Рафаэль Гругман
Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля
For Anthony, Lora and Maya Tseytlin
Я люблю все народы на свете и праздники всех народов; когда они ликуют о своих годовщинах и мне случится быть неподалёку, я просто рад тому, что людям весело, и праздную в душе их вёселый час – если только нет у меня в тот самый день собственных траурных поминок.
Зеев ЖаботинскийРодину не дают и не получают в подарок, не приобретают в результате политических соглашений, не покупают за золото и не завоевывают кулаками. Её строят в поте лица.
Давид Бен-ГурионПредисловие
Я родился 16 октября, в год создания государства Израиль, за два дня до дня рождения Жаботинского, на Маразлиевской, когда-то называвшейся улицей одесских банкиров, и примечательной в литературной Одессе тем, что на чётной стороне улицы, на двух противоположных концах, жили два Александра. Куприн роскошествовал в помпезном угловом доме напротив Александровского парка, а Пушкин первую одесскую ночь провёл на почтовой станции в постоялом дворе, окнами выходящими на Базарную, и этим благословил скромную улицу на рождение писателей и поэтов.
Банкиры и писатели жили на чётной стороне Маразлиевской, а нечётная и поныне большей частью занята парком и, не считая энкавэдэшного городка, появившегося в советское время, составляет четыре пятиэтажных дома с четырёхметровыми потолками – квартал от Успенской до Базарной. Напротив моего дома, под номером пять, фасад которого охраняли головы двух бронзовых львов, наискосок, был пушкинский.
Маразлиевская упирается в Базарную, на которой слева, в конце квартала, в доме под номером четыре родился Евгений Петров, родной брат Валентина Катаева (в катаевском доме располагался детский сад, который посещал автор), – а справа, через квартал (на Базарной, 40) родился Эдуард Багрицкий. В школьные годы я почти ежедневно проходил мимо дома Багрицкого, гордо поглядывая на скромную мемориальную доску, в неведении, что напротив, в 33-м номере, на углу Базарной и Ремесленной, 18 октября 1880 года родился всемирно известный писатель, публицист и общественный деятель, имя которого в советское время было запрещено: Зеев (Владимир) Жаботинский (при рождении – Вольф Евнович).
Одесса, близость дат рождения, соседство родительских домов – но на этом совпадения не заканчиваются. День рождения автора совпал с днём рождения первого и второго премьер-министров Израиля, поставивших свою подпись под Декларацией Независимости: Бен-Гуриона, соратника Жаботинского по еврейскому легиону и его политического противника во всех начинаниях, включая создание легиона, и Моше Шарета, преемника Бен-Гуриона на посту премьера.
…Если верить астрологии, Жаботинский и Бен-Гурион запрограммированы быть дипломатами, осторожными в принятии решений – и изворотливыми, гибкими и склонными к компромиссам. Впрочем, они опровергли все гороскопы: оба были решительными и непреклонными воинами, возглавившими левое и правое крыло сионизма. Их сравнивали с двумя конями, запряжёнными в одну повозку и боровшимися за роль коренника. Оба как будто выросли в одной и той же еврейской семье, описанной в романе Жаботинского «Пятеро», в которой дети выбрали непересекающиеся дороги. Бен-Гурион, окажись он в России, мог бы надеть комиссарскую кожанку и, как Троцкий, беспощадно расстреливать идеологически колеблющихся соплеменников, а Жаботинский, не будь он сионистом, оказался бы в компании с Мартовым-Аксельродом, лидером меньшевиков. А возможно, он отстранился бы от политики и пошёл по литературной тропе…
…Грозы двадцатого века уже отгремели. Эта книга о прошлом и настоящем. История Израиля в противостоянии двух уроженцев Российской империи, Жаботинского и Бен-Гуриона. Хотя они были почти что ровесниками (между датами их рождения два октябрьских дня и шесть лет), лишь однажды они шли бок о бок друг с другом: в 1918 году, когда Бен-Гурион был солдатом Еврейского легиона, созданного Жаботинским.
Они шли параллельными курсами, иногда – в противоположные стороны, по-разному оценивая ситуацию (Жаботинский в 1914 году агитировал за создание еврейского легиона в английской армии – Бен-Гурион в первые годы войны ратовал за такой же легион, но в турецкой). Таким будет и наше повествование – параллельным. Главы о Жаботинском чередуются с главами, посвящёнными Бен-Гуриону, и соединяются там, где оба были задействованы в одних и тех же событиях. После августа 1940-го, ставшего последним месяцем жизни Зеева Жаботинского, повествование будет вестись только о Бен-Гурионе, который с 1948 по 1963 гг. с небольшим перерывом был премьер-министром и министром обороны Израиля.
Часть I. Параллельные биографии
Жаботинский. Детство. Одесса. Парк
Свои детские годы Жаботинский подробно описал в «Повести моих дней».
Об отце, Евгении (Ионе) Григорьевиче Жаботинском, у него остались смутные воспоминания. Тот был высокопоставленным служащим Российского общества пароходства и торговли (РОПИТ) и занимался закупкой зерна. Когда сыну было четыре года, он заболел раком.
С этого момента жизнь семьи изменилась. Два года Ева Марковна Жаботинская, в девичестве Зак, самоотверженно боролась за жизнь мужа. Она заложила имущество, возила его в Германию к лучшим докторам; когда те поставили страшный диагноз – не сдалась: ездила в Киев, в Харьков. Купцам 1-й гильдии разрешалось проживать вне черты оседлости. Запрет на проживание автоматически вступал в силу с прекращением оплаты взносов в купеческую гильдию. Когда Евгений Григорьевич заболел, его жена вымолила у харьковского губернатора соизволение на временное проживание. Все семейные сбережения ушли на лечение. Но победить болезнь не удалость.
Ева Марковна осталась с шестилетним сыном и десятилетней дочерью (ещё один сын, первенец Мирон, умер в младенчестве). Семья, некогда жившая в роскоши, лишилась средств к существованию. Богатые родственники отвернулись от них. Ева Марковна вынуждена была переехать с детьми в скромную двухкомнатную квартиру на углу улиц Еврейская и Канатная и открыть крохотную лавочку письменных принадлежностей: это приносило мизерные доходы, позволившие дотянуть до шестнадцатилетия дочери. Тереза, начав подрабатывать частными уроками, спасла семью от лишений.
Мать и сестра были для Владимира образцом добродетели. В «Повести моих дней» он писал: «Есть черта в характере северных народов, которую я разделяю: поклонение женщине. Я убеждён: каждая, даже самая обычная женщина – ангел, и это правило не знает исключения. Если женщина не проявила этого качества, то потому только, что не представился случай, но придёт день – и вы увидите. С тремя женщинами свела меня жизнь (третья – жена, Анна Гальперина – Р.Г.), и у всех трёх нашёл я это качество, что же касается первой из них – мамы, то я не помню ни одного дня в жизни, чтобы она не была вынуждена биться, хлопотать, преодолевать трудности».
Мама и сестра привили ему вкус к хорошей литературе и к изучению языков, сестра научила восьмилетнего Владимира читать по-русски и дала ему несколько уроков английского языка. Вместе с ней он начал изучать иврит у Иегушуа Равницкого, еврейского писателя и журналиста, бывшего их соседом по дому.
От отца ему достался в наследство книжный шкаф, в котором обнаружились сочинения Пушкина, Лермонтова, Шекспира в русском переводе – Владимир «проглатывал» книгу за книгой. Когда в домашней библиотеке не осталось ни одной непрочитанной книги, настал черёд Диккенса, Золя, Джорджа Элиота, Гончарова – по мере взросления круг любимых авторов расширялся. Позднее это позволило Владимиру написать: «Кроме отрывочного знания латыни и греческого (и это я ценю по сей день), всему, чему я выучился в детские годы, я выучился не в школе».
Детские годы. Они были такими же, как у всех одесских мальчишек: задорных, самоуверенных и до безумия влюблённых в свой город (в какой-то момент эта влюблённость стала наследственным заболеванием одесситов), – в меру нахальных и искренне уверенных, что им под силу заново раскрутить земной шар. Лето они проводили в парке или на берегу моря. Парк стал их вторым домом, в котором, когда припекало солнце, прогуливая гимназию, они пропадали до сумерек; повзрослев, на его аллеях они нашёптывали нежные признания девушкам…
Освящённые гением Пушкина, мальчишки писали стихи, музицировали, сочиняли рассказы – из них выросли братья Катаевы, Бабель, Багрицкий, Ильф и Олеша, но первые в списке великих одесских литераторов – Жаботинский и Чуковский.
Жаботинский был старше своего друга всего на два года, но, несмотря на малую разницу в возрасте, Чуковский считал его своим учителем. Уже став маститым писателем, во времена, когда имя Жаботинского будет запрещено упоминать, Чуковский напишет в частном письме: «он ввёл меня в литературу…в нём было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина… меня всегда восхищало в нём всё… и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах… Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой и был уверен, что перед ним широкая литературная дорога».
Тяга к творчеству появилась у Владимира в десятилетнем возрасте, первые стихи он «печатал» в рукописном журнале. В шестом классе Ришельевской гимназии он – уже почитаемый сверстниками «маститый поэт», один из редакторов тайной школьной газеты, которая, не имея никакого отношения к политике (гимназистов она не интересовала), называлась высокопарно: «Правдой».
(Лирическое отступление: автору знакомо школьное увлечение стихосложением и мальчишеская влюблённость в таинственность печатного слова – подражая Пушкину и его друзьям-лицеистам, издававшим рукописные журналы, автор затеял нечто подобное в 39-й школе, бывшей во времена Жаботинского женской гимназией Балендо Балю).
Два слова о женской гимназии Балендо Балю, раз уж о ней зашла речь… Она находилась в двух кварталах от дома Жаботинского, и вполне вероятно, что, когда «созрел виноград» и в жилах юного поэта заиграло вскружившее голову молодое вино, он караулил на улице очаровательных гимназисток и даже провожал их домой. Но со своей будущей женой, Анной (Иоанной) Гальпериной он познакомился прозаически: в гостях у соученика. Ему было пятнадцать лет, ей – десять. Анна музицировала на рояле, когда Владимир вошёл в их дом, и она, увидев странное явление, – негритянский профиль под буйной шевелюрой – не выдержала и расхохоталась за его спиной.
«Негритянский профиль» – первое впечатление, произведенное юношей и запомнившееся его будущей жене, наталкивает на внешнее сходство с Пушкиным. Но внешним сходством дело не ограничилось: было ещё и духовное родство. Трёх авторов – Шекспира, Пушкина и Лермонтова – Жаботинский знал, по его собственному выражению, «от доски до доски» ещё в четырнадцатилетнем возрасте. Через много лет не без гордости он написал в автобиографической повести: «даже поныне не без труда нахожу я стихотворение Пушкина, которое не было бы мне знакомо и которого я не знал бы до конца».
Страсть к сочинительству изменила его жизнь. Он перевёл на русский язык «Песнь песней» и «В пучине морской» Гордона и послал в петербургский ежемесячный журнал «Восход» – не напечатали; перевёл стихотворение «Ворон» Эдгара По и отправил в «Северный вестник» – не напечатали; написал роман, который послал Короленко, – и вместо рецензии получил вежливый ответ: «Продолжайте». В возрасте между 13 и 16 годами он рассылал в газеты и журналы бесчисленное количество рукописей, которые возвращались назад или попадали в редакционные урны. Но всё-таки упорство достигло цели: в августе 1897 года появилась первая публикация – статья в ежедневной одесской газете «Южное обозрение», вышедшая под псевдонимом «Владимир Иллирич».
Ободрённый публикацией, Жаботинский познакомился с жившим в ту пору в Одессе поэтом Александром Фёдоровым и вручил ему перевод «Ворона». Фёдорову перевод понравился, и он познакомил начинающего поэта с редактором газеты «Одесский листок».
Следует отметить, что в конце девятнадцатого века Одесса занимала видное место в Российской империи, по количеству населения уступая лишь Санкт-Петербургу, Москве и Варшаве и конкурируя с северными столицами, а потому одесская газета почти во всех европейских столицах имела зарубежных корреспондентов. Редактор принял Владимира тепло, и, воспользовавшись его доброжелательностью, Жаботинский спросил: «Стали бы вы публиковать мои корреспонденции из-за границы?» – «Возможно, – ответил редактор, оценив литературный слог юноши. – Но при двух условиях: если вы будете писать из столицы, в которой у нас нет другого корреспондента, и если не будете писать глупостей».
Реплика о глупостях станет понятной, если обратиться к воспоминаниям Паустовского о Чехове, смертельно боявшемся одесских репортёров, которые с легкостью выдумывали небылицы. Делясь литературными планами, Чехов неизменно заканчивал разговор просьбой: «Только ради Бога, ничего не рассказывайте одесским репортёрам».
«Одесский листок» был солидной газетой, и выбор европейских столиц, в которых издание не имело зарубежных корреспондентов, оказался невелик: Берн и Рим.
Мама, родственники и знакомые, которым Жаботинский сообщил о намерении оставить гимназию и отправиться за границу корреспондентом газеты, категорически возражали против такого безумного, на их взгляд, решения. Они твердили о трудностях поступления еврейских мальчиков в государственные учебные заведения, о законе 1886 года, вводившем для евреев процентную норму (в пределах черты оседлости количество евреев среди учащихся мужских гимназий и университетов не должно было превышать десяти процентов), напоминали о четырёх провальных попытках поступления в гимназию, реальное и коммерческое училище. Чудом называли они принятие его в подготовительный класс второй прогимназии, позволившее поступить в пятый класс Ришельевской гимназии, самой престижной в Одессе; об этом знаменитом учебном заведении то ли Катаев, то ли Олеша (авторство установить не удалось) запустил шутку: «Человечество делится на две неравные части: на тех, кто учился в Ришельевской гимназии, и тех, кто там не учился».
Все доводы родственников, призванные отговорить его от скоропалительного решения, были логически аргументированными и разумными. В ответ на них Жаботинский, не имевший веских контраргументов, упрямо твердил: «Потому!». Он поступал так и в будущем, объясняя упрямство (которое предпочитал называть «упорством» и «непреклонностью характера») наследственной чертой, присущей всему еврейству. Рассказывая об этом эпизоде из своей жизни, когда он наперекор всем принял решение оставить гимназию, Жаботинский признался: «Это был не единственный случай…когда я покорялся необъяснимому «потому», и я не раскаиваюсь».
Необъяснимое «потому» зачастую заставляло его идти против всех (хотя это не является примером подражания для подростков, – «Мама всегда права, и незачем с ней спорить», – говорит им автор и по-профессорски строго-настрого машет указательным пальцем) – но только идущие против течения способны изменить его русло.
Когда мама обессилела от уговоров и поняла, что остановить его невозможно, она взмолилась: «Только не в Рим! Поезжай с Богом, раз ты уж решил оставить гимназию, но, на худой конец, – в Берн: там среди студентов есть дети наших знакомых».
С этой просьбой «послушный» сын согласился. Он попрощался с парком, на всю жизнь оставшимся в согревающих душу воспоминаниях, и весной 1898 года уехал в Швейцарию. Отрочество завершилось.
Давид Грин – ещё не Бен-Гурион. Детство и юношество
Первый премьер-министр Израиля родился 16 октября 1886 года в Плоньске – провинциальном городишке Варшавской губернии, при Екатерине Второй вошедшем в состав Российской империи и отошедшем к Польше в ноябре 1918 года, когда через столетие страна вновь обрела независимость.
Его отец, Авигдор Грин, помощник присяжного поверенного, которого местные евреи величали «адвокатом» в знак величайшего почтения за умение писать петиции (так школьники уважительно именуют «профессором» очкарика-вундеркинда, позволяющего скатать математику), по меркам уездного городка был обеспеченным человеком. Он владел двумя двухэтажными домами, полученными в качестве приданого жены, посещал лучшую в городе синагогу и дружил с Теодором Герцлем, доктором юриспруденции и основоположником политического сионизма.
Шейндал, жена Авигдора, была глубоко верующей женщиной. Давид был их четвёртым ребёнком – трое детей, родившихся до него, умерли в раннем возрасте. Всего у супругов было одиннадцать детей, но, по разным причинам, выжило только пятеро.
Давид не отличался крепким здоровьем, он рос хилым и щуплым мальчиком и был непропорционально крупноголовым, что вызывало тревогу родителей. Авигдор Грин отвёз сына в соседний город (в Плоньске специалистов-врачей не было – именно это являлось одной из основных причин высокого уровня детской смертности). Осмотрев мальчика, врач успокоил отца, заверив, что повода для беспокойства нет, и то ли в шутку, то ли всерьёз добавил, что Давид станет «большим человеком». Родители в это поверили, и мать размечталась, что быть ему великим раввином. А какие ещё есть варианты? Если «большой человек» – значит, раввин.
В отличие от Жаботинского, в детстве Давид не испытывал нужды. Семья была материально обеспечена, и средств на образование первенца не жалела. С пяти лет мальчик посещал хедер, где получил начальное образование. Затем отец перевёл его в реформистский хедер, и к идишу, родному языку, на котором разговаривали в семье, добавилось изучение иврита и Торы. Одновременно Давида определили в государственную школу, и в дополнение к традиционному еврейскому образованию он изучил русский язык и литературу. Нынешнее поколение русскоязычных читателей будет приятно удивлено, узнав, что в первые годы государства Израиль пленарные заседания Кнессета велись на русском языке – это был единственный язык, которым одинаково свободно владели все депутаты, в прошлом жители Российской империи.
«Сухопутный» провинциальный Плоньск, незаметный на политической карте мира, – городок, в котором, по переписи 1881 года, проживало 7824 жителя, – капля в море по сравнению с черноморской быстрорастущей Одессой (240 600 жителей в 1885-м и 403 815 жителей в 1897 году). Окружение, в котором рос Давид Грин (Бен-Гурионом он станет в двадцатичетырёхлетнем возрасте), не было артистическим, весёлым и легкомысленным, увлекавшимся сочинительством стихов и приключенческими авантюрами – от атмосферы, в которой рос Жаботинский, оно отличалось присущей провинции практичностью.
Владимир в молодости плавал в океане страстей, познал удовольствия, свойственные юности, исколесил Европу и оставил большое литературное наследие – а Давид с раннего детства был целеустремлён и практичен, из-за малого роста – 150 сантиметров – не пользовался успехом у девушек; мемуаров после себя он не оставил. Единственным журналистом, которому для написания биографии Бен-Гурион доверился на исходе лет – предоставил доступ к личному архиву и ответил на поставленные вопросы, – был Михаэль Бар-Зохар…[1]
…Беда настигла семью Грин в 1897 году. Давиду исполнилось 11 лет, когда во время очередных родов умерла его мать. Долгие годы он болезненно переживал утрату. «Каждую ночь снилась мне мама, – вспоминал он по прошествии многих лет. – Я разговаривал с ней во сне и спрашивал: «Почему ты не дома?»
Его дальнейшее воспитание проходило под влиянием отца, одного из местных лидеров Ховевей Цион (дословно «любящие Сион») – движения, основанного в 1884 году и ставшего предшественником политического сионизма, провозглашенного Герцлем на 1-м Сионистском конгрессе в августе 1897-го.
Если Жаботинский пришёл к сионизму самостоятельно, через потрясение кишинёвским погромом и самооборону, и впервые увидел Герцля в 23-летнем возрасте, в 1903 году на 6-м сионистском конгрессе, то Давид под влиянием отца ещё в детстве проникся идеями сионизма. Впервые он услышал Теодора Герцля в 11-летнем возрасте, в 1897 году, когда отец взял его на выступление Герцля в плоньской синагоге.
После смерти жены Авигдор недолго пробыл вдовцом и быстро женился, но Давид сторонился мачехи и до самой её смерти почти не общался с ней. Отделился он и от младших братьев и сестёр, проводя свободное время с друзьями – как и он, мечтающими о Сионе.
14-летние подростки создали молодёжное общество «Эздра», пропагандируя среди ровесников разговорный иврит. Отец всецело его поддерживал. К семнадцати годам Давид был уже готовым сионистом. На исходе августа 1903-го он прочёл в газёте о жарких дискуссиях, разгоревшихся на 6-м сионистском конгрессе и едва не приведших к расколу в сионистском движении, и безоговорочно поддержал русских сионистов, выступивших против «плана Уганды». В эти августовские дни Давид окончательно определился со своим будущим: оно было связано с Эрец-Исраэль. Приняв решение репатриироваться с самими близкими друзьями в Палестину, он начал себя к этому готовить – и решил, что первым делом надо освоить специальность строителя. Эта профессия, казалось ему, надолго будет наиболее востребованной в Эрец-Исраэль.
В 17 лет юношей посещают романтические грёзы – по мере взросления мечты испаряются, и на смену воздушным замкам приходят семейные ценности и «хлебная профессия», но Давида с детства отличало фанатичное упрямство – если он что-то задумывал, то шёл до конца. (Жаботинский, его будущий главный политический оппонент в сионистском движении, в семнадцатилетнем возрасте был далёк от политики – он увлекался литературой и барышнями. Впрочём, когда наступил переломный 1903 год кишинёвского погрома, это не помешало ему коренным образом изменить свою жизнь).
Следуя наперёд начертанным планам, Давид уехал в Варшаву – в провинциальном городке негде было продолжить обучение и приобрести специальность, которая понадобится в Эрец-Исраэль. Одно время он жил у дальних родственников, затем, начав подрабатывать учителем в частной школе, снял вместе с другом комнату и полтора года готовился к сдаче вступительных экзаменов в техническое училище Вавелберга. Пробелы в образовании, полученном в Плоньске, были большими, – ему пришлось брать частные уроки по математике, физике и русскому языку. Оказалось, что этого недостаточно. Администрация училища приняла решение допускать к вступительным экзаменам только выпускников гимназии или реального училища. У Давида аттестата, подтверждающего получение среднего образования, не было – малюсенький Плоньск был обделён учебными заведениями такого высокого ранга, а потому с мечтой получить профессиональное образование ему пришлось распрощаться.
В Варшаве Давида застала первая русская революция. Он увидел забастовки и демонстрации, революционных ораторов, требующих свободы и свержения самодержавия, солдат, стреляющих в безоружную толпу… и вернулся в Плоньск убеждённым социалистом, с мечтой о социальном равенстве и рае для трудящихся. В начале двадцатого века, богатом на иллюзии, Европа заболела коммунистическими и социалистическими идеями. В Варшаву Давид Грин уехал в костюме с галстуком и накрахмаленной манишкой, как и полагается сыну помощника присяжного поверенного, – а вернулся в Плоньск одетым на манер фабричного рабочего, в кепке и косоворотке.
«Призрак коммунизма», во второй половине девятнадцатого века начавший бродить по Европе, в восточной её части наделал немало «великих» дел. Под его влиянием к концу века восточноевропейское еврейство раскололось на пять групп: на религиозных евреев, хасидов и ортодоксов, аполитичных веяниям революции; на юных фанатиков, будущих свердловых и троцких, отрекшихся от иудаизма и принявших коммунистическую религию; на «чистых» сионистов, загоревшихся мечтой о Сионе[2]; на бундовцев[3]; на сионистов-социалистов, которые по аналогии с униатской (грекокатолической) церковью, пытавшейся примирить православие с католицизмом, задались целью объединить идеи сионизма и русского социализма. На этой почве в сионистской среде возникло движение «Поалей Цион» (Рабочие Сиона). Мечтателям о социальной справедливости казалось, что сионизм и социализм – идеальное сочетание для еврейского дома, который предстоит выстроить в Палестине.
В середине 1905 года Давид Грин присоединился к сионистам-социалистам. На собраниях он бурно обличал бундовцев, проявив себя страстным и умелым оратором, и продолжал готовиться к отъезду в Палестину, чтобы на практике осуществить юношескую мечту. Слухи о его ораторском таланте распространились за пределами Плоньска, и варшавское руководство «Поалей Цион» начало направлять страстного агитатора в другие местечки. Дважды Давида арестовывали за антиправительственную деятельность, и дважды отцу приходилось выкупать его из тюрьмы.