Елисеева Ольга Игоревна
Покушение в Варшаве
© Елисеева О.И., 2017
© ООО «Издательство «Вече», 2017
* * *Время действия: апрель – август 1829 года
Пролог. Дородные жалобы
Дорога на Оршу
– Я не доверяю брату Константину…
Император[1] бубнил, Александр Христофорович делал внимательное лицо. В этот момент карету тряхнуло так, что кишки подскочили под самое горло.
Красные атласные обои затрещали. Медный подсвечник, прикрученный над левым подлокотником, ударил Бенкендорфа[2] блюдечком в подбородок. Плафон, защищавший от свечного воска, а заодно и зеркало на противоположной стене взорвались отколками. Шеф жандармов зажмурил глаза и только успел сжаться. Видно, кучер задремал на козлах, колесо попало на камень, лошади не справились, и экипаж полетел в кювет.
Падали часто. То от ветра в голой степи, то от ямщицкого недогляда, то угодив в разъезженные колеи. Оказалось, что и шоссе не панацея. Выровняли, посыпали щебнем, вырыли глубочайшие ямы для стока вод по обе стороны, а прибрать с пути булыжники величиной с коровью голову не догадались…
Если бы среди родимого бездорожья – ну, завалились на бок и слава богу – посчитали синяки, поехали дальше. А тут своротились кубарем в ров, ров же – любой замок позавидует, да еще с талыми водами. Даже странно, что глаза открылись сами собой. Бенкендорф осторожно пошевелил кистями рук, по отдельности правой и левой ногой – не сломаны. Потом с опаской глянул вниз. Он висел, опираясь одним локтем в отрывающееся сиденье, а другим – в выгнутый бок кареты. Ее короб образовал горб, который вот-вот мог треснуть.
В последнюю минуту Александр Христофорович подумал: «Sic transit gloria mundi!» Так проходит слава земная. «Я-то жив», – мелькнуло в голове. Внизу темнел сюртук императора. «Лучше бы меня сразу…» Вытаскивали бы обоих. С мертвого какой спрос? Больше всего он боялся увидеть бескровное лицо государя. Сколько всего было! Сколько раз они могли бы… с честью, как люди! Так нелепо!
Бенкендорф постарался дотянуться до двери, из которой вылетели все стекла. Хотя она и держалась на одной петле, выбить ее оказалось трудно. Только раскачавшись и вскинув ноги – «Пойду служить в цирк», – генерал высадил деревянную преграду. Теперь страшное. Он попытался соскользнуть вниз так, чтобы не плюхнуться прямо на спину государя и не усугубить положение.
Хотя какое, к чертям, положение? Положение в гроб.
Его величество не шевелился и производил впечатление мертвеца. Генерал начал читать молитву и попытался ухватить товарища по несчастью за руку. Экий кабанище!
Император, правда, был выше, шире в плечах, да и моложе. «Только бы жив…» – шептал Александр Христофорович, в ужасе понимая, что держит еще теплую, вялую руку. «Ну застони, пожалуйста!» – молил он, сознавая, что ему одному, без помощи извне, государя не вытащить.
Куда там! Его величество везде ездит сам. На версту и больше обгоняет свиту. Никого не слушает. Никого возле себя не терпит. Да и ездит как? Только вскачь. У него, видите ли, от медленного шага голова кружится. Расплата за чрезмерный рост – неправильная циркуляция крови. Ну и сидел бы дома! Вот сейчас глянуть в лицо – белее мела, – непонятно от чего: то ли от природы, то ли смертная маска.
Скорее бы охрана. Офицеры свиты.
Никого.
Александр Христофорович снова попытался своротить государя с места, боясь увидеть, что у того с головой, с шеей. И в ужасе представляя темную, глубокую рану. Где – пока неведомо.
В этот момент пальцы, за которые он держал, слабо пошевелились. Так трепыхается рыбка в кулаке у мальчишки, сдуру схватившего ее на мелководье и не знающего, что делать дальше. Потом ладонь императора налилась силой и сжала руку Александра Христофоровича.
– Ну, тяни же! – услышал он хриплый голос.
Дедка за репку… К счастью, репка и сама норовила выбраться из земли.
Они вдвоем карабкались к выбитой двери так, словно преодолевали расстояние от Москвы до Парижа. А всего-то и лезть – локоть! Александр Христофорович не смел материться. Искусал губы до крови и, кажется, сжевал левый ус.
Наконец, его величество повис поперек дверного проема, а шеф жандармов уже выбрался в кювет и с интересом огляделся вокруг. Мило. Слева ельник. Справа липы торчат. За ними поле. Ни людей, ни домиков поблизости. Помощи не дождешься. Значит, тянем дальше.
А здорово их скособочило. Император на боку разбитой кареты только покряхтывал. Выволочь его сначала в яму, по дну которой тек какой-то ручей, а потом наверх по склону куртины оказалось делом нелегким. Такие упражнения хороши в двадцать, а не в сорок семь. Бенкендорф поздравил себя с тем, что и бок кололо не сильно, и дыхание его не подвело. Только устал, как будто тянул медвежью тушу.
Правда, государь изо всех сил помогал: упирался в землю ногами, хватался пальцами за траву.
– Живы?
Оба дышали с большим трудом.
Никс[3] попытался подняться на четвереньки, опираясь на руки, и снова рухнул.
– Простите меня.
За что? Александр Христофорович не понимал.
– Я очень тяжелый, – с трудом выговорил царь. Он лежал щекой на земле, смотрел на Бенкендорфа и почти смеялся. Ни от чего. Остались целы.
Шеф жандармов сидел рядом. Грязный, потный, в порванном мундире. И тоже беззвучно закатывался.
– Тогда и вы меня. За непорядок в форме.
Тут уж оба начали хохотать. Государь несколько раз выплюнул ржавую мокроту из разбитых легких.
Спутник успокоил его жестом.
– Грудь ушибли. Если только это – легко отделались.
Император собрался с силами и все-таки сел.
– Я знаете что подумал, когда падали? Sic transit gloria mundi! Воспитание! Помереть и то по-человечески не могу. Латынь в голову лезет.
Александр Христофорович устыдился самого себя: ему перед концом в голову приходили царские мысли. Непорядок. Слишком горд. Вот Бог и одергивает.
– А где кучер?
Кучера только не хватало!
Никс боднул головой воздух. Попытался встать: со второй попытки получилось – и повернулся к канаве. На облучке сломанной кареты никого не было.
– Должно, закатился куда-нибудь, – предположил Бенкендорф. – Может, там, под экипажем.
– Полезли, – потребовал Никс.
Вот теперь действительно не по чину. Только с другой стороны. Была охота выковыривать всякую нежить из-под обломков! Дождались бы охраны, а та уже… Но царь велит.
Полезли. Вдвоем кое-как разворотили доски козел. Слава богу, сила в руках еще есть.
– Вы как? – деловито осведомился Никс. – Голова не кружится? Вон, кровь по щеке течет.
Только теперь Бенкендорф ощутил, что у него со лба вместе с потом действительно сбегает сукровица.
– Кожу рассек. Ничего.
Вскинули на руки бесчувственное тело кучера в плисовом синем кафтане. Экий зад раскормил на государевых харчах! Вдвоем выволокли на бровку канавы, потом к корням развесистого дуба. Подскакала пара фельдъегерей, опередивших курьеров, которые днем сильно отставали и отдыхали, где могли, потому что ночью мчались по бокам от экипажа с зажженными факелами в руках. До карет со свитой и лейб-медиком было еще далеко. Случалось, половину лошадей загоняли насмерть. Государь только покряхтывал: «Слабосильные». Но шагом ехать не мог. Кучер Яков умел мчать даже без дороги, а царю и любо!
Теперь Никс стоял на коленях над распростертым телом возницы и бил его по щекам.
– Яков! Яков! Старичина! Очнись!
Оклемался, конечно. Закашлялся до красной пены на губах. Замотал головой.
Фельдъегеря спешились, император уступил им место. Они посадили кучера на траву. Один ощупал тело – перелом ноги и ребра. Хорошо не шеи! Другой покрутился возле царя и шефа жандармов, но, поняв, что им помощь особо не нужна, ускакал обратно за другой коляской.
– Все мне бумаги помяли! – жаловался Бенкендорф, который возил с собой пару портфелей, набитых документами. И читал их, несмотря на ветер. Даже завел десяток свинцовых карандашей в кожаной готовальне – чернилами-то не больно на ходу поплещешь.
Прикатила другая коляска. Третья за это путешествие. Ту, что стартовала из Петербурга, они сломали еще под Витебском. Пришлось временно обосноваться в закрытой карете, которая теперь не подлежала починке. Новая хотя бы была без верха – император заулыбался. Он бравировал спартанскими привычками: сплю на тюфяке, набитом сеном, голову подставляю дождю и снегу… Сели снова. Никс потирал ушибленные бока. Сначала насупился, молчал, глядя на дорогу. Потом опять разлепил губы:
– Я не доверяю брату Константину.
Глава 1. Орленок
Дворец Шенбрунн под Веной
Когда-то на месте загородной резиденции австрийских владык стояла мельница. Мельница – символ дьявола. Перемалывает людские души. Но здесь же, у корней векового дуба, тек Прекрасный Источник – Шенер Бруннен. Чего теперь больше: живой или мертвой воды?
Из окон восточного крыла, за уходящим к горизонту зеленым партером, за желтизной качающихся тюльпанов, за фонтаном – игрушечным водопадом, на взгорье видно Глориетту – двухэтажный мост, украшенный римскими доспехами и мраморными львами, попирающими французских орлов. Памятник несуществующим победам австрийского оружия – таким же далеким и неправдоподобным, как сама Глориетта. Не здесь ли, в Шенбрунне, дважды стоял Наполеон, бравший Вену и державший на подступах свой штаб?
Вот в этой самой комнате была спальня корсиканца. Теперь покои отдали его пленному сыну – Орленку, бывшему римскому королю, Наполеону-Франсуа[4]. Или Францу, как его назвали на новой, постылой родине.
Юноша смотрел в окно. Его руки сжимали подоконник. Конец марта – ставни настежь. Свежий, но отнюдь не холодный ветер налетал со стороны парка, неся сырые нотки земли. Четырнадцать лет он провел в этом дворце-склепе, куда его привезли четырех лет от роду, не уезжая на зиму в Хофбург, столичную резиденцию. О да – у него топили. Скромно-скромно, как любит немецкая родня. Ежегодная хворь – небольшая плата за пристанище для сироты. Туберкулез костей – такую болезнь, кажется, зафиксировали у него продажные доктора? Если юноша умрет, никто не удивится. Угас, как свеча, на которую дунул ветер из парка.
– Сир, вам нельзя открывать окно! – старый камердинер Гастон, однорукий французский солдат, служивший мальчику еще в Париже, попытался оттеснить господина со сквозняка. Он единственный из всех слуг называл принца «сир». Прочие были почти грубы. Равнодушны – самое малое.
– Надо беречь себя. Если вы вспомните, кто вы…
Франц угрожающе поднял руку. Он помнил. Именно поэтому не позволял об этом разглагольствовать. Он – птица в клетке, ничем не лучше ручного жаворонка, которого царственный дед подарил ему вскоре после приезда в Вену. Подарил вместе с клеткой, чтобы внук всегда помнил: птичку с подрезанными крыльями кормят, даже дают ей попрыгать по комнате, но… стоит ей взлететь на подоконник, и ее прогонят обратно. Тряпками. Да и что делать бескрылой птахе в лесу? Не умея летать, она сразу станет добычей хищников. Поэтому Франц гладил жаворонка пальцем по спине, давал садиться себе на плечо и даже гадить на австрийский эполет. Но никогда не брал с собой в парк: зачем бедолаге видеть мир, который никогда не будет его домом?
Франц убрал длинные пальцы с подоконника. Разве у его отца были такие?
– Вот когда мы с императором стояли в этой самой комнате…
Камердинер завел свою вечную песню про великие дела того, кого здесь боялись называть. Бонапарт не добром получил в жены настоящую принцессу из рода Габсбургов, Марию-Луизу, дочь ныне царствующего монарха. В 1810-м тот потерял голову и чуть не потерял страну. Только брак эрцгерцогини с победителем спас его от окончательного поражения. Девушку, чья кровь была древнее самой империи, отвезли во Францию, где над ней надругалось Корсиканское чудовище.
Нет, на самом деле Бонапарт был мил, ни к чему не принуждал невесту, хотя в первый же вечер остался у нее. Они поладили. Мария-Луиза стала настоящей монархиней – родила мужу сына и до конца требовала защищать Париж. Но… соединение древнейшей в мире благородной крови с недобродившим шипучим вином – все равно насилие и надругательство. Дитя от такого союза – чудовище.
– Дайте срок… Придет время… – шепчет Гастон, расставляя на столике чашки и раскладывая приборы. Завтрак. Один рогалик. Даже без масла. А фарфора, серебра, салфеток, как если бы дитя ело три перемены блюд. Скупердяи! Даже кофе «спитой» – трижды переваренный с понедельника. Разве так жил император? Разве так он приказывал содержать сына? – Короля Луи Восемнадцатого не любят в народе. Толстяк. Увалень. Не может вскарабкаться на лошадь. Оскорбление нации. Такого французы не простят. Дома знают, что у императора есть сын…
– Был, – машинально поправил Франц. – Поосторожнее. Даже крысы в стенах с ушами.
– Есть, – упрямо повторил инвалид. – Вы сами знаете мою правду. Сами с ней согласны. Пробьет час, и вы решитесь. Кровь возьмет свое.
Юноша бросил на камердинера быстрый взгляд голубых водянистых глаз. Слова старого солдата поднимали в его душе волну ненависти ко всему окружающему. Волну надежды. Жажду славы и перемен. Рукой подать до границы, и его встретит Дева Марианна, Прекрасная Франция, так долго верившая в сказку о вечном возвращении – о приходе к ней молодого, полного сил монарха, способного своей кровью оросить корни древа Свободы и, как галльский петушок, подставить свое тонкое юношеское горло под серповидный нож. Дева Марианна возлюбит его и снова, как тридцать лет назад, наденет красный от крови фригийский колпак…
– Кто это? – Франц указывал в окно. – Вон-вон, вышел из-за лип и идет к дверям?
Судя по тому, что человек уверенно двигался к боковому входу, не крутил головой, ища привратника, а по-свойски сам хватался за ручку двери, он был в Шенбрунне постоянным гостем. Или считал себя хозяином. Слишком твердо и горделиво двигался, как не подобает слуге. Даже слуге короны.
– Меттерних.
Камердинер и принц разом назвали ненавистного канцлера[5]. Долговязая фигура в синем сюртуке со звездой скрылась внутри.
– Зачем он пожаловал? И нанесет ли нам визит? – обеспокоился Гастон.
Франц сжал рот в одну линию, так что от пухлой оттопыренной габсбургской губы не осталось и следа.
– Сердце мне подсказывает, что это не будет визит вежливости.
* * *За день до этого. Вена
Нарядные пары поднимались по лестнице, отражаясь в собранных из разных кусочков зеркалах. Целиковые стекла так дороги, а роскошь ничуть не страдает от бережливости! Главное, чтобы начищенные медные ручки сияли, как золотые. Гипсовые статуи были отполированы до мраморного блеска. А дерево паркетов слегка благоухало медом, хотя натерли его пчелиным воском.
Дом-сундучок, дом-клад, когда-то принадлежавший канцлеру времен императрицы Марии-Терезии – великому Кауницу. На его внучке был женат Меттерних, унаследовав сначала сокровища, а потом и чин. Бедная Антония, спокойная, некрасивая, уверенная в себе и в муже, никогда не мешала ему искать легкокрылых удовольствий на стороне. Лишь однажды она по-настоящему взревновала. К этой русской, княгине Ливен[6]. Как он мог? Неверность тела – одно. Уход души – другое. В дни конгрессов[7] Клеменс покинул ее навсегда – в беседах и письмах отныне царила иная страсть. Этой измены Антония не простила до гробовой доски.
Теперь под ее портретом вдовец-канцлер встречал гостей об руку с третьей будущей супругой. Такова уж его судьба – сводить доверившихся женщин в гроб. Несчастная мать, не вынеся позора второго брака сына – слишком низкого происхождения оказалась нареченная, – преставилась через несколько дней. Жена-босоножка в родах, все шептала, будто ее преследовал призрак старухи…
Следующая хозяйка дома, несносная Мелания Зичи, которую в свете называли Моли, дочь венгерского магната, воспитанная в Вене, держалась крайне свободно, точно и будущий муж, и кресла уже принадлежали ей. Самодовольство светилось на ее квадратном окладистом лице с тонким носом и крошечным детским ротиком. Несмотря на свою тяжеловесность и широкую талию, Моли вскружила не одну голову. Но ее собственную кудрявую головку унес с собой в качестве трофея сердцеед Клеменс. По суетному, полному довольства взгляду красавицы становилось ясно, что она не готова, хотя бы внешне, разделить скорбь дома Меттернихов. Чему хозяин в глубине души был несказанно рад.
Несмотря на возраст, он продолжал оставаться очень красив красотой ленивого зверя, который, кажется, задремал на солнышке, но стоит добыче приблизиться… Сегодня канцлер принимал очень узкий круг гостей. В визитный зал пара за парой поднимались Лебцельтерны, Татищевы, Вонсовичи, Фикельмоны. Маленький вечер, только для своих. Даже подсвечники зажгли через один.
Клеменс с крайним вниманием следил за последней парой. Дама-роза и мужчина в летах. И думал, кто из них больше подойдет для миссии в Петербурге. Граф Шарль-Луи Фикельмон, умный, неизменно спокойный и способный понимать даже дикарей? Или его жена – сама полудикарка, плод неустанного воспитания, таящая сильные страсти под внешним лоском? У ее матери, Елизаветы Михайловны Хитрово, дочери знаменитого Кутузова, они ярче, откровеннее. Дарья выглядит более… вышколенной. Однако темперамент можно скрыть, но не побороть до конца. Будет славно, если она с полной головой европейских идей окажется возле молодого царя.
Молодая дама во все глаза смотрела по сторонам. После первых родов она казалась еще полноватой, золотой пояс жал под грудью. Большеротая, большеносая, пучеглазая – и за что только люди зовут ее красавицей?
Но, глядя на мадам Фикельмон, только глупец не заметил бы, что она счастлива. До вызова. До невозможности скрыть любовь к мужу. Счастье же – само по себе притягательно. Поэтому вокруг супругов, где бы они ни появились – в Неаполе, Вене, Варшаве или Петербурге, – будут виться люди. Это на руку.
Вчера прибыл полномочный поверенный, принц Карл Ольденбургский, который от имени императора Николая просил отправить в Петербург в качестве нового посла именно Шарля Фикельмона, долгое время служившего в Неаполе. Почему бы и нет? Лебцельтерна[8] там все равно больше не примут. Слишком близкое родство с государственным преступником Сергеем Трубецким – женаты на сестрах. Слишком странное поведение во время мятежа 14 декабря, когда он отправлял секретарей посольства к каре бунтовщиков разузнать о планах восставших: кого хотят, неужели правда Константина?[9] А Николай? Его можно не принимать всерьез?
Теперь этот Николай готовится штурмовать Константинополь и требует – по-другому не скажешь – нового посла. Еще раз: почему бы нет? Русским особенно импонировало то, что жена Фикельмона – внучка Кутузова. Это устраивало и Меттерниха: принимающая сторона легче расслабится, считая посольшу «своей». Чрезвычайными миссиями многого не добьешься. Братец Мелании барон Зичи по личному приказанию канцлера ездил в Петербург накануне войны уговаривать русских держаться принципов Священного союза[10] и не нападать на турков из-за греков, но нарвался на доверительное хамство молодого императора:
– При чем тут греки? У нас и помимо них множество дел с султаном. Отчего он не держится договоров? Не пускает наших купцов? Разоряет торговые корабли под нашими флагами? А греки, что ж, они храбро воюют. Может, не следовало их резать?
Он почти издевался, этот царь, с напускным простодушием позволяя себе говорить то, что у его брата Александра было бы за семью замками. Это пугало. Создавало чувство неуверенности.
Меттерних взял госпожу Фикельмон под руку и повел через аудиенц-зал в столовую: маленький ужин – лучший способ сблизиться в почти семейной обстановке.
Молодая дама не могла бы нахвалиться роскошью приема. Здесь все выглядело по-королевски. Только суп и десерт подавали в фарфоровой посуде. Остальные блюда на серебре. Перемены были мгновенны – едва хозяин дома положит нож и вилку, гости должны поторопиться отведать свое, пока Клеменс еще держал приборы на весу. В Неаполе, где семья Фикельмон жила раньше, все куда беспорядочнее, естественнее, и будущая посланница боялась, что выглядит провинциалкой.
– Друг мой, – обратился Меттерних к Шарлю-Луи, – мы в тесном кругу и можем говорить откровенно. Русский император, – он кивнул в сторону четы Татищевых, – просит направить в Петербург вместо Лебцельтернов, – снова кивок бывшему послу и его супруге, – вас. Такая просьба – не лучшая характеристика в наших глазах. Вы же понимаете, что выглядите слугой двух господ?
Фикельмон не выказал ни беспокойства, ни чувств оскорбленной невинности.
– Царь – человек чести…
Господа Татищевы закивали.
– …Что же странного, что он хотел бы видеть послом в своей стране бывшего военного, генерала, честного дипломата, способного к самостоятельным шагам? – Шарль-Луи парировал придирку так же легко и в той же манере, которая столь раздражала канцлера у молодого царя. Будет толк. Так кто? Муж или жена? На кого следует возложить основную миссию? Граф опытен, а графиня – взгляд не оторвать как мила, хотя не теряет чувства приличия. Что недурно.
Меттерних усмехнулся и скосил глаза на свою Моли. То, что нужно для крепкого дома: хороша, заботлива, недалека умом. Но без полета, совсем без полета. Сердце сжалось при воспоминании о княгине Ливен. Никогда до, никогда после… Но жизнь несправедлива…
– Сударыня, – канцлер с преувеличенным воодушевлением обратился к мадам Фикельмон, – нам будет отрадно отправить в Россию родственную этой стране душу. Ваш дед, фельдмаршал, великий человек…
Все, кроме поляков Вонсовичей, согласно закивали. Их холодность слегка задела Дарью. Но они – представители храброй и несчастной нации, которую следует понимать, прощать, поддерживать хотя бы морально. И, приложив усилие воли, будущая посольша не обиделась.
– Ведь вы уже ездили в Петербург с родными, – настаивал канцлер.
– О да. Император Александр был так добр, что подарил матушке пенсион за ее великого отца. Нас принимали на самом высшем уровне. Мы каждый день проводили с августейшей семьей. Великие княгини относились к нам, как к сестрам. Особенно добра была нынешняя императрица, Александра Федоровна…
Клеменс растянул губы в вежливой улыбке.
– Тогда и нынешний государь вам коротко знаком? Он был великим князем. Вы встречались?
Дарья утвердительно кивнула.
– Николай Павлович… всегда держался в тени царственного брата. Думаю, и на троне он будет продолжателем дел великого предшественника.
Моли фыркнула, не скрывая своего отношения.
– Мой брат Альфред ездил в Петербург с миссией. – Ей казалось, что это очень важно: не всякому доверят миссию. – И что же? Этот царь отклонил все доводы в пользу Священного союза!
Будущий муж поспешно прервал ее. Ему совсем невыгодно было, чтобы гости полагали, будто один из гарантов договора – Россия – готов покинуть альянс.
– Милая, не преувеличивай. Царь сказал лишь, что у него свои дела с султаном. Но греков он считает бунтовщиками.
– Вовсе нет, – Мелания не готова была уняться. – Нынешняя императрица еще в бытность великой княгиней говорила покойному государю, что греков нельзя приравнивать к другим бунтовщикам. Чьи слова она повторяла?
Разговор становился острым. Канцлер воззрился на посла Татищева с женой. Именно им следовало опротестовать заявление баронессы Зичи. Но добрейший Дмитрий Павлович молчал. Он так долго прожил в Вене, что уже начал забывать французский, на котором говорил дома. Известие, будто новый царь требует от высших чиновников знание русского, повергло его в отчаяние и чуть не привело к отставке. Юлии Александровне с трудом удалось убедить своего благоверного, что скоро все вернется на свои места. Она славилась широтой всех телесных окружностей, семейными добродетелями и редким подобострастием к сильным мира сего. Поэтому супруги Татищевы терпеливо смотрели на Моли, ожидая продолжения. Которое, кстати, можно красиво описать в депеше на родину.
– Покойный царь вовсе не прислушался к пожеланию поддержать греков, – слегка подтолкнул баронессу Дмитрий Павлович. – Хотя многие в Петербурге этого хотели.
– Зато нынешний прислушивается, – вспылила Моли. Она, как все заурядные люди, считала, будто мир вращается вокруг них, и Николай не имел оной цели, кроме как обидеть ее дорогого брата Альфреда. Не выдержав, Клеменс наступил под столом на ногу дражайшей половине: «Да уймись же ты!» Мелания с крайним удивлением посмотрела на него. Но прикусила язык.
После горячего подавали кофе с ликерами. Мужчины ушли в курительную, где можно было поговорить без дамского птичьего щелканья.
– Кстати, дорогой Людвиг, – обратился хозяин к графу Лебцельтерну. – Мятеж начала царствования все еще сказывается в Петербурге?
Бывший посол отложил бразильскую пахитосу.