Дядя Лёня дошёл до Берлина. «На рейхстаге расписался?» – «Ребята расписались». – «А ты чего ж?» – «Ме́ста снизу на стенах. Уже не было. Говорят: ты здоровый. На плечи мне встал один. На него – другой. Тот расписался».
Вскоре он женился. Невеста была вдова – с двумя детьми. Но бабке это скорее даже нравилось: «Что ж им теперь, бедным, делать». Не нравилось ей другое – что жена сына курит и пьёт – сам он за годы службы в армии курить не научился и хмельного в рот не брал (на работе его считали баптистом: не только не пьёт, но и не матерится). «Ну что ж, можно понять, – говорила тётя Лариса. – Человек десять лет воевал. Одно место уже не выдерживает». Жена его через несколько лет уехала на заработки на Север, оставив ему детей, как выяснилось, насовсем; он нашёл вторую, которая тоже курила и пила уже по-чёрному. В пьяном виде она сильно обморозилась и умерла, от неё тоже остался ребёнок. Дядя Лёня женился снова, но и третья жена оказалась пьющей. Впрочем, каждый год исправно рожала.
Из-за всех этих матримониальных дел жил дядя всегда в каких-то хибарах, а одно время со всем выводком даже в землянке, которую сам отрыл по всем правилам (Антон, присочиняя, рассказывал своему другу Ваське Гагину, что сапёрной лопаткой) и накрыл отслужившими срок шпалами, выделенными ему на железной дороге. Эти шпалы он сам перетаскал с путей, где их заменяли, на плече, за пять километров («на избёнку эту брёвнышки он один таскал сосновые»), был силён, в деда. «Ты бы автомобиль попросил, – жалела бабка. – Вон Гурка с вашей же дороги дрова на казённом авто привёз». – «Просил. Не дают, – отрывисто говорил дядя Лёня. – Не тяжело. Пушки. Когда из грязи. Вытаскивали. Намного тяжелей». Приехавший как раз тогда дядя Коля, в войну артиллерийский капитан, посетивши его жилище, поинтересовался, почему землянка в два наката: «Артналёта ждёшь, что ли?» – «Шпал столько выписали. Сказали, все надо забрать».
Дяде Лёне дедов дом, пожалуй, был нужнее всех.
3. Воспитанница института благородных девиц
Ещё на чебачинском вокзале Антон спросил у тёти Тани: отчего дед всё время пишет о каких-то наследственных вопросах? Почему он просто не завещает всё нашей бабе?
Тётя Таня объяснила: с тех пор как деду ампутировали ногу, мать подалась. Никак не могла запомнить, что деду не нужно приносить два валенка, и всякий раз принималась искать второй. Всё время говорила про отрезанную ногу, что надо её похоронить. А в последнее время повредилась совсем – никого не узнаёт, ни детей, ни внуков.
– Но её «мерси боку» всегда при ней, – с непонятным раздраженьем сказала тётка. – Сам увидишь.
Поезд сильно опоздал, и когда Антон вошёл, обед уже был в разгаре. Дед лежал у себя – туда предполагался отдельный визит. Бабка сидела на своём плетёном диванчике à la Луи Каторз, том самом, который вывезли из Вильны, когда бежали от немцев ещё в ту германскую. Сидела необычайно прямо, как из всех женщин мира сидят только выпускницы институтов благородных девиц.
– Добрый день, bonjour, – ласково сказала бабка и царственным движением протянула руку с полуопущенной кистью – нечто подобное Антон видел у Гоголевой в роли королевы. – Как voyage? Пожалуйста, позаботьтесь о приборе гостю.
Антон сел, не сводя глаз с бабки. На столе возле неё, как и раньше, на специальных зубчатых колёсиках, соединённых блестящей осью, располагался столовый прибор из девяти предметов: кроме обычных вилки и ножа – специальные для рыбы, особый нож – для фруктов, для чего-то ещё крохотный кривой ятаганчик, двузубая вилка и нечто среднее между чайной ложкой и лопаточкой, напоминающее миниатюрную совковую лопату. Владеть этими предметами Ольга Петровна пыталась приучить сначала своих детей, потом внуков, затем правнуков, однако ни с кем в том не преуспела, хотя применяла при наставленьях очень увлекательную, считалось, игру в вопросы-ответы – названье, впрочем, не совсем точное, потому что всегда и спрашивала и отвечала она сама.
– В чём сходство между дыней и рыбой? Ни ту ни другую нельзя есть с помощью ножа. Дыню – только десертной ложкой.
– А какую рыбу можно есть с ножом? Только маринованную селёдку.
– Что можно есть руками? Раков и омаров. Рябчика, куру, утку – только с использованием ножа и вилки.
Но, увы, руками мы ели не омаров, а кур, обгрызая косточки до последнего волоконца, да ещё их потом и обсасывая. Сама бабка до этого не унижалась, что хорошо знал кот Нерон – он был мурласт, зевласт и просыпался только получить косточку от неё: там, он помнил, остаётся кое-что после вилки и ножа. Пользовалась бабка всегда всеми девятью предметами. Впрочем, и обычными она действовала с непостижимым искусством – небрежными, почти незаметными движеньями намотанные на её вилку тонкие макароны напоминали обмотку трансформаторной катушки. Кроме столовоприборных, были у неё и другие вещи специального назначения – например, трубчатые щипцы с ручками из слоновой кости для растяжки бальных перчаток; в действии их Антону увидеть не пришлось.
– Кушайте. Салфетное кольцо не пусто?
Антон освободил салфетку; он хорошо помнил, как бабка осуждала дом какого-то вице-губернатора, где у горничной передник был не накрахмален, подгорничные – чуть не дети, грязнули, ножи и вилки – мельхиоровые, а салфетки – без колец, и ставили их на стол колпаками, как в ресторане. Впрочем, и гости были не лучше – затыкали салфетки за воротник. Вице-губернатор был из выскочек, из тех, что появились после самой первой революции, вообще мерзавец, без молитвы мимо не пройдёшь. Вот виленский губернатор, Николай Алексеевич Любимов, был достойный человек, хорошего рода. Только сын у него получился неудачный, была какая-то неприятная история с гранатовым браслетом – про это даже что-то напечатал один известный писатель.
– Отведайте настойки.
Антон выпил настойки на смородиновом листе – из серебряной стопки со знакомой с детства надписью по кромке; если стопку повращать, можно было прочесть такой диалог: «Винушко, лейся мне в горлышко. – Хорошо, солнышко».
– С шампанского никогда не начинали, – вдруг сказала бабка. – Сперва подавали столовые вина. Разговор должен оживляться постепенно! А шампанское сразу ударяет в голову. Впрочем, теперь к этому и стремятся.
Обед был превосходный; бабка и её дочери были кулинарками высокого класса. Когда, ещё в Вильне, в конце девяностых, отец бабки Пётр Сигизмундович Налочь-Длусский-Склодовский проиграл в карты в дворянском собрании своё именье, семья переехала в город и впала в бедность, мать открыла «Семейные обеды». Обедам полагалось быть хорошими: пансионеры, молодые холостяки – адвокаты, педагоги, чиновники – это же всё были приличные люди! Дед, окончив Виленскую духовную семинарию, ожидал места. Приход можно было получить двумя путями: женитьбой на дочери священника или по его смерти. Первый вариант деда почему-то не устраивал, второго предстояло ожидать неопределённо долго; всё это время консистория, которую дед по-старинному именовал дикастерией, выплачивала кандидату содержание. Дед ждал уже два года и утомился питаться в кухмистерских («все эти трактиры, народные столовые в России всегда были скверные – даже до большевиков»); увидев в «Виленском вестнике» объявление, пришёл в тот же день. Его оставили обедать – бесплатно разумеется, все в первый раз у прабабки обедали gratis, не может же приличный господин покупать кота в мешке! Матери помогала семнадцатилетняя Оля, только что выпущенная из института благородных девиц и успешно овладевавшая поварским искусством. И Оля, и обеды деду настолько понравились, что он обедал целый год, пока не сделал предложение. Над бабкиными консоме, деволяй, уткой на канапе, соусом à la Субиз в Чебачинске посмеивались, отец любил ввернуть, что в «Национале» котлеты мягче («будут мягче, когда половина хлеба»), и Антон ждал, что уж в Москве… Но теперь, побывав и в других столицах, он говорил: лучше, чем у бабки, не едал нигде и никогда. От бабки он впервые услышал про пряженцы, мнишки в сметане, утрибку, пундики, кои потом нашёл у Гоголя и понял, что для него они вовсе не были экзотикой: знаками его странного мира они стали только у русского читателя и сильно с годами; в веках эта необычность будет расти.
Под вторую перемену блюд бабка всегда начинала светскую беседу.
– Кажется, сегодня прекрасная погода. Передайте, пожалуйста, соль. Благодарствуйте, вы так добры.
Знаменитые вилочки так и мелькали в её пальцах; не глядя, она возвращала каждую точно на своё колёсико. Протянув руку, она машинально вынула из пальцев Антона кусок хлеба и положила на мелкую тарелку, до этого непонятно пустовавшую слева: хлеб полагалось не откусывать от целого ломтя, а отламывать маленькими кусочками.
– А почему говорят, – шепнул Антон тёте Тане, – что баба наша не в себе? По-моему, как всегда.
– Подожди.
– Замечательная погода, – продолжала держать стол Ольга Петровна, – вполне пригодная для прогулки в экипаже…
В её глазах что-то прошло, и она добавила:
– Или на моторе. Солнце уже почти осеннее, можно без вуали. Если на даче – в панамской шапочке. А ты давно из Саратова? – бабка вдруг переменила тему.
– Из Саратова? – несколько опешил Антон.
– А разве ты не живёшь со своей семьёй? Впрочем, теперь это модно.
Бабка спутала Антона с Николаем Леонидовичем, своим старшим сыном, который жил в Саратове и тоже должен был приехать. Был он девятьсот шестого года рождения.
Но беседа вернулась к темам еды и погоды, всё опять было мило и очень светски.
За чаем Антон поймал себя на том, что, твёрдо помня – торт надо есть, держа ложечку в левой руке, он совершенно забыл, в какую сторону должна глядеть ручка чашки перед чаепитием, а в какую – в его процессе, помнил только, что бабка придавала этому большое значение.
Кто-то из обедавших, размешивая сахар, звякнул ложкой; Ольга Петровна вздрогнула, как от боли. Она с беспокойством оглядела стол:
– А где третье? По-моему, мы варили… как его? этот напиток из фрукт.
– Компот! Позавчера, – замахала руками Тамара, – позавчера его варили!
– Баба, а ты не расскажешь, – решил Антон продлить светский разговор, – про бал в Зимнем дворце?
– Да. Большой бал. Их Величества… – бабка замолчала и стала промокать глаза кружевным платочком.
– Не надо, не надо, – забеспокоилась Тамара. – Она не помнит.
Но Антон помнил и сам – дословно – рассказ про Большой зимний бал во дворце, куда бабка попала как первая ученица Виленского института благородных девиц в год его окончания.
В десять часов в Николаевскую залу вошли под руку Их Величество Государь Император и Государыня Императрица Александра Фёдоровна. Государь был в мундире лейб-гвардии уланского Её Величества Государыни Императрицы полка и в Андреевской ленте через плечо. Государыня – в дивном бальном золотом туалете, отделанном панделоками из топазов. У плеч Её Величества и посреди корсажа платье украшали аграфы из крупнейших бриллиантов и жемчужин, а голову Государыни венчала диадема из того же драгоценного жемчуга и бриллиантов. Ещё Её Величество тоже имела Андреевскую ленту через плечо. Их Величества сопровождала гостившая тогда в столице испанская инфанта Евлалия. Она была в атласном дюшес платье, отделанном соболями, тоже в жемчуге и бриллиантах. Её Императорское Высочество Великая Княгиня Мария Павловна была в бледно-розовом платье, обрамлённом как бы золотым шитьём, в бриллиантовых с сапфирами диадеме и ожерелье.
Обед окончился; Тамара помогла бабе встать; Ольга Петровна удивлённо на неё посмотрела, но, наклонив голову, сказала:
– Спасибо, добрая бабушка, что вы мне помогаете, вы так милы.
Мир для бабки был в густом тумане, всё сместилось и ушло – память, мысль, чувства. Незатронутым осталось одно: её дворянское воспитание.
Своим дворянством бабка не кичилась, это было в сороковые годы естественно, но его и не скрывала (что в те же сороковые было естественно гораздо менее), при случае спокойно подчёркивая социальную дистанцию – например, когда слышала, что некто, поранив руку, залепил рану пыльной паутиной из угла сарая, получил заражение крови и умер.
– Что с них возьмёшь? Простонародье!
Но её жизнь от жизни этого простонародья отличалась мало или была даже тяжелее, в грязи она возилась больше, потому что не просто стирала бельё на одиннадцать человек, а находила в себе силы его ещё отбеливать и крахмалить; после этого оно целый день висело в палисаднике, полощась на ветру или колом застывая на морозе (накрахмаленное бельё на морозе не сушилось – при низкой температуре, объясняла мама-химик, крахмал превращается в сахар и оно становится липким); скатерти, полотенца, простыни, наволочки пахли ветром и яблоневым цветом или снегом и морозным солнцем; белья такой живой свежести Антон не видел потом ни в профессорских домах в Америке, ни в пятизвёздном отеле Баден-Бадена. Полы она мыла не раз в неделю, а через день; в своей комнате не давала красить, Тамара скребла их ножом; не существовало большего наслажденья, чем пройтись летом босиком по только что выскобленному высохшему полу, особенно по тем местам, где лежали жёлтые тёплые солнечные пятна. Одеяла она выхлопывала ежедневно во дворе, это надо было делать вдвоём, и бабка безжалостно отрывала всякого, кто случался дома, от его занятий; между пушечными хлопками одеяла она говорила:
– Вчера! Вытряхивали! А видишь сколько! Пыли! Теперь представь себе, что делается в городских одеялах, которые не вытряхивают годами!
Постели застилала сама – все остальные делали это неэстетично; мать из педагогических соображений заставляла Антона убирать свою постель, но бабка такое не поважала: это всё толстовство, мальчик из хорошей семьи не должен этим заниматься (Антон так и не выучился, за что потом много претерпел в пионерлагерях, на военных сборах и в семейной жизни). К внучкам бабка была не так снисходительна. Мальчик ещё может позволить себе небрежность в уходе за руками. Но девушка! Мытьё несколько раз в день. И с разбавленным о’де колёном!
– А почему это касается только девушек?
Бабка удивлённо поворачивала голову – вбок и вверх:
– Потому что, когда она станет дамой, ей могут поцеловать руку.
С внучками бабка иногда беседовала специально на темы светского этикета, применяя знакомую вопросно-ответную систему.
– Может ли девушка приехать с родителями на званый обед? Только тогда, если у хозяйки или выполняющей эту роль сестры или другой родственницы амфитриона есть дочери.
– Может ли девушка снимать перчатку? Может и должна, с правой руки, в церкви. С левой – никогда, она будет смешна!
– Имела ли девушка свою визитную карточку? Не имела. Она приписывала своё имя на карточке матери. Молодой человек, понятно, обладал карточкой с раннего возраста.
С карточками вообще было сложно: не застав хозяев дома, оставляли карточку сильно загнутую с левой стороны кверху, при визите по случаю смерти или сороковин оставленную карточку полагалось загибать с правого бока вниз.
– Перед войной этот сгиб стали надрывать, – бабка возмущённо подымала голову и брови. – Но это уже дэкадэнтство.
– Баба, – спрашивал Антон студентом, – а почему во всей русской литературе ничего про это нет? Про это загибанье справа, слева, вниз…
– А ты б хотел, чтобы вам это объяснял ваш босяк? – вмешивался дед, не упускавший случая вставить перо пролетарскому писателю.
Свои возраженья, где в виде примеров должны были фигурировать граф Толстой и Пушкин с его шестисотлетним дворянством, Антон проглатывал, но пытался иногда оспаривать нужность столь разветвлённого этикета. Дед это решительно отметал, подчёркивая целесообразность этикетных правил.
– Мужчина даёт даме правую руку. Вследствие этого она находится на удобнейшей стороне тротуара, не подвергаясь толчкам. На лестнице таким же образом дама тоже оказывается на предпочтительной стороне – у перил.
Бабка подхватывала тему и рассказывала, как надо ставить стекло и хрусталь на званых обедах: справа от прибора – стакан для красного вина, стакан для воды, бокал для шампанского, рюмку для мадеры, причём стаканы должны стоять рядом, бокал впереди и сбоку, а рюмка – с другого бока стаканов. Это каким-то сложным образом соотносилось с порядком подачи вин: после супа – мадера, за первым блюдом – бургонское и бордо, между холодными entrées и жарким – шато-икем и так далее. У того же виленского вице-губернатора к устрицам подавали шабли. Страшная ошибка! Устрицы запивают только шампанским, в меру охлаждённым. В меру! Сейчас почему-то думают, что оно должно быть ледяным. Это вторая страшная ошибка!
Иногда Антон спрашивал про мужской этикет и тоже узнавал много полезного: мужчина, входящий в конку, в вагон – то есть в такое место, где все в шляпах, должен приподнять свою шляпу или дотронуться до неё.
Молодой человек, явившийся с визитом, оставляет в передней кашне, пальто, зонт и входит со шляпой в руке. Если окажется, что он должен иметь руки свободными, он ставит свою шляпу на стул или на пол, но никогда на стол.
Застряли в голове и другие бабкины высказыванья – видимо, из-за некоторой их неожиданности.
– Как всякий князь, он знал токарное дело.
– Как все настоящие аристократы, он любил простую пищу: щи, гречневую кашу…
В войну и после невиданными колерами на коленях, локтях, задах запестрели заплаты, к ним привыкли, на них не обращали вниманья. Замечала их, кажется, одна бабка; сама она дыры штуковала так, что заштукованное место можно было разглядеть только на свет; увидев особенно яркую или грубую заплату, говорила:
– Валансьен посконью штопают! Простонародье!
Но с этим простонародьем она общалась всего больше – главным образом из-за гаданья на картах. Гадала бабка почти каждый вечер. Два сына на войне, дочь в ссылке, зять расстрелян, другой – на фронте, племянница с дочерью под оккупацией, брат мужа в лагере – было о чём спросить у карт. Приходили погадать соседки, к чему отец относился неодобрительно. Но, посмотрев фильм «В шесть часов вечера после войны», где пели «На картах о нас погадайте, бубновый король – это я», сказал: «Гадайте. Даже песня про вас есть». Соседки стали приводить своих соседок, не было ни одной, у которой всё обстояло благополучно, – или только такие и приходили?
Куда пойдёшь, что найдёшь, чем сердце успокоишь… Казённый дом, дорога, дорога, дорога…
На базаре бабка познакомилась с семьёй Попенок, которые подзадержались и на ночь глядя не могли ехать за сорок километров в свою Успено-Юрьевку. Разумеется, пригласила их переночевать; Попенки стали останавливаться у Саввиных всегда, когда приезжали на базар. Бабка оправдывалась тем, что они дёшево продают ей гусей – по пятьдесят рублей. Правда, тётя Лариса смеясь рассказывала, что как-то случайно увидела, что таких же гусей на базаре они продавали по 45 рублей. Их лошадь, конечно, всю ночь хрупала саввинское сено, съедая пятидневную коровью норму, но об этом тоже говорили со смехом. Недели три в доме жила дочь Попенок: у бабы был рефлектор с синей лампочкой, а у девицы – какая-то опухоль; каждый вечер она этим рефлектором грела свою пышную белую грудь, которая под светом лампы делалась голубой; Антон не отрываясь глядел на эту грудь весь сеанс; девица почему-то не прогоняла его и только время от времени на него странно поглядывала.
Месяца три на бабкином сундуке жила старуха, вдова расстрелянного омского генерал-губернатора (Антон забыл только – царского или колчаковского, но твёрдо помнил, что выезжал губернатор в хорьковой шубе с воротником на больших бобрах), говорившая, что у неё рак и что она умрёт вот-вот, и просившая только немного подождать. Бабка потом пристроила губернаторшу в дом престарелых в Павлодар, где та почила в возрасте ста двух лет и где её ещё застала Тамара, попавшая в этот дом после смерти деда и бабы через два десятилетия.
Из людей света, как их называла бабка, знакомых у неё было двое: англичанка Кошелева-Вильсон и племянник графа Стенбок-Фермора. Вильсон была единственная, кто вместе с бабкой пользовался всеми предметами её столового прибора; перед её визитом бабка отказывалась от своего яйца, чтобы сделать ей яичницу стрелягу-верещагу: тонкие ломтики сала зажаривались до каменной твёрдости, трещали и стреляли, у англичанки называлось: омлет с беконом. Была она немолода, но всегда ярко нарумянена, за что местные дамы её осуждали. Она была замужем за англичанином, но когда её двадцатилетний сын утонул в Темзе, не захотела видеть Лондона ни одного дня! И вернулась в Москву. Год шёл малоподходящий, тридцать седьмой, и она вскоре оказалась сначала в Карлаге, а потом в Чебачинске; жила она частными уроками. Позже она снова загремела в лагерь – по району был недобор по космополитам.
– В Лондоне жили? – рассказывал про допрос майор Берёза. – Восемнадцать лет?
– Девятнадцать.
– Очень хорошо. Ваш муж, мистер Вильсон…
– Сэр Вильсон!
– Какая разница.
– Огромная! – и головку этак вздёрнула. И отвечать не хотела, пока сэром не назвали… Обхохочешься!
Антон очень любил слушать их разговоры.
– Всем было известно, – начинала англичанка, – что в эмиграции великий князь Дмитрий Павлович состоял на содержании у известной парижской модистки мадам Шанель – её мастерская, не помните? на улице Камбон. О, это была замечательная женщина! Знаете, что она ответила на вопрос, какие места следует душить её знаменитыми «Шанель № 5»? «Те, куда вы хотите, чтобы вас целовали». «Антон, выйди», – сказала бабка. Антон вышел, но из-за двери всё равно было слышно, что мадам Шанель добавила: «И там тоже». «Претензия у меня к ней только одна, – продолжала миссис Вильсон, – зачем она ввела в моду накладные плечи». А из-за двери доносился уже бабкин голос: «Избалованный безнравственной матерью…» Или – возмущалась она кем-то: «И говорит: у меня кулон от Фраже. Она, видимо, хотела сказать: от Фаберже. Впрочем, для этих людей всё едино – что Фраже, что Фаберже. Мало того что скулиста, как татарка, так ещё всегда и растрепе́ муа!»
Вспоминая, Антон будет поражаться той горячности, с которой бабка рассказывала о таких случаях, – гораздо большей, чем когда она говорила о масштабных ужасах эпохи. Когда она сталкивалась с подобной возмутительной мелочью, её покидала вся её воспитанность. Как-то в библиотеке, куда бабка по утрам носила внучке Ире банку молока, бабка, ожидая, пока та отпустит читателя, услыхала, как он сказал: «Ви́ктор Гю́го». Бабка встала, выпрямилась и, гневно бросив: «Викто́р Гюго́!», повернулась и вышла, не попрощавшись. «И ещё грохнула дверью», – удивлялась Ира.
Самым сильным впечатленьем от Москвы, которую бабка не видела пятьдесят лет, был разговор в метро двух мужчин.
– С виду интеллигентные. Один в очках похож на провизора. Другой в шляпе, при галстуке. Спорили, как ехать куда-то на автомобиле, съезжать с моста и делать какой-то левый поворот. Чуть не поссорились. Разговор извозчиков!..
Поскольку было ясно, что рано или поздно все должны попасть в лагерь или ссылку, живо обсуждался вопрос, кто лучше это переносит. Племянник графа Стенбок-Фермора, оттрубивший десять лет лагеря строгого режима на Балхаше, считал: белая кость. Казалось бы, простонародью (он был второй человек, употреблявший это слово) тяжёлый труд привычней, – ан нет. Месяц-другой на общих – и доходяга. А наш брат держится. Сразу можно узнать – из кадетов или флотский, да даже из правоведов. Угадывалось это, по словам Стенбока, исключительно по осанке. По его теории выходило ещё, что они и страдали меньше: богатая внутренняя жизнь, было над чем поразмышлять, что вспомнить. А мужик, рабочий? Кроме своей деревни или цеха, и не видал ничего. Да даже и партиец-начальник: только-только хлебнул нормальной обеспеченной жизни – а его уже за зебры…
– Мужики вообще слабосильны, – вступала в разговор бабка. – Плохое питание, грязь, пьянство. Мой отец – потомственный дворянин, а был сильнее любого мужика, хоть физически работал только летом, в имении, да и лишь до того случая (случаем назывался роковой день, когда отец проиграл именье).
– Дед, а ты тоже из дворян? – спрашивал Антон.
– Из колокольных он дворян, – усмехалась бабка. – Из попов.
– Но зато отец деда был знаком с Игнатием Лукасевичем! – брякнул Антон. – Великим!
Все развеселились. Лукасевича, изобретателя керосиновой лампы, действительно в 50-е годы прошлого века знавал прадед Антона, о. Лев.
– Вот так! – смеялся отец. – Это вам не родство с Мари Склодовской-Кюри!
Мари Кюри, урождённая Склодовская, была троюродной сестрою бабки (урождённой Налочь-Длусской-Склодовской); бабка бывала в доме её родителей и даже жила там на вакациях в одной комнате с Мари. Позже Антон пытался выспросить у бабки что-нибудь про открывательницу радия. Но та говорила только:
– Мари была странная девушка! Вышла замуж за этого старика Кюри!..
Англичанка рассказывала, какими сильными были английские джентльмены. В конторе какой-то шахты в Южной Африке всем предлагали поднять двумя пальцами небольшой золотой слиток. Поднявший получал его в подарок. Фокус был в том, что маленький на вид слиток весил двадцать фунтов. Рабочие-кайловщики, крепкие негры, пробовали – не выходило. Поднял, конечно, англичанин, мастер боксинга, настоящий джентльмен. Правда, не удержал, уронил и золота не получил. Но другие не смогли и этого.