, и аллея начала нехорошо покачиваться. Ноги подвели меня к ближайшей скамейке. Сердце билось неровно, малосильно, а воздух сделался жёсток и сух. Я откинулась на спинку, тряхнула головой, пытаясь избавиться от наважденья. Всё видимое перед глазами и все ощущенья мои медленно гасли, будто свет в кинотеатре перед началом фильма. Я ещё успела удивиться и взбеспокоиться: «Не фига себе!.. а я, часом, не помираю?.. во – будет кино!».
Было. «Кино». Я в главной роли. Другая я? Не другая. Единственная. Возможная. Незнакомая себе теперешней. О чём речь-то, вообще?..
Плавная падуга потолочной реальности – чопорные наплывы, снежный гипс с каймой узорно-бумажного серебра; в центре – четырёхрогая псевдохрустальная люстра… Куб меблированного рая – гостиничная комната. Его комната. Я – в его комнате. Моя чуть дальше по коридору. Но я – в его. Верхний этаж: за окном – сизо-дымно-буро-зелёные, черепично-жестяные торосы – крыши питерских проспектов; далеко за ними, в утренней сентябрьской синеве – золотой стилет Петропавловки.
Он расхаживает по комнате и говорит слова. Произношение у него слишком правильно, чёткое, без привычных скороговорных огрех: смятий концов фраз небрежений к паузам и тонам. Как у большинства русских, давно живущих в заграничной нерусской среде.
Но самое ужасное – не правильность слов, а правильность смысла их. Мне хочется спрятаться за кресло, на котором я сижу, и пореветь там в одиночку, по-девчачьи, в роскошном обилье слёз и соплей. Но я остаюсь сидеть, слегка выпрямляюсь, по щеке у меня скатывается никчёмно аккуратная слезинка.
– Что поделаешь, говорю я ему и себе, – если мы уже безнадёжно взрослые. Мне – сорок, ты знаешь..
Он останавливается, подходит, берёт меня за подбородок.
– Эй! Ты, вообще-то, жила до сих пор? До этого десятка дней? Здесь…
– Не-а, – сглотнула я терпкий комок.
– И я, похоже что – не-а.
– Как же оно, такое?..
– Эта международная конференция по проблемам металлоорганики созвана в славном городе Петербурге никакой не академией наук, а лично Всевышним по ходатайству наших с тобой ангелов-хранителей. Ради нашей встречи. Стало быть, время пришло.
– Годков пятнадцать назад бы. Тому бы времени…
– Давай разберёмся, – сел он прямо на паркет передо мною, скрестив по-турецки джинсовые ноги, – прислушаемся к себе, друг к другу. Кто мы? Зачем мы? Что с нами сделалось?
– Ага, – сварливо всхлипнула я. – Позвольте доложить, мистер Коплев: к вашим услугам обыкновенная, весьма не юная особа, хотя ещё, вроде как – ничего; мало преуспевшая в науке сотрудница рядового НИИ, образцово-показательная – до недавнего времени – жена своего мужа и мать своего малолетнего сына. И на данную высокую конференцию она попала случайнейшее; если бы не болезнь зава лаборатории – фиг бы она попала.
– Вот видишь, – улыбнулся он, – всё устроено там, – показал пальцем в потолок.
– Разрешите продолжить доклад? И вот, на первом пленарном заседании эту особу угораздило сесть рядом (опять – его насмешливый палец к потолку) с научным светилом, содокладчиком знаменитого профессора Фирша, достойным гражданином Канады, мистером Коплевым; не просто сесть, а безответственно познакомиться с ним, а затем, в кратчайшие сроки, потеряв ум, честь и совесть, а также элементарный инстинкт самосохранения, влюбиться в него, втюриться по уши, будто остервеневшая от невинности гимназистка.
– Следует заметить, миссис, что и вышеназванное «светило» так же, совершенно неожиданно для себя…
Я протянула руку, закрыла ему пальцем рот, не удержавшись, провезла палец по небритому подбородку, по этой чёртовой ямочке, по крепкому кадыку, по горячей впадинке меж ключицами.
– Ладно-ладно, речь пока не о нём, об особе. И вот, наконец – всё позади. Весь счастливый кошмар – позади: несколько сказочных дней и ночей. Завтра особа отбывает в свой родной областной центр. К заждавшимся мужу и сыну. А он – за океан. Да и пускай бы – крест на всём, флаг – над всем! Эка невидаль в нашей жизни! Очухаться б от любовного угара особе, призабыть бы чуток, отвздыхаться бы, отслезиться бы втихаря…
Как бы не так! Особу пытаются напоследок добить до полного счастья, а именно: предлагают руку и сердце… и естественно, всё остальное. То бишь – бросить всё и лететь за океан, в большую страну Канаду, в красивый город Торонто. Насовсем и бесповоротно. А чо, щас сумочку соберу, зубки почищу, губки подкрашу – и айда, полетели!
Он поморщился, разогнул ноги, встал с пола.
– Ну зачем ты так, Свет! Думаешь, я не понимаю, каково тебе.
– Каково мне? – я часто моргала, саднила глаза вдруг высохшими наждачными веками. – Каково мне! Я ещё сама не догнала, каково мне. Я догоню потом… потом, когда тебя рядом не будет.
– Свет… – глух, напряжён его голос. – Я никого никогда не любил так. И уж точно— не полюблю. Не поверил бы, что так возможно. Для мужика – под пятьдесят. Для меня… За какие-то десять дней. Это божественное чудо, Свет! Невыразимое словами. Как я теперь без тебя?.. не представляю.
– А я мужу изменила, – ухмыльнулась я. – Впервые. Почему-то ни хрена не стыдно.
– Изменить можно тем, кого любишь. А ты не любила мужа.
– Когда-то…
– Никогда не любила.
– Тебе откуда знать?
– Знаю.
– Знает он…
– «Привычка свыше нам дана. Замена счасти…».
– Ладно тебе! У меня муж хороший. Он меня любит. По-своему. Он мне не изменял.
– Уверена?
– Он, наверное, не смог бы, не решился. Чтобы меня не огорчить. Зато я смогла.
– Свет.
– Помолчи! – («Сделал же, хитрец, моё имя! Мужское «Свет» – хлёсткая, холодная ясность»). – У меня хороший муж. Только вялый немного. Спокойный. Он меня на тринадцать лет старше.
– Велика беда, я на девять.
– Ты совершенно другой. Ты – это ты. Я тебя… страшно люблю. Страшно люблю – почти ненавижу. А его мне жалко. Без меня он пропадёт. Или сопьётся.
– Так и я сопьюсь. Что мне ещё делать?
– Не сопьёшься, ты сильный. Даже имя у тебя – Лев, царь зверей. Свалился на мою голову, зверюга! Как же теперь?.. – в горле у меня опять вспух колючий колтун. – Ничо-ничо, – хрипло заключила я, – не смертельно, жить будем.