Комната была такою же опрятной, как Дженет и бабушка. Сейчас, когда я отложил на секунду перо, чтобы подумать о ней, снова ворвался ко мне ветерок с моря, насыщенный ароматом цветов; и снова я увидел старомодную мебель, натертую до блеска, неприкосновенное бабушкино кресло и столик перед круглым зеленым экраном в окне-фонаре, ковер, покрытый дорожкой из грубой шерсти, кошку, подставку для чайника в камельке, двух канареек, старинный фарфор, чашу для пунша, наполненную сухими лепестками роз, высокий шкаф, хранивший всевозможные бутылки и горшочки; увидел я и себя самого, лежащего на диване, такого чужого всему меня окружающему, всего покрытого пылью, увидел, как я лежу и подмечаю все.
Дженет пошла готовить ванну, когда бабушка, к крайнему моему испугу, внезапно оцепенела от негодования и едва могла выкрикнуть:
– Дженет! Ослы!
Дженет взлетела по лестнице, словно дом был охвачен пламенем, выскочила на маленькую лужайку перед коттеджем и отогнала двух ослов, осмелившихся ступить копытом на лужайку (на них ехали верхом две леди). Тем временем бабушка, выбежав из дому, схватила за уздечку третьего осла с сидевшим на нем ребенком, круто повернула его, вывела из заповедника и дала пощечину злосчастному юнцу – погонщику, который осмелился осквернить священную землю.
Я и по сей день не знаю, имела ли бабушка какие-нибудь законные права на эту лужайку, но она решила, что имеет, а для нее это было одно и то же. Величайшим для нее оскорблением, требующим немедленного возмездия, было появление осла на сей пречистой лужайке. Чем бы ни занималась бабушка, в каком бы интересном разговоре ни принимала участие, осел мгновенно изменял ход ее мыслей, и она стремительно набрасывалась на него. Кувшины и лейки стояли наготове в укромных уголках, чтобы окатить водой дерзких мальчишек; за дверью были припрятаны палки; во все часы дня совершались воинственные вылазки, и борьба велась непрерывно. Быть может, она была приятным развлечением для погонщиков, возможно также, что наиболее смышленые ослы, уразумев положение дел, устремлялись сюда со свойственным им упрямством. Знаю только, что, пока готовили ванну, таких тревог было три, и во время последней и самой отчаянной вылазки я видел, как моя бабушка вступила в единоборство с рыжеватым подростком лет пятнадцати и стукнула его рыжую голову о калитку, прежде чем он сообразил, что тут происходит. Такие вылазки были тем более уморительны, что в это время бабушка кормила меня бульоном с ложки (твердо уверив себя в том, будто я умираю с голоду и поначалу должен принимать пищу маленькими порциями), я разевал рот в ожидании ложки, а бабушка опускала ее в чашку, кричала: «Дженет! Ослы!» – и бросалась в атаку.
Ванна принесла мне великое облегчение. После ночевок в поле я чувствовал сильную боль во всем теле и такую усталость и сонливость, что то и дело клевал носом. Когда я выкупался, они (я имею в виду бабушку и Дженет) облачили меня в рубашку и панталоны, принадлежавшие мистеру Дику, и обмотали двумя-тремя огромными шалями. В какой узел я тогда преобразился – не знаю, помню только, что мне было очень жарко. Ослабевший и сонный, я вскоре опять улегся на диван и заснул.
Быть может, то был сон, порожденный фантазией, так долго занимавшей мои мысли, но проснулся я под впечатлением, будто бабушка подошла и наклонилась надо мной, откинула мне волосы с лица, поудобнее положила мою голову и постояла рядом с диваном, глядя на меня. Слова «красивый мальчик» или «бедный мальчик» как будто еще звучали в моих ушах, но, разумеется, когда я проснулся, ничто не могло навести на мысль, что они были произнесены моей бабушкой, сидевшей в окне-фонаре и взиравшей на море из-за зеленого экрана, который был укреплен на чем-то вроде вертлюга и мог поворачиваться в любую сторону.
Вскоре после моего пробуждения мы пообедали жареной курицей и пудингом; сидя за столом, я и сам походил на связанную птицу и с большим трудом мог двигать руками. Но раз бабушка сама запеленала меня, то я и не жаловался на такое неудобство. Все это время я с большой тревогой размышлял о том, что собирается она со мной сделать, но она обедала в глубоком молчании и лишь изредка, посмотрев на меня, сидевшего напротив, произносила: «Господи, помилуй!» – а это отнюдь не рассеивало моей тревоги.
Убрали скатерть, поставили на стол бутылку хереса (мне тоже дали рюмочку), и бабушка снова послала за мистером Диком, который, присоединившись к нам, постарался принять самый глубокомысленный вид, когда она попросила его выслушать мою историю и постепенно вытянула ее из меня, задавая вопросы. Пока я рассказывал, она не спускала глаз с мистера Дика – не будь этого, он, я думаю, погрузился бы в сон, а всякий раз, когда он готов был расплыться в улыбку, его останавливали нахмуренные брови бабушки.
– Понять не могу, что приключилось с этой бедной, злосчастной малюткой, почему она взяла и вышла еще раз замуж! – сказала бабушка, когда я кончил рассказ.
– Может быть, она влюбилась в своего второго мужа, – предположил мистер Дик.
– Влюбилась! – повторила бабушка. – Что вы хотите этим сказать? Зачем ей было это делать?
– Может быть, она это сделала для своего удовольствия, – подумав и глупо улыбнувшись, сказал мистер Дик.
– Удовольствие, как бы не так! – воскликнула бабушка. – Нечего сказать, большое удовольствие для бедной малютки простодушно довериться какому-то негодяю, который, конечно, должен был плохо обращаться с ней. Хотела бы я знать, что она воображала? Один муж у нее уже был. Она проводила до могилы Дэвида Копперфилда, который всегда, с самой колыбели, бегал за восковыми куклами. У нее родился младенец – о! в ту ночь на пятницу, когда она родила на свет вот этого ребенка, который тут сидит, там в доме было двое младенцев – чего же еще ей было нужно?
Мистер Дик украдкой кивнул мне головой, как бы давая понять, что на это нечего ответить.
– Она даже не могла родить такого ребенка, какого родила бы всякая другая! – продолжала бабушка. – Где сестра этого мальчика, Бетси Тротвуд? Нет ее. Ах, полно!
У мистера Дика был совсем испуганный вид.
– А этот докторишка с повисшей набок головой, Джеллипс или как его там зовут, – сказала бабушка, – он-то о чем думал? Только и знал, что твердил мне, как реполов (да он и похож на реполова!): «Это мальчик!» Мальчик! Ох, до чего они все глупы!
Эта энергическая фраза чрезвычайно испугала мистера Дика, да, по правде сказать, и меня.
– А потом, как будто этого еще было мало, как будто она и без того уже не встала поперек дороги сестре этого мальчика, Бетси Тротвуд! – продолжала бабушка. – Она выходит замуж второй раз, – выходит за какого-то убийцу или что-то в этом роде[34] – и встает поперек дороги вот этому мальчику! Каждый, кроме младенца, мог бы предвидеть, каковы будут естественные последствия: мальчик скитается, бродяжничает. Вырасти еще не у спел, а уже уподобился Каину!
Мистер Дик посмотрел на меня в упор, словно стараясь установить мое сходство с Каином.
– А потом эта женщина с языческим именем, – продолжала бабушка, – эта Пегготи, она тоже взяла да и вышла замуж. Вот мальчик рассказывает, что она тоже взяла да и вышла замуж, как будто своими глазами не видела, к какой это приводит беде! Надеюсь только, – тут бабушка затрясла головой, – надеюсь, что ей попалась в мужья какая-нибудь дубина (об этом так часто пишут в газетах) и будет колотить ее как следует.
Я не мог спокойно слушать, как осуждают мою старую няню и высказывают на ее счет такие пожелания, и объявил бабушке, что, право же, она ошибается, объявил, что Пегготи – самый лучший, самый верный, самый надежный, самый преданный и бескорыстный друг и слуга; что она всегда любила меня горячо и любила горячо мою мать; что ее рука поддерживала голову моей умирающей матеря и на ее лице моя мать запечатлела последний благодарный поцелуй. При воспоминании о них обеих у меня захватило дух, и я не совладал с собой, когда пытался объяснить, что ее дом – все равно что мой дом, и все, что принадлежит ей, – мое, и я пошел бы к ней искать приюта, если бы, зная ее скромные средства, не боялся оказаться в тягость, – повторяю: пытаясь объяснить все это, я не совладал с собой и, закрыв лицо руками, уронил голову на стол.
– Ну, полно! – сказала бабушка. – Мальчик прав, что заступается за тех, кто за него заступался… Дженет! Ослы!
Я твердо уверен, что, не будь этих злополучных ослов, мы пришли бы к полному согласию, так как бабушка положила мне руку на плечо, а я, набравшись храбрости, ютов был обнять ее и молить о покровительстве. Но этот перерыв и волнение, в которое пришла бабушка после боя на лужайке, положили конец всем нежным излияниям, и до самого чая бабушка с негодованием излагала мистеру Дику свое твердое намерение искать справедливости у отечественных законов и подать в суд на всех владельцев ослов в Дувре за вторжение на чужую землю.
После чая мы сидели у окна – подстерегая, как предположил я, судя по зоркому взгляду бабушки, новых непрошеных гостей. – сидели до сумерек, покуда Дженет не принесла свечи и ящик для игры в трик-трак и не спустила шторы.
– А теперь, мистер Дик, – с важной миной сказала бабушка, снова, как и раньше, подняв указательный палец, – я хочу задать вам еще один вопрос. Посмотрите на этого мальчика.
– На сына Дэвида? – спросил мистер Дик с видом сосредоточенным и недоумевающим.
– Вот именно, – сказала бабушка. – Что бы вы сейчас с ним сделали?
– С сыном Дэвида? – спросил мистер Дик.
– Да, – подтвердила бабушка, – с сыном Дэвида.
– О! – сказал мистер Дик. – Так… Что бы я с ним… я уложил бы его спать.
– Дженет! – воскликнула бабушка с тем тихим торжеством, какое я уже подметил раньше. – Мистер Дик разрешает все наши сомнения. Если постель готова, мы отведем его спать.
Когда Дженет доложила, что все готово, меня повели спать – повели ласково, но словно пленника: бабушка шагала впереди, а Дженет замыкала шествие. Одно только обстоятельство вдохнуло в меня новую надежду: остановившись на лестнице, бабушка осведомилась, почему здесь пахнет горелым, а Дженет ответила, что делала в кухне трут из моей рубашки. Но в моей комнате не оказалось никакой одежды, кроме той, что была намотана на мне; а когда меня оставили одного с маленьким огарком восковой свечи, который, как предупредила меня бабушка, будет гореть ровно пять минут, я услышал, что мою дверь заперли снаружи. Раздумывая об этом, я пришел к заключению, что бабушка, ничего обо мне не зная, могла заподозрить, не развилась ли у меня привычка убегать из дому, и теперь принимает меры предосторожности, чтобы удержать меня.
Комната была уютная, в верхнем этаже дома, и выходила окнами на море, сверкавшее в лунном свете. Помню, я прочитал молитвы, свеча догорела, и я долго еще сидел и смотрел на лунный свет, падавший на воду, быть может надеясь прочесть в нем свою судьбу, словно в ослепительной книге, или увидеть мою мать с младенцем, спускающуюся с небес по этой сияющей тропе, чтобы взглянуть на меня, как смотрела она в тот день, когда я в последний раз видел ее кроткое лицо. Помню, благоговейное чувство, с каким я отвел, наконец, взгляд от окна, уступило место чувству благодарности и успокоения при виде кровати с белыми занавесками, и это чувство усилилось, когда я лег в мягкую постель с белоснежными простынями. Помню, я задумался о тех заброшенных уголках, где спал под ночным небом, и молился о том, чтобы никогда мне больше не лишаться крова и никогда не забывать о тех, кто его лишен. И помню, как я словно поплыл в мир сновидений по этой печальной и лучезарной морской тропе.
Глава XIV
Бабушка решает мою участь
Утром, когда я спустился вниз, бабушка сидела за чайным столом, опершись локтями на поднос, и пребывала в таком глубоком раздумье, что забыла завернуть кран урны,[35] и кипяток, переполнив чайник, перелился через край и залил всю скатерть; только мое появление рассеяло ее задумчивость. Я был уверен, что являюсь предметом ее размышлений, и, больше чем когда-либо, мне не терпелось знать, как она решила поступить со мной. Но я пытался скрыть свою тревогу, боясь ее рассердить.
Тем не менее за завтраком мои глаза, которые подчинялись мне куда хуже, чем язык, подолгу не отрывались от нее. И когда бы ни обращался к ней мой взгляд, я видел, что она смотрит на меня, смотрит так задумчиво и странно, словно я нахожусь от нее на огромном расстоянии, а не сижу напротив, за круглым столиком. После завтрака моя бабушка нарочито спокойно откинулась на спинку стула, нахмурила брови, переплела пальцы и не спеша стала созерцать меня с таким вниманием и так пристально, что я не знал, куда мне деваться от смущенья. Я еще не кончил завтракать и, пытаясь скрыть свое замешательство, продолжал есть, но мой нож цеплялся за вилку, а вилка цеплялась за нож. Вместо того чтобы резать грудинку и отправлять по назначению, я строгал ее столь энергически, что кусочки мяса взлетали вверх, я давился чаем, который попадал не в то горло; наконец, в отчаянии, я сложил оружие и, раскрасневшись, сидел неподвижно под испытующим взглядом бабушки.
– Послушай! – произнесла бабушка после длительного молчания.
Я почтительно посмотрел на нее и встретил острый, ясный взгляд.
– Я ему написала, – сказала бабушка.
– Ему?..
– Твоему отчиму, – сказала бабушка. – Я послала ему письмо, на которое он должен будет обратить внимание, а не то мы поссоримся; он может в этом не сомневаться.
– Бабушка! Ему известно, где я нахожусь? – спросил я с испугом.
– Я ему написала, – сказала бабушка, кивнув головой.
– И меня… отдадут… ему? – запинаясь, спросил я.
– Не знаю. Посмотрим, – сказала бабушка,
– О! Что со мной будет, если мне придется вернуться к мистеру Мэрдстону! – воскликнул я.
– Ничего об этом не знаю, – бабушка покачала головой. – Не могу ничего сказать. Посмотрим.
При этих словах бодрость покинула меня, я весь поник, и на сердце стало тяжело. Бабушка, как будто не обращая на меня внимания, надела простой передник с нагрудником, который достала из шкафа, и собственноручно вымыла чайные чашки: когда все было вымыто, поставлено на поднос и прикрыто сложенной скатертью, она позвонила Дженет и велела ей убрать поднос. Затем она надела перчатки и смела маленькой щеткой крошки, не оставив ни одной, даже самой крохотной, после чего вытерла пыль и убрала комнату, которая и так была безукоризненно чиста и в полном порядке. Когда все эти дела были закончены, к полному ее удовлетворению, она сняла перчатки и передник, сложила их, спрятала в особый уголок шкафа, откуда они были извлечены, поставила рабочую шкатулку на свой столик у открытого окна и уселась за работу, защищенная от яркого света зеленым экраном.
– Пойди-ка наверх, передай мистеру Дику привет от меня и скажи, что я рада была бы узнать, как подвигается его Мемориал, – сказала бабушка, вдевая нитку в иглу.
Я живо поднялся, чтобы выполнить это поручение.
– Мне кажется, ты считаешь, что у мистера Дика слишком коротка фамилия, не правда ли? – спросила бабушка, вглядываясь в меня так же пристально, как она смотрела на иголку, вдевая в нее нитку.
– Вчера мне показалось, что она в самом деле коротка, – признался я.
– Не думай, что у него нет другой фамилии, которую он мог бы носить, если бы захотел, – надменно сказала бабушка. – Бебли, мистер Ричард Бебли – вот как зовут этого джентльмена![36]
Памятуя о своем юном возрасте и сознавая, что уличен в непозволительной вольности, я хотел было сказать, что уж лучше я буду его величать полным именем, но бабушка продолжала:
– Но ни в коем случае не вздумай так его называть! Он не выносит своей фамилии. Такая уж у него слабость. Впрочем, не знаю, можно ли это назвать слабостью, потому что, богу известно, он натерпелся достаточно от людей, которых так зовут, чтобы питать смертельную ненависть к своей фамилии! Мистер Дик – вот как его зовут и здесь и куда бы он ни отправился… Впрочем, он никуда не отправится. Поэтому будь осторожен, малыш! Называй его просто «мистер Дик».
Я обещал повиноваться и отправился с поручением наверх, размышляя по пути, что если мистер Дик работает над своим Мемориалом длительное время, с тем рвением, какое я приметил в его действиях, когда спускался вниз и заглянул в открытую дверь, то, должно быть, Мемориал подвигается превосходно. Мистер Дик продолжал заниматься все тем же, в руке у него было длинное перо, а голова почти лежала на листе бумаги. Он так был погружен в свое занятие, что я имел достаточно времени, чтобы заметить в углу большой бумажный змей, груды свернутых рукописей, множество перьев и запас чернил (у него было не меньше дюжины кувшинов вместимостью в полгаллона каждый), прежде чем он обратил внимание на мое присутствие.
– А! Феб! – воскликнул мистер Дик, кладя перо. – Ну, что делается в мире? Я вот что тебе скажу, – он понизил голос, – ты никому этого не говорил, но, мой мальчик… – тут он наклонился ко мне и приблизил губы вплотную к моему уху, – мир сошел с ума! Это не мир, а бедлам!
Мистер Дик взял понюшку из круглой коробки, стоявшей на столе, и расхохотался от всей души.
Воздерживаясь от выражения своего мнения по такому предмету, я передал поручение.
– Превосходно! Передай и от меня привет и скажи, что я как будто уже приступил. Мне кажется, я уже приступил… – сказал мистер Дик, запуская руку в свои седые волосы и бросая какой-то неуверенный взгляд на рукопись. – Ты учился в школе?
– Да, сэр. Недолго, – ответил я.
– Ты помнишь, в каком году был обезглавлен король Карл Первый? – спросил мистер Дик, внимательно на меня посмотрел и взял перо, чтобы записать дату.
Я сказал, что, кажется, это произошло в тысяча шестьсот сорок девятом году.
– Превосходно. Так говорится и в книгах, но я не понимаю, как это могло быть, – сказал мистер Дик, почесывая ухо пером и с сомнением глядя на меня. – Если это произошло так давно, то как же окружавшие его люди могли совершить такой промах, что переложили заботы из его отрубленной головы в мою голову?
Я был очень удивлен таким вопросом, но не мог дать никаких разъяснений по сему поводу.
– Очень странно, что мне никак не удается это установить, – продолжал мистер Дик, бросая безнадежный взгляд на свою рукопись и снова взъерошивая волосы. – Мне никак не удается это выяснить. Но неважно, неважно! – воскликнул он бодро и возбужденно. – Время еще есть. Привет мисс Тротвуд. Я превосходно подвигаюсь вперед.
Я уже собрался уходить, когда он обратил мое внимание на бумажный змей.
– Какого ты мнения об этом змее? – спросил он. Я ответил, что он чудесен. Как мне показалось, он был не меньше семи футов длиной.
– Это я его сделал, – произнес мистер Дик. – Мы с тобой пойдем и запустим его вместе. А это видел?
Он показал мне наклеенные на змея листы бумаги, исписанные очень мелко, но так тщательно и четко, что, когда я вгляделся в строчки, мне показалось, будто в двух-трех местах я вижу упоминание о голове короля Карла Первого.
– Бечевка у него очень длинная, и чем выше он поднимается, тем дальше разносит факты. Таков мой способ распространять их. Я не знаю, где они опустятся. Это зависит от обстоятельств, от ветра и так далее. Но тут уж приходится идти на риск.
У него было такое кроткое, приятное лицо, такое почтенное, хотя вместе с тем веселое и свежее, что я подумал, уж не подшучивает ли он добродушно надо мной. Я рассмеялся, он также рассмеялся, и мы расстались наилучшими друзьями.
– Ну, как поживает сегодня мистер Дик? – спросила бабушка, когда я спустился вниз.
Я передал ей привет от него и сообщил, что он прекрасно подвигается вперед.
– Что ты о нем думаешь? – спросила бабушка.
У меня было смутное желание уклониться от ответа, сказав, что, по моему мнению, он очень любезный джентльмен; но бабушку трудно было провести, она опустила на колени работу и, положив на нее руки, переплела пальцы и произнесла:
– Полно! Твоя сестра Бетси Тротвуд сразу сказала бы мне, что она думает о ком бы то ни было! Старайся походить на свою сестру и говори откровенно.
– Он… мистер Дик… я спрашиваю, бабушка, потому, что я не знаю… Он не в своем уме? – запинаясь, спросил я, ибо чувствовал, что вступаю на опасный путь.
– Ничуть! – ответила бабушка.
– В самом деле? – пролепетал я.
– О мистере Дике можно сказать все что угодно, только не это! – решительно и энергически заявила бабушка.
Мне ничего не оставалось делать, как снова робко пролепетать:
– В самом деле?
– Да, его называли сумасшедшим! – продолжала бабушка. – Мне доставляет эгоистическое удовольствие говорить, что его называли сумасшедшим, так как, не будь этого, я была бы лишена его благодетельного общества и советов в течение десяти лет, если не больше, – словом, с того дня, как твоя сестра, Бетси Тротвуд, так меня разочаровала.
– Так давно?
– Нечего сказать, хороши были эти люди, имевшие смелость называть его сумасшедшим! – продолжала бабушка. – Мистер Дик приходится мне дальним родственником, неважно каким, я не буду на этом останавливаться. Не будь меня, его собственный брат засадил бы его до конца жизни в сумасшедший дом. Вот и все.
Боюсь, не лицемерие ли это было с моей стороны, но, видя, как моя бабушка негодует по сему поводу, я притворился, будто также негодую.
– Спесивый глупец! – сказала бабушка. – Только потому, что его брат немного чудаковат, хотя далеко не так чудаковат, как многие другие, он не пожелал видеть его у себя в доме и отправил в какую-то частную лечебницу для умалишенных, хотя их покойный отец особо поручил мистера Дика его попечению, так как считал мистера Дика придурковатым. Тоже, нечего сказать, разумный человек! Сам-то он, несомненно, был сумасшедший!
И снова, раз бабушка казалась совершенно убежденной в этом, я попытался сделать вид, будто и я в этом убежден.
– Тут я вмешалась и обратилась к его брату с предложением, – продолжала бабушка. – Я сказала: «Ваш брат в своем уме, надеюсь, куда более в своем уме, чем вы сейчас или когда бы то ни было в будущем. Пусть он получает свой небольшой доход и живет у меня. Я-то не боюсь его, я-то не спесива, я-то о нем позабочусь и не стану с ним дурно обходиться, как обходятся некоторые, не говоря уже о тех, кто служит в доме для умалишенных». Мы долго пререкались, но, наконец, я его отстояла, и с тех пор он живет здесь. Он самый сердечный, самый покладистый человек на свете. А что касается его советов!.. Никто не знает, кроме меня, какой ум у этого человека!
Бабушка обмахнула платье и потрясла головой, словно смахивала с платья вызов, брошенный ей всем миром, и вытряхивала его из головы.
– У него была любимая сестра, – продолжала она, – доброе создание, она была с ним очень ласкова. Но она поступила так же, как все они поступают, – взяла себе мужа. А муж поступил тоже так, как все они поступают, – сделал ее несчастной. Это так повлияло на рассудок мистера Дика (надеюсь, хоть это-то не сумасшествие!), что беда, которая стряслась, и страх перед братом, и сознание его недоброжелательства – все вместе довело его до горячки. Все это случилось прежде, чем он переехал ко мне, но воспоминания до сих пор угнетают его. Говорил он тебе что-нибудь, малыш, о короле Карле Первом?
– Да, бабушка.
– Ах! – Бабушка потерла нос, словно чем-то раздосадованная. – Это у него такая аллегорическая манера выражаться! Натурально, он связывает свою болезнь с большими волнениями и сумятицей, и для этого выбрал такой образ или сравнение, или как там оно называется… А почему бы и не выбрать, если ему это по вкусу?
– Конечно, бабушка, – согласился я.
– Так обычно не выражаются, это не деловой язык, я это знаю, и вот почему я настаиваю, чтобы он не касался этого вопроса в своем Мемориале.
– В этом Мемориале он описывает свою жизнь, бабушка?
– Да, малыш, – ответила бабушка, снова потирая нос. – Он пишет Мемориал о своих делах для лорд-канцлера, или для другого лорда, или для любой особы, которым платят жалованье за то, что они получают мемориалы. Думаю, он пошлет его на днях. Пока он еще не может обойтись без того, чтобы не вводить этой аллегории. Впрочем, неважно! Это его занимает.
И в самом деле, позднее я узнал, что мистер Дик больше десяти лет старается выбросить короля Карла Первого из своего Мемориала, но тот постоянно туда возвращался, да и теперь там пребывает.
– Я повторяю, – продолжала бабушка, – никто не знает, кроме меня, какой у этого человека ум! Он самый сердечный, самый покладистый человек на свете. Допустим, он любит запускать бумажный змей. Какое это имеет значение? Франклин тоже любил запускать змей. Он был квакер или что-то в этом роде, если я не ошибаюсь. А квакер, запускающий змей, куда более смешон, чем кто-нибудь другой.
Если бы я предполагал, что бабушка рассказывала все эти подробности для моей пользы и в подтверждение своего доверия ко мне, я почувствовал бы себя крайне польщенным и в таких знаках расположения мог бы усмотреть доброе предзнаменование. Но вряд ли я мог не заметить, что она начала этот разговор главным образом потому, что сей вопрос невольно возникал у нее, и отвечала она себе самой, но отнюдь не мне, к которому она адресовалась за отсутствием другого слушателя.