– Ну, а когда у вас считается, что уже можно? Что можно как бы приступать?
– Это по готовности. Но вы, кажется, были готовы еще в лифте?
– Мы готовы, всегда готовы… Я ведь член нашей этой организации, как ее… пыынер… знаешь, да? Мы всегда готовы, это годы тренировок…
– Ну что ты делаешь! Дай я сама.
– Ну, сама так сама… Что ты ржешь?
– Ой, погоди… Ты знаешь это выражение – «и он весь превратился в слух»?
– Да. У нас тоже такое есть.
– Ну вот, а в таких ситуациях надо бы – «и он весь превратился в…».
– Да, – сказал он, – это похоже. Поразительно, как ты умеешь чувствовать другого человека.
Некоторое время им было не до острот. Наглой натяжкой было бы утверждать, что с первого же раза она испытала неземное блаженство; точней, ее неземное блаженство было совершенно иной природы, и всякая там физиология никакой роли уже не играла. Было полное совпадение, и блаженная вседозволенность, и милая раскрасневшаяся морда с виноватым и восхищенным выражением, и деликатность, столь умиляющая в мужчине, существе низшем, эгоистическом… Это же существо, наверняка инопланетное, думало не о себе, а о ней, продолжая помнить краем сознания, что она у него ненадолго, что всё вообще ненадолго, – ее-то часто посещали такие мысли, и именно в постели: некоторым счастливцам почему-то в это время кажется, что они бессмертны, а она никогда не ощущала себя такой смертной, как во время близости. И сейчас тоже. Но сейчас к этой тоске примешивалось другое чувство, истинное счастье – рядом с ней тоже был необыкновенно смертный человек, и то, что они умрут оба, особенно сближало, позволяя принять и этот закон.
– Ну ладно, – сказал он. – Я чаю принесу.
– Чудесно. А потом?
– А потом я тебе покажу, как это у нас.
– Что, иначе?
– Совсем иначе.
– Ну прости, милый. Я тебя грубо изнасиловала, да?
– Что ты, Кать. Очень познавательно, правда. Но у нас совсем не так. Мы сейчас попробуем, только у нас так устроено, что нужно время восстановиться. У вас, наверное, не так, да?
– Так, так. Но вы же, пыынеры, всегда готовы…
– Всегда готовы только почетные пыынеры. А я обычный.
Он пошел в кухню – она успела заметить, что все-таки ей достался замечательный инопланетянин, высокий, тонкий, при этом без всякой болезненной хилости. Теперь было время рассмотреть комнату: она не видела толком названий его книг, но по обложкам угадывала стандартный набор плюс страшное количество фотоальбомов (главным образом природа; мы, значит, изучаем земную флору и фауну?). Компьютер был титанически навороченный, с серебристым корпусом, идеально плоским монитором не меньше двадцати трех в диагонали, четырьмя колонками по углам жилища – вообще чувствовалось, что все деньги уходят сюда. Прочая обстановка была явно хозяйская: Игорь проговорился однажды, что квартиру снимает, потому что с родителями жить не хочет.
Он вернулся с двумя кружками жасминового чая, потом принес миску мелких желтых шариков.
– Это наша инопланетная еда.
– Ну ты подумай! Альфа Козерога, а жрут кукурузу с сыром.
– Это только кажется, что кукуруза. На самом деле это наша секретная вещь, ужасно сытная. Каждый шар возвращает силу и приносит день жизни.
– Ну, дней на пять я себе уже наела.
– Учти, я нарушаю все инструкции, давая тебе такую еду.
– Тебя теперь вызывать ковер, отнимать зверьки, лишать шары?
– Очень быть дорого каждый раз вызывать ковер из Москва на Альфа Козерога. Мне присылать секретная шифровка: Юстас, Юстас, где шары? Почему кормить самка? Я выкрутиться, отвечать, что иначе она пожрать я. Быть вынужден утолять страшный посткоитальный аппетит. Не ешь много, станешь слишком толстая, я разлюбить, улететь.
– А работа?
– Какая работа, когда тебя толстая самка преследует сексуальными домогательствами…
– Да, да. Кстати о домогательствах. Ты съел шар? Восстановился? Ты, помнится, хотел мне показать, как это делают у вас…
– Да, сейчас. Обязательно. Я только отнесу чашки.
Аккуратист, подумала она, какая прелесть.
– Ну вот, – сказал он, ложась рядом. – Единственная просьба: не закрывать глаза, у нас это не принято. Почему у вас закрывают глаза, ты не знаешь?
– Вообще догадываюсь. Чтобы не увидеть родное лицо, искаженное гримасой похоти.
– А. Ну ладно. Я постараюсь не искажаться. Тем более, что какая же это похоть?
Дальнейшее было странно, почти статично и все же трудноописуемо.
Надо заметить, что в физической стороне любви вообще много такого, о чем лучше не думать. Всякий человек, которому случалось испытывать сильное физическое притяжение, отлично понимает, что, например, Отелло убил Дездемону не потому, что ее оклеветал Яго, рядом случился соблазнительный Кассио и т. д., а потому, что чувственному мавру с самого начала хотелось задушить хрупкую белую женщину с чертами виктимности, и сама она отлично знала, что этим кончится, и сознательно на это шла, еще отчасти его и провоцируя. Настоящая трагедия получилась бы, обойдись Шекспир вовсе без темы клеветы и оставь на уединенном острове только мавра, венецианку и их странные игры, обреченные прийти именно к такому исходу. Ну, может, Бьянка какая-нибудь будет еще бегать по сцене как невольный свидетель. Отелло задушил Дездемону не потому, что ревновал, а потому, что хотел задушить, вся полнота его страсти могла реализоваться только так, сильное физическое притяжение непременно вытаскивает из нас нечто такое, от чего в конце концов вся любовь сводится либо к диким, с рычанием, ссорам и дракам, либо к столь же диким соитиям и укусам. Вокруг этого наверчено много пошлости, начиная с фрейдистских домыслов насчет Эроса и Танатоса, но у Катьки подобная история была на третьем курсе, она еле вырвалась из нее. Товарищ устроил ей такую «Горькую луну», что до сих пор вспомнить стыдно. Ко всему он был совершенный идиот, претенциозный, дурновкусный, любитель Егора Летова, всякой смертельной мистики и готики: клочок козлиной бороды, серьга, черная косуха, байкерская юность, внезапные приступы ярости с блатным визгом; таскал ее, помнится, по заброшенным кинотеатрам и заводам, был у них целый клуб, ширялись… отчасти, наверное, это объясняет, почему возникший на горизонте наш муж был сочтен спасательным кругом, чуть ли не ангелом-хранителем. Мы побежали тогда в эти уютные, простые отношения – в надежде избавиться от зависимости; и в самом деле, путем отсечения какой-то больной части нашей психики и некоторого, чего скрывать, интеллектуального оскудения приобрели стабильную семью и душевное здоровье, а надлом, вечно отзывавшийся на мировые катаклизмы, как старый перелом на дурную погоду, почти перестал напоминать о себе. Но есть еще один вариант совпадения, редчайший, почти не встречающийся – мы назвали бы его братством в позоре, товариществом в смертности; «как друг, обнявший молча друга пред заточением его» – точней, пред заточением обоих. Это и есть настоящая любовь, с которой ничего невозможно сделать. Оба этих крайних варианта, адская похоть и райское союзничество, симметрично располагаются по разные стороны от того чистилища, в котором мы с нашим мужем прожили последние три года, забыв, как оно было, и заставляя себя не думать, как могло бы. Все это Катька передумала секунд за десять, в состоянии, которое, как принято считать, исключает всякую способность к соображению. Конечно, она ничего этого не формулировала, но представляла себя и Игоря на острове среди то ли огненного, то ли морского буйства, при полной иллюзорности спасения, когда единственным, что могли они предъявить Богу в последний момент, была абсолютная близость, достижение жалкое и сомнительное, в сравнении с которым, однако, меркнут любые свершения. Так можно было любить в гибнущей Помпее, за секунду перед тем, как разделить общую участь. Отсюда же и дурацкое, ничего не объясняющее «кончил», «кончила»: сначала до тебя доходит, что все конечно, потом – что все кончено. Катька поняла это со страшной силой: на мгновение ей представился дымный горизонт, выжженные поля с напрасным урожаем, закат на западе и пламя на востоке, сумеречный лес, в котором по случаю конца света пробуждаются самые страшные сущности, дремавшие доселе в дуплах, ветвях, пнях, брошенные огороды, разоренные дома и жалкая кучка беженцев с убогим скарбом, плетущаяся через поселок и усугубляющая кошмар визгливыми, бессмысленными взаимными обвинениями. Это была война, землетрясение, голод и мор, за лесом выло, на железной дороге грохотало, и хрустела под ногами колючая стерня, схваченная первыми заморозками.
Очень может быть, что у других людей все не так, и эта утешительная мысль первой пришла Катьке после того, как к ней вернулась способность различать окружающий мир. В окружающем мире быстро темнело. Наступали сумерки – самая тревожная и неуютная пора.
– И что… у вас всегда так? – спросила она.
– Где?
– Ну там… на планете… Я, кстати, так и не знаю, как она называется.
– Ой, это долго по-вашему. Слогов двадцать. Для краткости будем говорить «на Альфе» или «у тебя дома».
– И что, у тебя дома всегда так… это происходит?
– Нет, не всегда. Иногда перебираешь тьму вариантов, ничего подходящего нет, – тогда говоришь: «Ладно, пошлите меня, товарищи, на Землю, может, я там поищу». Наверное, извращение какое-то, если среди нормальных людей найти не можешь, а среди потомков всяких флибустьеров сразу бац – любовь. Но я это себе так объясняю, что наоборот, среди потомков флибустьеров иногда вдруг нарождается мутант с удивительными свойствами, на грани святости, и тогда тебя к нему тянет больше, чем к нашим образцовым домохозяйкам.
– Не замечала в себе сроду никакой святости.
– Ну а в чем она должна заключаться? В помощи бедным? Это самое тупое… Я думаю, нужна чуткость такая, на грани фантастики. А больше святость ни в чем не выражается. Все нормальные святые просто очень много понимали и действовали соответственно. Не наступали на больные мозоли, не говорили гадостей… Святой – это же не тот, кто повсюду ищет обездоленных в надежде их спасти и тем повысить самоуважение. Ау, ау, кто обездоленный?! Святой столько понимает про человечество, что ему всех только жалко. Ничего другого ведь нельзя испытывать, если смотреть с известной высоты…
– Да. Очень интересно. Подожди, но это самое… – Катька всегда ощущала неловкость не только говоря, но и думая на эти темы. – Ты же почти ничего не делал.
– Я очень много всего делал, но это не сводилось к примитивному шевелению туда-сюда.
– И что это было?
– Ну… все тебе расскажи… Это был наш специальный способ.
– А… Ну да. Короче, мне пора.
– Ты что? – вскинулся он. – Лежи!
– Нет, Игорь, мне серьезно пора.
– Ты что, не можешь остаться?
– Пока не могу.
– А соврать что-нибудь? Завтра воскресенье, в конце концов. Ты могла заночевать у подруги.
– У меня нет подруг. То есть таких, у которых я могу заночевать.
– А Лида?
– Не говори ерунды. Он отлично знает, что Лида с Борей каждые выходные уезжают на дикую природу.
– Господи, ну к родне поехала…
– Ты что, как моя дочь? Не можешь без меня заснуть?
– Теперь не смогу. Ты знаешь, как у нас это серьезно? У нас кто раз это делал с женщиной, тот уже один быть не может. Все равно что руку оторвать.
– Ладно, пусти. Честное слово. Я тебе клянусь, что завтра чего-нибудь придумаю и мы куда-то пойдем.
Она уже злилась, потому что ей было невыносимо тревожно. Прошло часа три, наверное, как она приехала сюда… было ведь уже шесть с копейками… значит, сейчас девять, надо позвонить домой и что-то наврать – но как раз звонить от него домой она почему-то не могла, да и не была уверена, что сможет врать достаточно беспечно. Ладно, по дороге чего-нибудь изобретем. Ему-то хорошо, он останется здесь, а ей переться через всю Москву с пересадкой на кольце, – требовалось страшное усилие, чтобы встать, отклеиться от него, одеться (всегда терпеть не могла одеваться, со школы, с треклятых зимних пробуждений, при воспоминании о которых и теперь неудержимо накатывал озноб и нервная зевота), и она уже сердилась на него за то, что он останется здесь, в своем раю, а она из него уйдет и весь вечер вынуждена будет притворяться.
– Я тебя отвезу.
– Лежи.
– Нет, что ты… – Он уже встал и натягивал джинсы.
– Я тебя серьезно прошу, останься тут! Не хватало мне еще в дороге мучиться, а потом в подъезде переключаться… Я пока буду ехать, как раз от тебя отойду.
– Слушай, мне так не нравится. Ты будешь ехать, я буду тут представлять, как ты едешь, и сходить с ума.
– Ну представлял же ты раньше, как я еду…
– Дура, то ведь раньше! А теперь совсем другое. Теперь я чувствую все, как ты. У вас что, не так?
– Нет, у нас не так. У нас если бы было так, то половина населения чувствовала бы одинаково, потому что все со всеми.
– Почему, это же потом проходит. Это только пока любовь, а потом ж-жах – и все. И не чувствуешь. Как лампочку выкрутили. Это значит – прошло.
– Нет, Игорь. Нет. Ну пожалуйста, сделай ты раз в жизни, как я говорю, – она сама не заметила, как употребила любимое выражение нашего мужа: он всегда это говорил, настаивая на чем-то.
– Ты завтра позвонишь? – спросил он, когда она, не стесняясь его, быстро мазалась перед единственным зеркалом, в ванной.
– Позвоню, естественно, куда же я денусь. Мы, земные женщины, страшно привязчивы.
– А я боюсь, что ты теперь пропадешь и больше не появишься. Вы, земные женщины, ужасно роковые.
– Игорь! – Она закрыла косметичку и влезла в пальто, которое он и не подумал ей подать, так и стоял столбом, загораживая вход в комнату. – Я тебе клянусь всем святым, что никогда тебя не покину по доброй воле. Вот честно. Вы все, инопланетяне, ужасные дураки. Вы думаете, что женщина может злиться только на вас. Пойми ты, я с ума схожу, будь моя воля – я бы вообще никогда не ушла отсюда. Здесь все совершенно как мне надо. Я не на тебя сержусь, ты понял?
– Понял, понял. Но ты правда позвонишь?
– Ты сам можешь позвонить совершенно спокойно…
– Я сам теперь боюсь.
– Ну и правильно. А то наши земные мужчины после этого думают, что уже все можно, – она быстро поцеловала его в щеку.
– А кровать будет тобой пахнуть.
– Ну вот видишь, моя радость. Считай, что я частично тут.
– У тебя есть на такси?
– Не хватало еще деньги с тебя брать за сеанс.
– Ну давай, – он повозился с замками и открыл дверь.
Изгнание из рая совершилось, причем вполне добровольно. Внизу собачник уже выгуливал эрделя, господи, ведь в самом деле четверть десятого! В метро попался вагон, в котором ехали одни монстры: так бывает, причем именно тогда, когда мы особенно уязвимы. Особенно ужасна была пара уродов, с узкими, вытянутыми черепами, с фанатичными черными глазами, оба в рубище, в пропыленных тряпках цвета советских тренировочных штанов, она еще застала такие. Оба мрачно смотрели вперед, крепко держась за руки, – вероятно, брат и сестра, жертвы пьяного зачатия; ну правильно, что ж – уроды должны держаться вместе, крепче хвататься друг за друга, откуда нам взять другую опору? На «ВДНХ» вошли отец с дочерью, ей лет двадцать, ему под пятьдесят, он толстый, и она толстая, бородавчатая, в мужских ботинках, вся в него, несчастная, деться некуда, всем некуда деться. Достали книжки, у него первый том Марининой, у нее второй. На «Проспекте Мира» почему-то была закрыта пересадка – она не сумела перейти на кольцо, пришлось ехать до «Октябрьской», в вагоне никто даже не зароптал – несчастные, приплюснутые люди, кол им на голове теши – слова не скажут, все так и надо. Доехала до «Профсоюзной», схватила такси, грузин попался молчаливый, печальный и с виду даже рыцарственный – знала она эту рыцарственность, сплошной винно-шашлычный перегар под ветшающей оболочкой национального колорита, – и все время, пока они ехали мимо темных тополей улицы Вавилова, мимо спешно разбираемого Черемушкинского рынка, оголенный остов которого жалобно торчал слева, она спрашивала себя: и что теперь будет, и как теперь будем жить?
– И как теперь будэм жить? – обреченно спросил грузин.
Она уставилась на него с внезапной благодарностью: нет, все-таки в них есть какая-то восточная чуткость.
– Попробуем как-нибудь. – Катька попыталась улыбнуться и даже подмигнула. – Не такое бывало, в конце концов…
– Нэт, такого еще нэ бывало.
Прямо мысли читает, ужаснулась она.
Только тут Катька осмелилась включить мобильник: Сереженька, вероятно, уже обзвонился. Сообщений от него не было. Она позвонила домой – как-то самортизировать неизбежный скандал, невинным голосом объяснить, что задержалась, но обнаружила, что кончились деньги; вот так всегда, в самый неподходящий момент.
– Связь у многих нэ работаэт, – сказал грузин.
– Да, черт-те что творится… У вас тоже что-то случилось?
– Нэт, – грустно улыбнулся он, – ничего сверх абычного. Всё, что у всэх.
– Ну, если у всех, то как-нибудь.
– Как-нибудь, как-нибудь… Вы не с Востока сама?
Из-за черных волос и некоторой смуглости, особенно заметной в сумерках, ее, случалось, принимали за гречанку или турчанку, – курносый российский нос, конечно, путал карты.
– Нет, нет. Я из Брянска вообще.
– А… Ну, сейчас время такое, что не смотрят. Могут и из Брянска…
– Что могут?
– Всё могут, – мрачно сказал он. Видимо, у него был тяжелый опыт отношений с милицией.
Лифт не работал, Катька взлетела на свой пятый, некоторое время переводила дыхание перед дверью, искала внутренний выключатель – действительно, вот бы кнопка, Ури, Ури, где у него кнопка! – наконец решилась и открыла дверь. Кто бы думал, что на нас так подействует первая измена; что значит пять лет добропорядочности. Наш муж, наш Котенька, как называли мы его в хорошую минуту, наш Сереженька сидел перед телевизором и мрачно смотрел российский боевик: менты с овчарками, руины торгового центра в Сокольниках, штук двадцать машин скорой помощи.
– Котя! – крикнула Катька с преувеличенной бодростью. – Кот, ты не представляешь, какая красота! Я так нагулялась… прямо как в детстве…
– Я тут с ума схожу, – произнес наш муж мрачно, не поворачивая головы. – Ты хоть позвонить могла?
– Кот, честно, деньги кончились, а карты там нигде не купишь… Ну что такое, в конце концов, всего десять…
Тут только она взглянула на любимые настенные часы и поняла, что идет не боевик – показывали десятичасовые новости; с тех пор как сцены насилия с семи утра до десяти вечера были запрещены, имело смысл смотреть только десятичасовые, потому что во всех остальных выпусках ни о терактах, ни о захватах не говорили, шла сплошная молотьба и дружественные визиты. С десяти прорывало – на Первом поменьше, на России посервильнее, на НТВ поэксклюзивнее, а тарелки у них не было: за тарелку теперь полагалось платить пять тысяч в месяц, и хорошо, что рублей.
Торгового центра «Сокольники» больше не существовало. Дом был отчетливо виден в разрезе, со второго этажа свисали синие тряпки – Катька, ужаснувшись, узнала форменную одежду продавцов. Внизу, перед входом в спортивный отдел, обычно торговали белорусскими велосипедами, и теперь справа от входа громоздилась груда изуродованных, восьмерками выгнутых колес.
– Суббота, – сказал муж. – Все с детьми пошли… Рассчитали, сволочи.
– Слушай, когда это?!
– Перед закрытием, в семь. Я звоню тебе, звоню, связь не работает… Во всем городе, говорят, проблемы с мобилами.
– Ну и кто сделал? Что хоть говорят-то?
– Что они говорят… Говорят, что тридцать человек погибли и пятьдесят ранены. Ты можешь себе представить, сколько там на самом деле?
Разборок не будет, с облегчением подумала Катька, он слишком занят другим, – но тут же мысленно закатила себе оплеуху: сволочь, о чем ты думаешь?!
На самом деле до нее просто никак не могло дойти, что произошло. Теракты случались в последнее лето чаще обычного, в августе все спецслужбы встали на уши, чтобы не оправдалась примета насчет рокового месяца, – и до двадцать пятого все было тихо, но потом случился захват Маклаковской АЭС, чудом не приведший к всеобщему бенцу только потому, что не сработало взрывное устройство (сказали, естественно, что были учения, – а город подумал, шахиды идут). Убрали Патрушева, разогнали «Огонек», попавший под раздачу без всяких причин. Сентябрь прошел относительно тихо, она уже думала – очередная волна не скоро, но оказывается, это они набирались сил.
– Ответственность взял кто-нибудь?
– Говорят, какой-то псих из Турции разместил на сайте… Его проверили – вроде ничего нет. Я боюсь, теперь Сеть вообще закроют к фигам…
– Ну, всю-то не закроешь.
– Ты говорила, что и рынки не закроешь.
– Господи, господи! – Катька вгляделась в экран. – Сколько же там рвануло?
– Говорят, было четыре бомбы на двух этажах. По пятьсот грамм.
– Слушай, кто у нас живет в Сокольниках? Конышев, кажется?
– Конышев на даче, у него автоответчик.
– Черт… Что же будет…
– Не знаю, что будет. Валить отсюда надо, вот что. – Он встал, и Катька не могла не заметить, какой он маленький. – Валить к чертовой матери. Еще раз рванет – вообще разговаривать запретят. Я не могу, чтобы у меня ребенок рос в этом аду.
– Ну и куда ты свалишь?
– Хоть в Африку, хоть в Антарктику. К черту лысому. Не можете ни хрена, кроме как свой же народ пугать, – все, не обижайтесь, если одни останетесь.
Он тер затылок – затекла шея – и отчего-то не смотрел на нее, а все в пол. Может, чувствует что-то? Впрочем, что теперь…
– Катя! – сказал он с внезапным пафосом. – Я тебя очень прошу! Никуда не ходи одна! Сама видишь, время такое, черт-те что может случиться…
– Да куда я хожу, кроме работы? Гулять иногда…
– Я не знаю, куда ты ходишь. Я вообще не претендую знать, куда ты ходишь.
– Кот! Ну Кот! Ну что ты заводишься, честное слово…
– Я завожусь? Это я завожусь? Я, кажется, вообще ни слова… Я только хочу сказать, что сейчас не время. Понимаешь? Не нужно сейчас надолго уходить из дома. Я свинья, конечно, тебе со мной скучно, я занят только собой и все понимаю. Честное слово, я постараюсь…
«Еще бы не хватало, чтобы ты сейчас занялся мной», – подумала она обреченно, уходя в кухню. Но он занялся. Весь вечер ныл, а ночью – видимо, странным образом возбудившись на фоне общего испуга – полез на нее, и не было никаких отмазок. Вероятно, счастливая в любви женщина испускает флюиды, приманивающие самцов. Невыносимо было не только то, что досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и Богу (только Бог медлил, но, судя по динамике, скоро приберет): невыносимей всего было то, что полунасильственным соитием с мужем начисто уничтожалось впечатление от инопланетного волшебства, невоспроизводимого, конечно, ни с кем другим. Становилось вообще непонятно, зачем люди живут вместе, – как после тонны графомании, прочитанной где-нибудь в Сети или в современном журнале, перестаешь понимать, так ли уж хорошо «Я помню чудное мгновенье…». Чудное мгновенье растянулось минут на двадцать, муж старался. Катька лежала как бревно, но он и не нуждался в реакции. Вскоре после решительного момента вошла, пошатываясь, испуганная Подуша: ей приснился кошмар.
Пришлось заново укладывать, успокаивать, петь. Сереженька храпел. Катька спела дочери «Было время, процветала в мире наша сторона…». Дочь во сне была похожа на Сереженьку. И было еще что-то, важное и неприятное, о чем надо было подумать.
«Семь часов, – вспомнила она. – Что мы делали в семь часов?»
III
Так началась для Катьки жизнь, которую она не могла бы назвать ни райской, ни адской – и которая напоминала скорей улей и сад из финала любимой повести; а того верней – садик товарища Сталина, под почвой которого клубился адский жар, а на грядках благоухали радужные розы. Рай и ад спелись, сплелись и создали идеальную среду для беззаконной любви. После взрыва в Сокольниках понеслось: то ли последний и решительный штурм, к которому готовились все эти годы, то ли первая атака объединенного ислама, то ли – и эту догадку было уже не отогнать – хаотическое осыпание самой системы, и тут уже радикальный ислам был не виноват ни сном ни духом.
Бабахало по два-три раза в неделю, то в Москве, то в области, то на южных окраинах, то в Сибири, то на Дальнем Востоке, в непредсказуемых местах и без всякой логики. Всего ужасней были традиционные внутренние репрессии в ответ на внешние атаки – словно паралитик не в силах был отогнать ос и лупил самого себя по тем местам, до которых мог дотянуться. Зрелище было не столько пугающее, сколько жалкое. Никто уже не сомневался, что государство недееспособно, обречено и рухнет в самом скором времени – тем более что взрывать оказалось на диво легким делом. Взрывчатки хватало, шахиды уже не требовались – радиоуправляемый заряд в сумке срабатывал в час пик, на концерте, в музее, среди ночи падал жилой дом, в Ульяновске причиной взрыва называли утечку газа, а в Братске – тектонический сдвиг из-за внезапного таяния мерзлоты; случалась двух-трехдневная пауза, и бабахало опять, на этот раз в троллейбусе, и вот что мучило вдвойне – люди научились с этим жить, приспосабливаться; человек опять доказал свою исключительную адаптивность – из обреченных домов вдруг среди ночи, за час до взрыва, высыпали жильцы, иногда даже успевали вызвать милицию, найти и обезвредить взрывчатку; в заминированный троллейбус садилось меньше народу (интервью со счастливцами, избежавшими судьбы, почти ежедневно печатала «Вечерка» – «И тут-то я и почувствовал: нехорошо! Ну его, думаю, пойду пешком. Надо бы мне, конечно, в милицию – но кто бы поверил?!»). Народным бунтом не пахло, хотя в иное время двух таких терактов с лихвой хватило бы для низвержения власти, – но Россия вновь доказывала свою неодолимую природность: в иное время довольно было крошечного толчка, чтобы обрушить всю конструкцию, – теперь же все словно спали, и конструкция медленно гнила, обваливаясь по частям. Если бы вся она сгорела в одночасье, что-то стальное в ней могло уцелеть, – но в болоте перегнивает любое железо. Не было не только революции, но и сколько-нибудь заметного ропота; для ропота был не сезон, и никакие взрывы не могли ускорить время, как не может взрыв или пожар на волжском льду ускорить приход весны.