banner banner banner
Осколки разбитого зеркала
Осколки разбитого зеркала
Оценить:
 Рейтинг: 0

Осколки разбитого зеркала


Ни чего настораживающего в этом первом приступе ревности Федор не заметил, а только повернувшись к ней, он обнял и крепкими губами впился в её еще не остывшие губы, оторвавшись, он выдохнул:

– У тебя это получается лучше.

Недели две длился их медовый месяц, но Клавка нет-нет, да и спросит его:

– Поди, со мной лежишь, а других вспоминаешь?

– С чего ты взяла?

– Глаза у тебя какие-то отстраненные, словно ты не здесь, а где-то.

– Где же?

– Вот я и спрашиваю тебя, где?

На Федора, действительно, накатывало порой странное состояние отрешенности от действительности, своего рода мечтательность ни о чем конкретном, какое-то блуждание с одной мысли на другую и ни одна из них не додумывалась до конца, иногда просто промелькивали, как кадры в старом дореволюционном кино.

Были в этих мыслях и женщины, когда-то прошедшие по его судьбе. Может, их присутствие и чувствовала Клавдия своим сердцем? Уже через полгода такие разговоры заканчивались скандалом, правда, без обычного в русских семьях рукоприкладства.

Препираться между собой они начали чуть ли не в первый месяц. Каждый старался перевоспитать другого, переделать его на свой манер, на свой лад. Ввести в свою систему ценностей. Даже в интимных делах у них не было лада, любая робкая новация со стороны Федора встречала яростное сопротивление Клавдии, которая видела в попытках Федора внести разнообразие в их интимную жизнь его прошлый опыт и, следовательно, никогда не исчезающую память о бывших женщинах.

Не признаваясь себе, на самом деле Клавка ревновала Федора и оттого, что не хотела в этом признаться, бесилась. Она не могла смириться с тем, что рядом с ней у Федора может возникнуть память о какой-то там женщине. Была ли это на самом деле воскресшая память или нечто иное, она как-то не задумывалась, может быть потому, что сама всё помнила до мельчайших подробностей и не могла эти подробности забыть. Она понимала, что это ревность и Федор ей не изменяет, но когда у женщины разум шел впереди чувства? С возрастом человек затвердевает, привычки и убеждения становятся его неотъемлемой частью и то, что в молодости было воском, превращается в камень. Они притирались к друг другу, как два необработанных камня, поставленные в жернова, а жизнь прижимала их все теснее и безостановочно вращала свои валы. Характер Клавдии треснул и потек, обратившись в песок мелочных замечаний и едких реплик, но оттого, что, перетираясь, характер стал мелочным песком, он сильнее и упорнее въедался в Опенкина и все больше и больше отдалял от него Клавдию.

В чем-то они стали похожи, но эта похожесть не сближала, а расталкивала их. На пятом году жизни, когда оба поняли, что детей у них, наверное, не будет, а жизнь складывается вовсе не так, как они себе её представляли, Клавка забеременела и родила дочку. Совместная жизнь обрела смысл, но противоречия от этого не исчезли.

Федьку иногда удивляла покладистость Клавки, и она, не любившая читать, поскольку считала все написанное сущей брехней, все-таки читала, хотя бы то, что Федька специально для неё отчеркивал карандашом, а он ходил возле неё донельзя довольный, приговаривая: «Видишь?»

Это «видишь» означало разное, и вскрытые недостатки в планировании народном хозяйством, и крутые меры по искоренению этих недостатков, тем более наступили андроповские времена и следователи Генеральной прокуратуры Т. Гдлян и А. Иванов не сходили с экранов и газетных полос. Клавка отшучивалась:

– Журналисты зарабатывают себе на хлеб с маслом!

Опенкина злила эта шутка, поскольку он знал: Клавка не своё говорит.

– Ты как шелудивая собака обязательно себе на хвост репьев нацепляешь! Где ты подхватила это выражение?

– Сказала бы тебе… – Клавка тоже заводилась и не могла себя сдержать, – сказала бы тебе, что это только триппер подхватывают…

Но разве мог Опенкин проиграть в словесном поединке? Не мог!

– А это значит, подобрала? Чукча ты, вот кто!

– От такого и слышу! Это их ремесло, чего ж ты хочешь? Погляди вокруг – все, кому не лень, воруют. Ты что, ослеп что ли?

Опенкин категорически не признавал подобных шуток и свято верил в то, что Советский Союз и государственный строй, лучшие в мире, вот только прокуратуре и милиции, а может быть и самим органам КГБ следует его чистить и чистить. Не по сталинским меркам, нет! А по меркам справедливости, кто работает, тот и должен есть, а кто ворует, должен сидеть в тюрьме.

Опенкин считал себя знающим человеком, все-то его неподдельно, искренне интересовало, он с равным интересом читал статьи по биологии, физике, экономике, политике. На всё-то у него было своё мнение, и был он, вследствие этого, удивительно упрям. Это упрямство не приносило ему ровно никакой пользы, напротив, к тридцати пяти годам он изрядно поседел и постарел, а достатка в доме не было. За что бы он ни брался, все у него валилось из рук, вспыхивал он как порох и так же быстро сгорал.

Одних жизнь обучает и переучивает довольно быстро, но есть категория людей, полностью не способная к усвоению этих уроков. Как «отлились» к двадцати годам в некую форму, так и существуют в ней до смертного одра. Федька Опенкин был из этой, неудобной во всех отношениях категории навек окостыжевшихся.

Федька еще раз посмотрел в окно. Жена стояла у подъезда с Веркой Большаковой. Глухое раздражение охватывало Федьку.

Трепаный рыжий кот, недовольный надвигающейся грозой, вылез из зарослей кленового куста и шмыгнул под выгнившую доску сарая. Кот Опенкина был тот, киплинговский кот, что «ходит сам по себе». На лето он поселялся в сарае и только на зиму приходил в квартиру на свое законное место под диван, к батарее центрального отопления. Летом не унижал себя просьбой поесть. Он обложил данью голубиную стаю и крыс. Кроме воробьев все было подвластно ему. Птичий пролетариат не терял бдительности, о чем не преминул с ехидцей заметить Опенкин, призрачно намекая на недавние события в Польше.

От Большаковой ушел муж года два назад, и она теперь при каждом удобном случае всем говорила, какая у неё распрекрасная жизнь открылась.

– Девы, я только и свет увидела. Живу для себя. А какие мужички на курортах – пальчики оближешь!

Она каждый свой отпуск проводила на курортах Кавказа. – Не то, что мой – вахлак!

Её вахлак был шофером, и Федька не раз ездил с ним «для развития кругозора» до самой монгольской границы по Чуйскому тракту.

Опенкин зло глядел в окно на широкий зад Верки. «Чисто стол обеденный» – не раз говорил он, а Клавка, ощеря мелкие зубы, словно ввинчивала слова:

– А сам-то? Глаза, как у кота, масляные. Одно слово – кабели!

Веркино незамужество сводило барачных женщин с ума. Её ненавидели тихой, тлеющей ненавистью. Джинсы, маникюр, – казалось им, посягали на незыблемое, данное судьбой и законом право видеть в мужьях своих нечто принадлежащее на веки вечные, святое и кровное, как мужнина зарплата, как неотторжимое личное Я.

Что из того, что Верка и в упор не видела барачных мужчин, пусть на стороне, пусть где-то, но то, на чем стояла и стоять будет барачная мораль, разрушалось Веркой Большаковой с наслаждением, с топаньем и приплясом.

Верка Большакова становилась обыкновенной советской проституткой, то есть женщиной, отдающейся мужчине не за деньги, хотя и этот момент отношений присутствовал, но определяющим было все-таки личное влечение и любопытство.

Женщины из барака видели в мужьях свою кровную собственность и относились к ней ревностно, и эта позиция находила понимание в общественных и государственных инстанциях. Семья – ячейка общества и эту ячейку нужно, во что бы то ни стало, укреплять! Женщина в барачной семье была и судьей, и прокурором, и защитником в одном лице. Это они, и только они, истинные судьи своим мужьям. Одни прощали им пропитую десятку, но устраивали долгие и шумные скандалы, если сумма пропитого, хоть на рубль выходила за рамки этого, негласного договора.

Другие выдавали «пропойные» деньги самолично, но ставили условие – «только дома». Третьи приурочивали к воскресенью или субботе, и пили, и пели вместе единым застольем, проявляя при этом удивительное единение душ.

Были в бараке и такие семьи, где мужья, несмотря на скандалы, устраиваемые женой с привлечением участкового милиционера и общественности, пропивали все подчистую. Могли ли барачные женщины спокойно взирать на Верку? Не могли!

Большакову вызывали в инстанции, но ничего такого, что можно было бы предъявить в качестве обвинения у этих инстанций не было. А самое главное, может быть, заключалось в том, что в самих этих инстанциях не было единодушной поддержки барачным моральным принципам и, кто знает, может быть в этих инстанциях, как нигде понимали не барачных женщин, а Верку Большакову.

Разумеется, не явно, а в глубине сознания, привыкшему говорить одно, думать другое, а поступать вопреки и первому и второму. Федька Опенкин пил очень редко, по случаю, а Клавка питала отвращение даже к сладенькому. Клавке завидовали. Муж ее на таком фоне выглядел трезвенником, что общественностью барака считалось несомненной и бесспорной заслугой Клавки, поскольку мужчина, по определению все той же общественности, изначально – порочная скотина и только усилия женской половины общества приближают его к образу человеческому. Наверное, поэтому Клавку избрали председателем домкома.

– Ну, заболтались, – сказал Федька, в который раз перекладывая с места на место газету.

«Литературку» он выписывал лет десять, прочитывал её от первой страницы до последней и всё аккуратно подшивал. Один раз Клавка чуть было не отдала их школьникам на макулатуру, но вовремя подоспевший Федька так накричал на неё, что той пришлось догонять двухколесную тачку и сбрасывать в пыль шесть свертков туго перетянутых шпагатом.

Опенкин в глазах барачной общественности слыл мужиком с ленцой, и это было странно, но вполне объяснимо, так как никому из них не доводилось работать вместе с Федором и на собственной шкуре испытать его остервенелую злость в работе. Поводом к таким суждениям послужили его моральные принципы, которые часто провозглашал Федор, по части «не укради». На взгляд общественности, они касались только личного, что же до государственного, то его сам Бог послал для людей смекалистых и рукастых.

Все, так или иначе, строили, а потому и тащили где доску со стройки, где кирпич и сараюшки, стоящие напротив барака, приобретали ухоженный вид, иные даже обзаводились вторым этажом, в общем, все кто как мог, обосновывались на долгую и обстоятельную жизнь. Федькин же сарай хирел, кособочился, а на крыше к июню вырастала трава.

Люди ухитрялись строить капитальные домики на мичуринских участках, а Опенкин и слышать об этом не хотел.

Если человек не дурак, значит ленивый, а лень, как известно, найдет десятки оправданий себе – так считали барачные мудрецы» обсуждая на досуге моральные принципы Опенкина.

Барак принадлежал маслозаводу и был давным-давно списан, а жильцы, по документам, жили в благоустроенных квартирах, поэтому земное начальство махнуло на него рукой. Изворачивалось начальство, но и народишко тоже не щелкал зубами, а изворачивался по мере сил и возможностей, один Федор не желал изворачиваться.

Он рассуждал так: «Раз барак маслозавода, а маслозавод государственный, то пусть государство и ремонтирует».

На что другие жильцы вполне резонно возражали: