– Ладно, мужики, подкину-ка я для разминки анекдотец, а потом и о делах поболтаем.
Анекдот был толковым, как потом понял Вальдемар, в тему. А суть такая: когда тело Сталина выносили из мавзолея, Хрущёв, по дефициту валюты, задумал продать мумию на мировом аукционе. Американец дал миллион, китаец пять, а израильтянин десять. Хрущёва и спрашивают: «отдавать товар?» Он почесал свою буйную шевелюру и отвечает:
– Нет, не надо. Говорят, две тысячи лет назад у них кто-то воскрес.
Снова отсмеялись, и Андрей вбросил:
– А на балконе у Лепешинской стояли гипсовые бюсты Сталина разной величины, штук десять. Ей-богу, сам видел. Слухи ходили, будто она его любовница, он в Большом театре часто бывал.
В тот день Вальдемар узнал о тиране больше, чем за всю предшествующую жизнь. Смехачи разноголосым хором обругали, обсмеяли и пригвоздили отца всех народов, настаивая на том, что перестройку надо начинать с изгнания из всех пор власти сталинистов, поднявших голову при Брежневе.
Итог подвёл Андрей:
– Никакого сталинизма не было. Была сталинщина!
«Странные сборища», – думал поначалу Вальдемар. Но уже через три-четыре гостевания в Доме на набережной у Каневского – фамилия Андрея – ему стало ясно, что это вовсе не традиционная дружеская компания, а скорее, некий кружок по интересам. Впрочем, нет! Конечно, не кружок – круг! Это новое понятие – круг! – приподнимало Вальдемара в собственных глазах, он прекрасно понимал, что войти в круг – это вам не записаться в кружок, он чувствовал себя причастным к пока неясным, однако суперпрогрессивным стремлениям, которые обуревали собиравшихся у Каневского поклонников грядущего успеха.
Кинулось в глаза, что это были очень разные люди, в угаре зубоскальства вразброд рвавшиеся к общей цели. Они отличались внешним видом и манерой поведения, они работали в разных НИИ, а кое-кто, как заядлый анекдотчик густобровый Максим, и вовсе был гуманитарием. Но особенно Вальдемара интриговали три странности этих собраний. Здесь никогда не распивали – рыцарей стакана не было. Сюда никто не приходил с женщинами, хотя в личном качестве женщины здесь бывали, бухтели, «выступая» на равных с мужиками, не уступая им в красноречии, но при них было нематерно. Наконец, обращало на себя внимание то, что у Андрея часто появлялись новые говоруны, словно бутылец на пьянку, приносившие с собой самые фантастические слухи-послухи, а завсегдатаи вдруг исчезали. Для Вальдемара такое было в новинку, он не знал, как понимать эту текучку. Но годы спустя, когда довелось посетить кинотеатр, где зрители входили и выходили во время сеанса, ему вспомнились те посиделки в Доме на набережной.
Впрочем, костяк постоянных «кружковцев» всё-таки сложился, и осенью, подгадав отпуска, они могучей кучкой полетели в Джубгу. То были незабываемые две недели отдыха. Листая страницы дней, мужики увлечённо чертили на влажном песке какую-то хренотень, фантазируя по части завтрашних жизненных успехов, а жёны или подруги, как Анюта, загорали на лежаках в сторонке. Вечерние программы у каждого были свои, и за счёт новых курортных знакомств пляжная компания мечтателей – волна стирала их умозрительные песчаные схемы – разрасталась.
К ним прибились два искушённых по экономической части чувака из Ленинграда, почему-то называвших себя змеиногорцами, с поперечным Госплану состоянием умов. Эти глашатаи истины запомнились безоговорочными наставлениями о скорогрядущей жизни, ибо качество нового важнее количества старого, которое вот-вот будет отринуто. Они принесли с собой весьма подходящий для тогдашних настроений девиз: «Жги и жди!» Сами змеиногорцы жгли беспощадно, чуть ли не в жанре проклятий сокрушая отжившее, не щадя ни признанных авторитетов, ни текущих порядков, и, похоже, хорошо знали, чего ждать. Горбачёвские призывы к ускорению их вообще не интересовали, они насмешливо называли этот лозунг «ускорительством». Ребята с берегов Невы жили какой-то другой жизнью, готовились к чему-то важному и неизбежному.
С югов Вальдемар вернулся другим человеком: впереди яркой звездой сверкала высокая жизненная цель, он жаждал избавить отечество от бездушной, гнилой бюрократии, которую насаждают партийные динозавры, и не сомневался, что в новые светлые времена ему воздастся по его незаурядным способностям, что завтрашний день вознесёт его… Он даже не загадывал, куда, в какие райские кущи, ибо перспективы открывались безбрежные.
И предчувствие не обмануло. Спроста ли тот памятный год прославился осыпной рябиной? В ноябре, подобно манне небесной, с властных верхов на бренную землю был спущен закон об индивидуально-трудовой деятельности – именно о нём судили-рядили «песчаные» мечтатели в Джубге, именно его с нетерпением ждали ленинградские чуваки. Это был прорыв! Репетиторство, любые подсобные работы становились легальными. Разрешили извоз! Возможным становилось всё!
На сборищах у Каневского ликовали. Однако Вальдемар был несколько смущён, в душе мелькнула смутная тревога, лёгкая, непонятная, беспокоящая своей неразгаданностью, внешней беспричинностью. Он чувствовал странную перемену, даже сдвиг, резкий сдвиг общего настроения. Раньше здешние фрондёры вкладывали в суждения своё понимание вечного и доброго, которое наступит после избавления от засилья бюрократии. Теперь общие темы уступили место личному интересу: словно околдованные, все зациклились на том, как ловчее использовать новые возможности. Изощрённые, накачанные научными поисками молодые мозги эмэнэсов работали с предельной нагрузкой. Шутки в сторону, не до анекдотов! Наступает страда! Сегодня можно то, о чём вчера только мечтали! Даёшь колокольный звон и «Славься» Глинки!
Экскьюз ми…
Впрочем, мимолётные непонятки не омрачали праздник эмоций. Пробившись в заветный круг посвящённых, Вальдемар шагал в ногу со временем, опережая тех, кому не дано осмыслить глубинную суть перестроечных сдвигов. В институтской курилке он, на удивление дымящего сообщества, перестал встревать в горячие, но бестолковые ежедневные перепалки вокруг шквала новостей – это удел заурядных натур! Известное дело, дуракам всегда понятно то, что скрыто от умных. Трепотня! Теперь это был уже не его уровень, теперь он знал куда больше, чем аборигены из племени местных научных талантов. А хвастать своими познаниями было попросту лень, к тому же они не поймут, примутся недоверчиво выспрашивать, откуда ему известно. Знаю я их, сам таким был. Однако показать да испытать в деле свою выдающуюся политическую оснащённость всё же не терпелось. И пару раз он ездил на Пушкинскую, к редакции «Московских новостей», где свобода в буквальном смысле хлынула горлом, где ежевечерне клубился народ, балдевший от невиданной безнаказанности за публичное поношение власти. Пиршество свободомыслия! В этом кипящем котле страстей он чувствовал себя прекрасно. Правда, там кучковалась в основном командировочная публика, стекавшаяся на Пушкинскую, чтобы заворожённо внимать вольнодумным речам и глазеть на столичный цирк, где гастролировали разного замеса неприкаянные чучела из бывших или будущих пациентов Кащенко, те бедолаги, которых никто никогда и нигде не ждёт. Но зато здесь Вальдемар мог без труда собрать вокруг себя тесный кружок жадно слушающих, воспринимающих его как мессию и в опьянении от своей отваги отрывался в вещаниях по полной.
Благо вещал анонимно.
В курилке было иначе. Беспечную болтовню институтских всезнаек он образно уподоблял поверхности моря, по которому лёгкий бриз беспорядочно гонит пенистые барашки. А он, Вальдемар, – член экипажа таинственной подводной лодки, бороздящей глубины, где предрешается судьба перестройки, где заранее оповещают о замыслах верховной власти. Чувство превосходства поднимало его в собственных глазах, у него уже было право считать, что жизнь удалась.
Конечно, Анюте и Орлу с Региной он иногда приоткрывал своё новое понимание происходящего. Однако был откровенен не до конца, не уведомлял о том, чего надо ждать в самом ближайшем будущем, как это было с пустым, несбывшимся предсказанием политической перестройки. Не хотел выглядеть трепачом. Он впервые начал заботиться о своём авторитете.
И твёрдо верил, что наступающий восемьдесят седьмой год станет для него судьбоносным.
4Никанорыч спустился в гостиную ровно через пять минут после половины одиннадцатого. Дело не в том, что долгая жизнь научила его быть точным, это само собой. Но после той истории в Испании категория времени вообще приобрела для него сакральный смысл: он всё делал вовремя, но никогда не сопротивлялся внезапным помехам, мешавшим в назначенный час прибыть на вокзал, в аэропорт или к врачу, считая, что насилие над непредвиденными, порой нелепыми обстоятельствами равносильно выпрошенному кресту и может обернуться непоправимой бедой. Помнится, когда-то был случай: служебная машина везла его на Казанский вокзал, но аккурат у Красных ворот забарахлил мотор, водитель посоветовал доехать на метро – рядом, один перегон. Никанорыч отказался, ждал, пока наладят мотор, и опоздал на поезд. Зато на душе было спокойно.
А та испанская история…
В конце двадцатых ему велели заочно учиться в инязе, готовили для другой работы, и он выбрал франко-эспаньол. А в 36-м его послали в Испанию. Он прилетел в Валенсию поздно вечером, разыскал отель «Метрополь» и принялся выспрашивать сеньора Доницетти. Но выяснилось, что в «Метрополе» приютилось советское посольство, а Доницетти – это товарищ Гришин, и он в штабе, через мост, вторая улица слева, третий дом справа. Гришин оказался «всего-навсего» знаменитым Яном Карловичем Берзиным, главой советской военной разведки. Он велел Никанорычу срочно подкрепиться в круглосуточной штабной столовой аррозбандой – рисом с морепродуктами – и немедленно, в ночь, отправляться на Мадридский фронт, где для него есть неотложное дело: через час туда двинутся три грузовика с боеприпасами. Никанорыча посадили в кабину, однако шофёр куда-то запропастился, и два грузовика ушли без третьего. А примерно через час, когда они догоняли колонну, далеко впереди до неба взметнулось пламя и сразу – снова гигантский взрыв. Когда подъехали, увидели страшную картину: один грузовик с боеприпасами попал под бомбёжку, второй сдетонировал. Маноло, шофёр, лихорадочно крестился, приговаривая, что здесь ему была предназначена «тумба миа» – могила. А Никанорыч посчитал, что его спасение было ниспослано свыше, через этого загулявшего парня, по-андалузски упускавшего букву «с». Разгрузившись в Альбасете, где размещался штаб интербригад, они лишь к обеду следующего дня добрались до мадридской гостиницы «Гайлорд». Там Никанорыч, ещё не нюхавший испанского пороха, попал в лапы к Эренбургу и Кольцову как человек, овеянный славой недавнего боя под Альбасете. Едва выкрутился. Но тот случай с «тумба миа» так прочно застрял в памяти, что с тех пор Никанорыч очень внимательно прислушивался к случайным нелепым помехам, считая их тайными посланиями свыше.
Видимо, по наущению Анюты встретили Никанорыча громко и дружно. Новогодний стол ломился от разносолов, за суматошный предпраздничный день все изголодались и, получив отмашку в виде «явления Христа народу», смачно набросились на закуску. Что, впрочем, не помешало Анюте представить застолью своих друзей Костю и Регину. Потом поднялся Саша.
– Первый предновогодний тост я хочу произнести за отца. Отец! В наступающем году тебе будет девяносто, мы юбилей обязательно отметим. Ты достойно прошёл через испытания, выпавшие твоему поколению, и сегодня становишься свидетелем нового поворота нашей истории…
– Многострадальной, – негромко вставил Вальдемар.
Александр Сергеевич одобрительно кивнул, но продолжил в прежнем тренде:
– И знаешь, отец, на этом повороте мы очень нуждаемся в твоих советах.
– Какие советы, Саша! О чём ты говоришь? – укоризненно перебил Никанорыч. – Смотрю телевизор и не понимаю, что происходит. Я человек ушедшей эпохи, индекс дряхлости зашкаливает, двери в вечность уже приоткрыты. Бери шинель, иди домой.
Показал глазами на потолок.
– Нет, дедуля, верно папа говорит, очень нуждаемся. А вот расскажи, как тебе удалось тридцать седьмой год пережить. Я-то знаю, да пусть другим наука будет.
«Анюта просто так не скажет, – подумал Никанорыч. – Неспроста меня в воспоминания втягивает. Значит, ей надо».
– Анюта, нам такая наука не нужна, – весело парировал Вальдемар. – А в историческом плане, конечно, интересно.
– Расскажите, расскажите, Сергей Никанорыч, – Ксения поддержала дочь.
Но Саша вернул празднество в прежнее русло:
– Погодите, друзья! Давайте выпьем за старейшину нашего стола, а уж потом попросим поделиться жизненным опытом. Отец, родной! За твоё здоровье! Ещё долго будь с нами!
Никанорыч пригубил красного, помолчал, ожидая, когда его снова начнут упрашивать. И верно, все загалдели. «Только Анютины друзья помалкивают, – заметил он, – наверное, стесняются, впервые в нашем доме». Скрестил руки на груди, сунув ладони в подмышки, откинулся на стуле. Начал с шутки:
– Ну что, други-приятели, голодающие вы мои, окунёмся в далёкое прошлое?.. Пуркуа бы и нет? Когда я вернулся из Испании…
– Дедуля участвовал в Гражданской войне в Испании. С орденом Красной Звезды вернулся, – пояснила Анюта.
– Так вот, вернулся я на прежнее место в контрольных органах. Но смотрю, фигуры первого класса под боем. Жизнь, она как шахматы. Начальника арестовали, его зама тоже. А я в конторе не последний человек, отделом заведовал. Большим отделом. – Сделал паузу. – Короче говоря, осмотрелся и думаю: земля круглая, жизнь долгая, если не укоротят. Сообразил, что пора заканчивать со служебным поприщем, с коридорной суетой. Зачем по битому стеклу ходить? Как бы не порезаться. И через неделю уволился по собственному желанию. Вот и весь сказ.
– Ничего себе весь! – комментировал Александр Сергеевич. – Скажи уж, кем подрядился.
– А-а… – негромко рассмеялся Никанорыч. – Я, конечно, мог подыскать приличное место, с моим-то опытом. Но чего менять шило на мыло? Было ясно: пора отползать, Бог с ней, с карьерой, надо исчезнуть, за печкой спрятаться, залечь на дно, перебедовать транзитные годы. Как раньше говорили, наш удел – быть не у дел, а в посылках. Вот и переквалифицировался в натурального завхоза в Союзе художников. Потому меня судьба по-крупному и не трепала. Вовремя голову включил.
Александр Сергеевич внёс ясность:
– В партии отец не состоял, его разыскивать не стали. У них других изысканий было невпроворот.
– Умно! – похвально покачав головой, воскликнул Николай.
– Между прочим, я не один был такой умный. После смерти Сталина меня позвали назад, в контроль, на отдел, опытные люди понадобились. И был у меня сотрудник, в прошлом лейтенант НКВД, помощник первого секретаря ЦК партии Украины Постышева. Когда Постышева из Киева взяли в Москву, он смекнул, что к чему, пользуясь служебным положением, выправил себе новые документы и исчез. Переквалифицировался в управдомы – буквально! Ну и потерялся. Постышева расстреляли, а он уцелел.
– Да, страшное было время, – подхватив ругательный смысл, сочувственно и задумчиво произнёс Вальдемар.
– Я бы сказал иначе: великое и страшное, – откликнулся Никанорыч. – Время с большой буквы.
– Вы хотите сказать, что наше время – с прописной?
– Дорогой мой друг, это не наше, а ваше время. Молодёжь сейчас во хмелю. Через десятилетия вы сами же и дадите вашим дням историческую оценку. А я человек старого покроя, мои скорби и радости только в памяти сохранились, сейчас-то одна забота – как бы не схватить сквозняку. Ваше время не понимаю, застрял в прошлом, а у каждой эпохи свои правила, своя мораль, – на секунду запнулся, – свои душевные нездоровья… Но пока топчу землю, безучастно глядеть в будущее не могу, за вас сердцем болею. У меня, по былой службе поседелого и въедливого контролёра жизни – прежде всего хозяйственной, явились опасения, как бы в нынешних боях за светлое завтра первой не полегла экономика. Нынче-то она не опекаема, не оберегаема. Реляции слышим, о реалиях ничего знать не знаем. Наличие отсутствия… Вот и не сообразишь, что кричать: «ура» или «караул»?
– Наоборот, Сергей Никанорович! Знающие люди говорят, что вот-вот разрешат производственные кооперативы. С дефицитом товаров будет покончено раз и навсегда!
Тут вступил Николай, сказал неопределённо:
– У нас в Свердловске мнение, что власть в растерянности, яичницу из крутых яиц жарит. А ещё слух, будто скоро на заводах директоров будут не назначать, а выбирать.
– И как этот слух аукается? – заинтересовался Александр Сергеевич.
Николай помедлил, потом сказал так, что его личную точку зрения понять было невозможно:
– Особо интересоваться этим у меня пользы нет, сейчас только и гляди, чтоб свою очередь не пропустить. Но вроде так: одним это по душе, а другие против. В общем, раскол, замороченные люди стали, кругом потёмки, бедой пахнет.
– Ну, понятно, – улыбнулся Крыльцов. – Кому хорошо на заводе живётся, тот против, от добра добра не ищут, в стойле тепло. А недовольные перемен жаждут. Но по-крупному вопрос стоит иначе: о развитии низовой демократии. Спрос момента! Мы в институте это уже почувствовали. Наш ректор – демократ истинный. Высочайшие умозрения не только учитывает, но и разделяет. Он о себе как говорит? Я, говорит, из тех, кто вырос на Старом Арбате; мы люди независимые, кошки, гуляющие сами по себе. Его слова!
– Оно известно, у каждого добра своё зло, – отговорился Николай.
Никанорыч, внимательный от природы, угадал, что Вальдемару эта тема неинтересна, он не вслушивается, ему не терпится продолжить своё. И вправду, едва за столом возникла пауза, он как бы в пространство, но явно полемизируя, высказался:
– А что касается великого времени… Известно немало примеров, когда ничтожные по своей сути тираны вбивали своё имя в историю через зверства и жестокости. Сталин в этом смысле не одинок.
Никанорычу не хотелось поддерживать этот ненужный, обременительный «обмен любезностями», – верно теперь шутят: чем человек моложе, тем он больше пострадал от Сталина. Но вдруг в памяти всплыло нечто забытое, очень далёкое, но и очень примечательное. Перед мысленным взором явился небольшой бальный зал старинного особняка на Молчановке, превращённый в заседаловку: с измызганным, истоптанным фигурным паркетом, с двумя колоннами у входа – под мрамор, а может, и впрямь мрамор, – между которыми натянули здравицу в честь Рабоче-крестьянской Красной армии, с цветистыми обшарпанными обоями. В тот раз они собрали военных контролёров, и выступить перед ними приехал Сталин.
Никанорыч поправил очки, напрямую обратился к Вальдемару:
– Мой дорогой друг, здесь мы с вами не товарищи по мнению. Понимаете ли, ваши слова о ничтожестве заставили меня вспомнить одно любопытное событие. В двадцать втором году, а может быть, в двадцать третьем, могу ошибиться, мы проводили на Молчановке совещание главных военных контролёров, и на нём выступил Сталин. О чём он говорил, конечно, не помню, наверное, рядовая текучка тех лет. Но одна его фраза врезалась в память намертво. Просто забылась, спряталась где-то в извилинах мозга, в подсознании, а сейчас вот и выскочила наружу.
Выдержал паузу и отчётливо, громко произнёс:
– Не кусайте за пятки, берите за горло.
От неожиданности все замерли. Анюта, помогавшая Зое с переменой блюд, застыла с тарелками в руках.
– Дедуля, ты мне этого не рассказывал.
– Да я сам позабыл, как-никак шестьдесят годков минуло. И вдруг – на языке!
Вальдемар аж опешил, очень уж мощно прозвучала фраза, тысячи подспудных смыслов таились в ней. Подумав, ответил:
– Сергей Никанорович, вообще-то люди склонны приписывать громкие фразы историческим личностям, делая из тиранов кумиров. – Вежливо улыбнулся. – Это, кстати, нормальная аберрация памяти: фраза могла родиться в вашем сознании, а вы её приписываете Сталину.
– Да нет же, Вальдемар! Я сам, вот этими ушами, – взялся за мочку – слышал её от Сталина. Он был в сапогах, кажется, в кителе – этого не помню, а вот сапоги запомнил, – стоял около маленького президиумного столика, как бы беседовал с нами. Это во-первых. А во-вторых, Вальдемар, не возводите меня в сан гения. Если бы я умел одной фразой выразить философию власти, то наверняка стал бы не контролёром, пусть и высшего ранга, а каким-нибудь членом Политбюро. Не кусайте за пятки, берите за горло! Так сказать мог только гений. И придумать такое за Сталина мог тоже только гений. Да! Не знаю, известно вам это или нет, мы-то знали: многие драматурги на читку посылали пьесы Сталину. И он читал, да. Сложная фигура. Но мощная, историческая, это несомненно.
– Отец, я потрясён. Действительно, он четырьмя словами сформулировал философию власти, своей власти, правильнее сказать, режима, диктатуры. Да, в гениальности Сталину не откажешь. Даже Хрущёв, разоблачитель культа личности, говорил, что Сталин – гений. Но – злой гений. А сегодня мы знаем больше, чем Никита вывалил на ХХ съезде. Цифры репрессированных, знаешь ли, впечатляют. Правильнее сказать, заставляют содрогнуться.
– Александр Сергеевич, ещё Толстой говорил, что истина в подробностях, – поддакнул Вальдемар. – А сегодня из архивов такие подробности о сталинщине извлечены, что жуть берёт. Тёмное было время.
Анюта вдруг воскликнула:
– Уже без десяти двенадцать! За вашими спорами Новый год прозеваем. На-а-ливай!
– Какой «наливай», Анюта? Шампанское надо под куранты откупоривать, – спохватился Крыльцов. – Пока пусть каждый прицелится. Вот эта бутылка – полусухое, пять процентов, эта – полусладкое, восемь процентов. А брют привезла Анюта.
– Ты, Саша, профессор. Мог бы проценты сахара указать с точностью до одной десятой, – неуклюже пошутил Никанорыч. Он намеренно подхватил Сашины указания, чтобы увести разговор подальше от сталинской темы. С гордостью подумал: «Анютка-то молодец! Ловит мышей. Ишь как лихо прервала эту бесплодную дискуссию. Толковую внучку мне Господь послал».
Потом все слушали по телевизору Горбачёва, а под первый удар курантов с бурными воплями бросились открывать шампанское. К последнему удару успели открыть, налить и пригубить. А допивали уже в новом году.
– Надо же, не успел закончиться восемьдесят шестой, как сразу пошёл восемьдесят седьмой. Какая спешка! – вкинул Вальдемар.
– Посидели, покушали, президента послушали… – в тон ему подкинул Александр Сергеевич.
Без осечки начался год, значит, должен получиться неомрачённый.
После Нового года разговоры пошли иные. Сначала Ксения подняла бокал за этот Дом с большой буквы, за то, чтобы в наступающие, по всему видно, благие времена этот Дом почаще собирал тех, кто сейчас за столом, а она в качестве хозяйки этого Дома обещает радушие и хлеб-соль.
Только выпили, Ксения поднялась снова.
– Друзья мои, я произнесла тост как хозяйка, считаю его важным, даже обязательным. А теперь позвольте сказать несколько слов о тех благих временах, в которые мы вступаем. Наконец-то! – она говорила не пафосно, однако уверенно, убеждённо. – Мы в библиотеке научной литературы знаем, что о настроениях в обществе лучше всего судить по тому, на какие книги спрос. Я занимаюсь философским разделом и вижу, как резко возрос интерес к работам Мераба Мамардашвили, прежде всего к его выдающимся лекциям. Размышления этого свободного мыслителя, грузинского Сократа, как его иногда называют, о вечном, всемирном сегодня особенно востребованы. К тому же подспудно в его суждениях сквозит скептицизм по отношению к власти, чувствуется, что он с властью порознь, и это значит… – Ксения сделала паузу. – В общем, вы понимаете, что означает взрыв интереса к Мерабу Мамардашвили, и хочу поднять бокал за то, чтобы предчувствия не обманули нас всех.
Чокнулись, выпили. И тут произошло нечто любопытное. Упорно молчавший до боя курантов Костя вдруг обратился к Ксении:
– Конечно, Мамардашвили – крупный философ. Но вы, возможно, знаете, что он пять лет работал в журнале «Проблемы мира и социализма», – между прочим, журнал неподцензурный! – а туда посылали исключительно по разнарядке ЦК КПСС. Недавно в «Аргументах и фактах» писали, что «Проблемы» размещались в Праге, на улице Рабиндраната Тагора, в здании бывшей духовной семинарии, и что с этой пражской позиции многих брали на работу в Международный отдел ЦК. Кроме того, Мамардашвили колесил с лекциями по всему миру, среди невыездных не значился, а многие ли из присутствующих бывали на Западе? – взглянул на слегка оторопевшего Крыльцова.
Ксения, видимо, ещё не поняв, что к чему, отреагировала мгновенно:
– Мы с Сашей были в Париже. Центр Помпиду осмотрели. Весь Лувр обошли, – улыбнулась, – Венере Милосской перчатки примерили.
Улыбнулся и Костя:
– Я не о туризме. Известно, с лекциями за рубеж у нас едут только по разрешению того же ЦК. Получается, Мамардашвили, который говорит о себе, что он внутренний эмигрант, на деле негласно входит в номенклатуру. И недавний его цикл «Беседы о мышлении», где он утверждает, что прошлое – это самое страшное, что у нас есть, очень даже с новыми поветриями монтируется, вполне в духе придворных нравов. Он наше прошлое не признаёт. А суть человека проявляется не в том, за что он ратует, но в том, что он отрицает. Кстати, прошлое-то можно изобразить каким угодно, кто-то из великих советовал брать из него огонь, а не пепел, кто – не помню. Но кому-то и пепел может приглянуться.