Завмаг стала поспешно садиться в кабину, другая, встав на колесо, легко вспрыгнула в кузов и втиснулась там между ящиков.
– Куда едете? – спросил Чепцов.
– В Ленинград, куда ж еще… – ответила женщина. – А ты что, остаешься?
– Подвезете?
– Залезай, шевелись! – злобно крикнул шофер.
Близко разорвался еще один снаряд. Комья земли застучали по крыше шоферской кабины. Грузовик рванулся с места. Чепцов забросил в кузов рюкзачок, схватился за борт и с разбега вскинул свое крепкое тело в двинувшуюся машину.
Над городом метался судорожный свет непрерывных артиллерийских разрывов и начинавшихся пожаров. Казалось, что черное небо вот-вот расколется от непрерывного грохота.
Грузовик, не зажигая света, мчался по пылающим улицам, и Чепцов молил бога только об одном, чтобы шофер не заблудился в горящем городе и вывел машину из-под огня. «Вот тебе и точный немецкий расчет, – подумал он. – Ну что бы я делал, если б не оказалось этого грузовика?» И вдруг Чепцов с удивлением и тревогой обнаружил, что он все печется о том, как он доберется до города, и совершенно не думает об огромной опасности, которая угрожает его жизни уже сейчас. Ведь достаточно одного снаряда на пути машины, и его разнесет вместе с этими ящиками, от которых пахнет хозяйственным мылом. Да, это глупо, трижды глупо видеть единственную опасность в чекистах…
Шофер, видно, дорогу знал хорошо – грузовик довольно скоро вырвался на шоссе, и город, охваченный огнем, остался позади…
На окраине Ленинграда грузовик свернул с шоссе и подъехал к воротам, над которыми полукругом, накладными буквами по сетке было выведено: «База потребсоюза».
Чепцов поблагодарил женщин и стал с ними прощаться, но они пригласили его позавтракать. «Это похоже на первое свидание, – вспомнил Чепцов слова Акселя и улыбнулся: – Не очень-то похоже… А ничего…»
В чистенькой сторожке шипела яичница на громадной сковороде. Откуда-то явился директор базы – толстяк с розовыми, налитыми щеками. Узнав, что на базе гость, видавший войну, он принес поллитровку и стал расспрашивать.
– Всякого хлебнул, – угрюмо отвечал Чепцов. Надо было начинать жизнь неразговорчивого человека.
– Немцев видал? – спросил директор, голубые его глаза светились неподдельным детским любопытством.
– Издали.
– Издали оно и лучше, – понимающе заметил директор. – Вблизи они могут запросто голову оторвать.
Выпили за победу над врагом. Потом за Родину и за товарища Сталина. Директор как-то сразу осоловел, обмяк, и его повело на философию.
– Хорошо мы жили… – тоскливо начал он. – Больно хорошо жили. Пришел час расплачиваться. Немец… Он же сосиски из опилок ел, честное слово, сам в газете читал. Масло он в глаза не видел. Ему пушки взамен масла предлагали. Вот он с голодухи и злой, как черт. Рвется до даровой шамовки, до нашего масла, до наших окороков. А мы все еще чешемся.
– Говорили – никому пяди земли не отдадим, – насмешливо вставила заведующая магазином, расчесывая свои густые поседевшие волосы.
– И не отдадим! – вдруг заорал директор и ударил кулаком по столу, его лицо налилось кровью, стало багровым.
– Оно и видно… – Груня кивнула на Чепцова. – От самой Риги пяди меряет.
– Главный счет впереди, – грозно провозгласил директор и, расплескивая водку, стал наливать себе еще.
– Когда Гитлер всех нас на виселицу вздернет, да? – съехидничала заведующая магазином.
Директор выпил.
– Ошибкой было, Нина Ивановна, что назначили вас завмагом, – сказал он печально. – Политически незрелый вы человек.
Заведующая магазином встала из-за стола и вышла из сторожки. Вслед за ней вышла и Груня.
– Скатертью дорога, – крикнул им вслед директор. – Баба есть баба во все времена. Верно? Звать-то вас как?
– Николай Петрович. – Чепцов посмотрел на часы и заторопился. – Пора мне.
– Куда пора? – Директор пьяно пялил глаза на Чепцова.
– Пойду начальство искать.
– Ну и дурак. Зачем тебе начальство? Само тебя найдет, когда понадобишься, а так схлопочешь себе шинельку, и все.
Чепцов показал руку.
– Это что… немцы? – заморгал директор.
– Да нет, давно… Спасибо за приют и ласку, до свидания…
Из ленинградского дневникаДва дня находился при штабе дивизии. Они девятый день твердо держат оборону. Хочу написать на тему «Остановить врага во что бы то ни стало». Все командиры тему одобряют, но, когда говорю, что хочу показать опыт их дивизии, они решительно уходят от разговора.
Болтался без толку в штабе дивизии – никто, как видно, не принимает меня всерьез. Наконец уже вечером надо мной сжалился капитан Соломенников, пожилой, седой штабник. Какая у него должность, не понял. По возрасту и по внешности быть бы ему комбригом, а он – капитан. Все лицо у него сожжено солнцем, а в морщинках проглядывается белая кожа.
Не знаю, почему капитан Соломенников взялся за мое военное образование, но он увел меня к себе ночевать, и мы говорили всю ночь. Верней, он говорил, учил уму-разуму. Он служил в русской армии еще в Первую мировую войну и немца видит на войне не впервой, или, как он выразился: «Германец, мне не в новинку».
– Для Германии эта война с нами – безнадежное бедствие… Они не учли главного: победить нас могут, только уничтожив подчистую все население, а это им не под силу. Никому такое не под силу – государство уничтожить нельзя, даже самое маленькое. Они и до нас уже напобеждались: Польша, Франция и так далее. И каждая эта страна для Германии как начало раковой опухоли, причем опухоль эта и политическая, и экономическая, и моральная, и, конечно, военная…
Темная изба, на полатях лежит капитан, мелькает огонек папиросы. Слышу ровный, спокойный голос Соломенникова:
– Гибельно и попросту глупо оценивать ход войны по сданным городам. Я стараюсь даже командирам рот прививать умение и желание видеть не только то, что у него под носом, а самую дальнюю перспективу войны… И вам советую. Вы иронизировали насчет бравых выписок из боевых донесений. Зря. В этих доблестных поступках наших солдат – главный страх Германии и главная черта войны, которую мы сегодня ведем…
Русский характер – вот еще проблема для немцев. Немец прибывает к нам из-под своей черепичной крыши и от сортира, отделанного белым кафелем, смотрит на наши крестьянские избы под соломой или сидит на корточках в огороде и никак не может понять: почему живущий в адских избах русский мужик идет на смерть, защищая эти самые избы? Немцы проиграют войну, но они так и не поймут, в чем тут дело… Хотел бы вам посоветовать: пишите в свое радио правду, только то, что происходит на самом деле, и вы никогда не ошибетесь. Сегодня мы отступаем – это правда. Не бойтесь ее. Противник наступает, но несет значительные потери… А конец еще далеко-далеко…
Может, другие понимают все без встречи с вами, дорогой капитан Соломенников, а мне эта встреча была необходима до крайности.
Я, видать, еще мало и мелко думал о войне. Как-то недавно Светлов шутил, что редакция требует от него «подвальную корреспонденцию», но чем он может заполнить целый газетный подвал, если он сам, сидя в подвале бомбоубежища, про эту великую войну точно знает только одно, что там убивают… Сегодня он вернулся с фронта. «Чем дальше туда, чем ближе к бойцу, тем спокойнее на душе, и, очевидно, чтобы обрести полный покой, просто надо самому стать солдатом. Правда, там часто убивают, но, ей-богу, лучше быть убитым, чем жить в неведении трясущимся неврастеником», – сказал он, и, как всегда, было непонятно, смеется он или всерьез.
Светлов прав. Не встретился ли и ему на фронте свой капитан Соломенников?
Глава седьмая
Уже несколько дней Потапов жил на «собственной» даче под именем Дмитрия Трофимовича Турганова. Рыжеватая бородка сделала его лицо совершенно другим. В сером, порядком заношенном пиджаке и мятых брюках, заправленных в сапоги, он был похож на интеллигентного человека, пришибленного жизнью, – ходил, опустив голову, сутуля плечи, исподлобья смотрел себе под ноги через толстые очки в металлической оправе. Несколько раз за день Потапов выходил на угол главной улицы и смотрел, как двигались войска и с ними – беженцы.
Фронт приближался. По ночам небо на западе шевелили багровые отсветы и слышался невнятный, отдаленный гром. Через Гатчину все гуще шли наши отступавшие войска. Городок быстро пустел, постоянные жители перебирались в Ленинград.
Нужно было решать, что делать. Потапов уже давно разыскал дом, в котором жила дочь исчезнувшего из Ленинграда Бруно. Это было совсем недалеко от дачи, «купленной» Потаповым, чуть ближе к Охотничьему замку. Соседка сказала, что старый Бруно уже давно приезжал за дочкой и увез ее, говорил – в Ленинград. Вход в дом заколочен, но окна только прикрыты ставнями. Потапов открыл ставню и заглянул через окно – мебель стояла в полном порядке, на полу лежала дорожка, пианино не было закрыто чехлом. Похоже, что хозяева собирались скоро вернуться…
Давыдченко явно ждал немцев. Ему принадлежала половина небольшой дачи возле церкви, в самом центре городка. Владельцы другой половины уехали в Ленинград, и Давыдченко решил расположиться во всем доме – он расколотил наглухо забитую дверь, сломал перегородку и часть своих вещей перетащил на чужую половину. Он вел какую-то суетливую, нервную жизнь: то хлопотал с топором на участке, то с озабоченным видом убегал зачем-то в город.
Потапов позвонил в Ленинград и доложил о положении дела. В отношении Бруно приказ был сложный: ждать до последней возможности и, если Бруно появится и откажется вернуться в Ленинград, оставаться вблизи него. Давыдченко надо было заставить своевременно уехать в Ленинград.
Но как определить ту самую последнюю возможность, до которой ему надо ждать появления Бруно? Гром войны совсем близко, на веранде беспрерывно звенят стекла. Дождь то начинался, шумя по железной крыше, то затихал. А сейчас шел ровно, споро, с монотонным шумом…
Глубокая ночь. Каждый час, каждую минуту в Гатчину могут ворваться немцы. Потапов недавно вернулся с дачи Бруно – там все по-прежнему. Надо было спать, но он не мог себя заставить.
Всего несколько дней миновало, как он уехал из Ленинграда, но кажется, что с тех пор прошла целая вечность. Только сегодня он разговаривал по телефону с Грушко, но сейчас, ночью, разговор этот уже казался нереальным… Литейный… Большой дом… Паша Грушко… Оля с Вовкой.
Даже проститься с семьей толком не мог. Ночью вырвался домой на несколько часов. Пока дошел – он жил возле Балтийского вокзала, – уже стало светать.
Дома не спали, недавно позвонили из хозяйственного отдела и предупредили, что грузовик заедет за ними в десять утра.
Когда Потапов вошел в комнату, Ольга даже не повернулась. Она понуро сидела на чемодане посредине комнаты, бессильно опустив сцепленные руки. Теща, Нина Ивановна, с книжкой сидела на своем любимом месте в углу, у настольной лампы.
Потапов сел рядом с Ольгой на чемодан и обнял ее за плечи.
– Оля, от нас с тобой ничего не зависит, – сказал он.
Ольга подняла голову, и он увидел ее похудевшее и постаревшее лицо.
– Воловы вон не бегут, – сказала сухим голосом Нина Ивановна.
Воловы – их соседи по коммунальной квартире – большая рабочая семья.
– Мы тоже не бежим, Нина Ивановна, – как только мог спокойно ответил Потапов. – А придет срок, Воловых тоже эвакуируют, это придумано не для нас одних.
– Лично я не поеду на ваш Урал.
– Значит, вы не любите свою дочь, своего внука, – устало сказал Потапов и спросил: – Все уложили, Оля?
– Не знаю… ничего не знаю… кошмар какой-то… – еле слышно сказала Ольга.
– Он один только все знает и все понимает, – язвительно сказала теща.
Потапов молчал. Что он мог сказать жене и ее матери, кроме того, что не уехать они попросту не имеют права. И уедут. Завтра, нет, уже сегодня, скоро, в десять утра. Он не может сказать им ничего другого… «Надо поговорить с Олей сейчас же, сию минуту…» – подумал он. Они уже давно виделись только урывками, ночью да ранним утром, когда он уходил из дому. И сейчас, очень скоро, он уйдет…
– Слушай, я останусь с тобой, – вдруг сказала Ольга и, крепко обняв его за шею, прижала голову к его груди.
– О Вовке подумай… – сказал Николай, тоже крепко обняв ее. – Пойми, Оля, милая, вас отправляют подальше от опасности, идет тяжелая война. Для вас же это делают!
Ольга подняла голову и стала молча, со слезами на глазах глядеть на мужа.
– Пойми, девочка, все будет хорошо, – продолжал он, взяв ее голову в свои руки. – Ведь не одни же вы едете, с вами будет наш представитель – все же организовано как-то. Поймите и вы это, Нина Ивановна.
– Пап, а ты уже видел живого фрица? – раздался из-за ширмы Вовкин голос.
– Что-что, а это он видел, можешь не беспокоиться, – непонятно съязвила теща.
Потапов посмотрел на Ольгу и увидел ее такой, какой она была в тот летний день в Петергофе и потом, на их свадьбе, когда ребята с Балтийского и ее институтские подружки вот в этой комнате пели песни, плясали и без конца вопили: «Го-о-о-о-рько-о-о!» Никогда он не умел сказать ей о своей верной любви, о том, как она нужна ему всегда, всегда…
Они поженились почти десять лет назад. Потапов был тогда свежеиспеченным инженером-судостроителем, первый год работал на Балтийском заводе. Она еще училась в педагогическом институте. Познакомились случайно, летом, в Петергофе, а в новогоднюю ночь уже сыграли свадьбу. Они любили друг друга и, по правде сказать, особенно не задумывались над тем, как сложится их семейная жизнь, главное – что они будут вместе. Спустя год его по партийной мобилизации послали в НКВД, и началась работа каждый день с утра до поздней ночи. Работа, о которой дома даже поговорить нельзя. Когда в 1934 году родился Вовка, Ольге пришлось прервать учебу. В то время ее мать жила в Смоленске, она с самого начала не одобряла Олиного замужества и отказалась переехать в Ленинград, помочь дочери. Приехала только три года назад, когда стал подрастать внук и когда убедилась, что Ольга никогда не выполнит ее совета о разводе. Началась жизнь вчетвером в одной комнате… Не очень это было легко… И все равно, несмотря ни на что, было счастье. Было!..
Потапов внезапно проснулся. Посмотрев на часы, он вскочил с постели и сделал несколько резких движений руками – надо работать. Плеснул в лицо пригоршню холодной воды, торопливо вытерся и отправился к Давыдченко.
Потапов вошел в палисадник дачи и сразу увидел ее хозяина, тот засыпал землей загородку для завалинки. В холщовых штанах, сандалиях и в длинной толстовке с мягким поясом Давыдченко совсем не был похож на фотографию в деле – там лицо у него вообще симпатичное, а сейчас, когда он настороженно смотрел на приближавшегося Потапова, лицо его, сухое, с крючковатым носом, со злыми и пугливыми серыми глазами, никаких симпатий не вызывало.
– Здравствуйте, сосед, – сказал Потапов.
– Не имею чести знать, – глухо ответил Давыдченко.
– Могу представиться – Турганов Дмитрий Трофимович, моя дача на Зеленой улице.
– А говорите, сосед… – Давыдченко с какой-то досадой воткнул лопату в мягкую землю завалинки. – Ну и чем могу служить? Погодите, погодите, Зеленая, говорите, улица? А вы не тот сумасшедший, который перед самой войной купил гнилой дом?
– Почему же гнилой? Дом как дом, – обиделся Потапов.
– Так весь город знает, что его жучок съел. Они долго ненормального искали.
– И значит, нашли… – невесело улыбнулся Потапов. – А только, может, я и не такой сумасшедший, как сразу покажется.
Давыдченко внимательно смотрел на Потапова.
– Это как же прикажете понимать? – негромко спросил он.
– Очень просто, кому моя дача нужна?
– А-а-а-а? – неопределенно протянул Давыдченко. Он вопросительно смотрел на Потапова и вдруг дернулся от близкого разрыва снаряда или бомбы. Где-то зазвенело разбитое стекло.
– Черт! Не могу привыкнуть… – пробормотал он.
– От войны, как от смерти, не уйдешь… – философски заметил Потапов.
Они долго молчали. Утро раскрывалось все шире и ярче. Солнце плеснуло по мокрым макушкам деревьев, и они засверкали, будто украшенные стеклярусом…
– Так вы что… решили? – спросил Давыдченко.
Потапов долго протирал платком очки, смотрел в небо прищуренными глазами.
– Еще думаю, – ответил он. – А ваш совет?
Давыдченко, скосив взгляд, наблюдал за Потаповым.
– Весь вопрос, каков он, немец? Такой, как его у нас рисуют, или…
– Проверить можно только экспериментальным путем, – усмехнулся Потапов. – Гарантий нам с вами никто не даст.
– Может, когда они узнают… – Давыдченко вдруг стал энергично насыпать землю в ведро, отнес его к дому и спросил оттуда: – Мы ведь им не опасны? Может, и не тронут вовсе?
– Гарантий нет, – повторил Потапов.
– Полжизни стоит, – печально и с тихой злобой ответил Давыдченко и высыпал землю за доски.
– Вы-то хоть пожили в ней, а вот я купил, называется. В пору веревку на сук забросить…
Спустя час они сидели за столиком под яблоней и доканчивали бутылку водки. Давыдченко заметно обмяк, говорил более откровенно.
– Никто заранее не знает, где он упадет… – говорил он, вертя на столе пустой стакан. – Меня тут один человек звал… Он взял дочку с зятем и поехал навстречу немцам. Но ему-то хорошо, он по крови немец… А может, я сдурил, что не поехал с ним? А?
– Сами же сказали, неизвестно, где упадешь… – ответил Потапов. – И за приятеля вашего я тоже не поручусь, хоть он и немец.
– А он мне не приятель, – ответил Давыдченко с достоинством. – Я ему в свое время дачу для дочери сосватал. И я тоже ему говорил: подумай. Я ведь как соображаю: если уж немец прорвется сюда, то прорвется и в город, не удержали его на дороге в тысячу километров, что говорить про эти сорок? Так что, по всем данным, самое разумное сидеть здесь и ждать, что будет.
– За Ленинград сражение будет великое, – сказал Потапов.
– Тем более не следует туда лезть.
– И тут жарко будет. Здесь же немец свои тылы расположит. Красная армия сюда бить будет день и ночь. Что не сгорит, то немцу понадобится. А в городе мы все ж будем среди своих… – рассуждал вслух Потапов.
– Может, мне те свои хуже чужих, – пробурчал Давыдченко.
– А это верно! Я тоже. И мне свояков там не найти, – согласился Потапов. – А немец все же чужей.
Давыдченко поднял голову и внимательно посмотрел на Потапова.
– Не знаю, как вы, а меня бог спас, а то бы сейчас ишачил я где-нибудь в таежной глуши, – сказал он.
– А что стряслось-то? – сочувственно спросил Потапов.
– Слава богу, не стряслось, мимо громыхнуло, – ответил Давыдченко. – Есть еще благородные люди – сами погибли, а не выдали, спасли, можно сказать, царство им небесное.
– Коммерция? – спросил Потапов.
– Ну, какая сейчас может быть коммерция? Так что в городе у меня своих раз-два и обчелся, – сказал Давыдченко, выливая из бутылки в свой стакан последние капли.
– У меня не больше. – Потапов отлил ему из своего стакана половину оставшейся водки. – За то, чтобы наши с вами страхи кончились… – Они выпили, закусили хлебом.
– Меня, знаете, тоже погоняло по жизни… – продолжал Потапов. – С двадцать девятого года не по своему паспорту живу. Думаете, сладко?
Давыдченко то слушал Потапова очень внимательно, пристально смотря на него своими злыми глазами, то вдруг начинал следить за пчелой, кружившейся над столом, а то поднимал глаза вверх и смотрел куда-то через забор.
– А все ж в городе за его камнями спрятаться будет понадежней, – сказал Потапов. – Так, наверно, все думают. Видели, как валом валят беженцы в город? Пойдем посмотрим…
Они вышли к главной улице и остановились на пригорке возле мостика. По шоссе от дворца в сторону Ленинграда беспорядочно двигались машины и люди. Двигались как-то неторопливо, точно в этом движении для людей не было никакого смысла. Пешие беженцы печально брели по краям дороги, глядя себе под ноги и не разговаривая, у каждого на спине был нелегкий груз. Они не поднимали головы, даже когда в небе слышался гул самолетов.
Возле Давыдченко остановился старичок в соломенной шляпе и чесучовом пиджаке, он катил перед собой тяжело нагруженную тачку.
– Простите меня великодушно… – сказал он. – Но с утра не курил, портсигар свой, находясь в нервном возбуждении, дома оставил…
– Откуда будете? – спросил Давыдченко, вынимая папиросы.
– Из самой Луги идем… – Старик посмотрел на шоссе, жадно закуривая папиросу. – Да кто откуда. Тут и из Риги есть народ. Я шел сюда, к родственникам, но дом забит. В Ленинграде у меня сестра.
– Думаете, там вас рай ждет?
– Что б меня там ни ждало, все равно, – хмуро сказал старик. Он поднял свою тачку и, не оборачиваясь, крикнул: – За папиросу покорно благодарю!..
От группы людей отделилась и подбежала к ним высокая женщина.
– Люди добрые, воды не дадите? – еще издали крикнула она.
– Мы тут не живем, дорогая… – начал Давыдченко, но Потапов перебил:
– Идемте…
Они вошли во двор ближайшего дома. Окна его были забиты, и, судя по всему, уже давно. Одичавшая кошка, мяукнув, метнулась под крыльцо. Нашли в глубине двора колодец. Давыдченко держал ведро, пока женщина пила.
– Спасибо вам, дядьки, спасибо, родные, – сказала она, отдышавшись и вытирая лицо платком. – Побегу догонять. Спасибо. До свидания. А вы-то? – торопливо говорила она, направляясь к калитке.
– Успеем… – ответил Давыдченко.
– Глядите, глядите… – повернулась к нему женщина. У нее было совсем молодое, красивое лицо, а черные волосы были тронуты серым налетом – не то пыли, не то седины. – А то увидите, что я повидала. Дождалась их, иродов, все не знала, как больную мать тащить. Они пришли, гогочут на всю деревню, мочатся посреди улицы, кур ловят. А потом пошли по домам. За какой-то час половину деревни перестреляли… и маму… тоже. – Красивое лицо ее искривилось, и она бегом побежала к калитке.
Потапов и Давыдченко молча вернулись на дачу. Сели снова под яблоней.
– Я про что сказать хочу, – вдруг решительно сказал Потапов. – Когда немец придет в город, мы спокойно сможем сюда вернуться – у них ведь что-что, а собственность признается. Вот мы и вернемся. Сразу-то, когда придут, сгоряча и пристрелить могут. А в городе порядка больше будет…
Давыдченко решительно встал:
– Да. Решили. Идите заколачивайте свой дворец. Тянуть больше нельзя…
Из ленинградского дневникаУтром – оказия на фронт. Дорога до фронта все короче. Еще издали стало чувствоваться, что на передовой неспокойно… У железнодорожного переезда встретили автобус с ранеными. Они говорят – немец начал новое наступление.
Через три километра попали под зверскую и, как говорится, персональную бомбежку. Отлеживались в болоте. Когда рвалась бомба, болото колыхалось. Как будто земля под твоим животом ходит огромными волнами. Страшно – дико. Только одна бомба упала на шоссе недалеко от нашей «эмки» – ни единой царапины.
Двое суток болтался в этом районе. У артиллеристов, у пехотинцев, последнюю ночь у особистов и ревтрибунальцев. Все время вспоминал капитана Соломенникова. Все мне теперь видится иначе. Немец снова теснит, но это совсем не то, что я раньше видел под Ригой в первые недели войны. Сейчас все по-другому, и главное, люди будто другие – нет потерянных, перекошенных от страха лиц, не шепчутся.
Был на приемном пункте санбата. Слышал, как раненые солдаты возбужденно матерились, как рассказывали про бой. Так ведут себя люди, которых вырвали из драки, а они еще не додрались. Совсем молоденький паренек с раздробленной рукой рассказал: «Они ж чумные (это немцы), лезут, автомат у брюха, орут как на пожаре – на психику жмут, одним словом. А мы их выжидаем на прицельный и потом как дадим… Наверняка половину их выбили. А другая половина залегла. Мы – туда. Они вскакивают и бежать – страсть как штыка не любят. Но некоторые все же полезли врукопашную… – Он вздохнул смешно так, по-детски, и крепко выругался. – Один – сволочь здоровенная – прикладом как жахнет меня прямо по локтю… Вот гад! А?» Паренек маленький, худой, и руки у него маленькие, как у девушки. Оказалось, москвич. Киномеханик в рабочем клубе. Призвали за полгода до войны. Его повели к хирургу, он обернулся, крикнул: «Фамилию мою запишите – Кандобин. Алеша Кандобин». И снова вспомнился мне седой капитан.
Ночь у особистов. Приехали к ним работники воентрибунала. Армия воюет, а они воюют внутри армии – с трусами, изменниками, мародерами и прочей дрянью. Они рассказывали разные случаи, не для печати конечно. Например, о трусе и предателе, который, когда его товарищи шли в смертную атаку, спрятался в канаву и сделал себе самострел…
Спрашиваю: кто же эти негодяи? Откуда взялись?
Особисты с трибунальцами только переглядываются. А полковник из трибунала сказал: «Народ – хозяйство сложное, многослойное, тут всякое в щелях может оказаться. Этот, что себе руку прострелил, – просто слизняк, и таким его сделали родители – воспитывали его так, что все – тебе, сынок, а от тебя, чтоб и волос с головки не упал…»