Семья Леви – часть нашей общины, вставляет слово рабби Кац. Вполне естественно, что они ко мне обратились.
Искренне вам заявляю, говорит Марсия, что это Рейчел, только она. Явилась ко мне нежданно-негаданно. До этого мы десять лет не разговаривали…
Из-за вас, милый друг. Так что не надо.
К вашему сведению, говорит Марсия, мы эту неделю скорби взяли на себя. По-хорошему, все это в ее доме должно быть, в доме Рейчел, – завешенные зеркала, свечи…
Скорби в нашем доме предостаточно, говорит ей Мани. Но мы скорбим как у нас принято, а не по-язычески. Потом он сдается, оседает, как палатка, в которой подломилась стойка. Он знает, что они правы, это Рейчел к ним пришла, а не они за ней явились. Марина, пока ехали сюда, все уши ему прожужжала о том, как важно не заводиться, когда он увидит этих Леви, и он с ней соглашался. Он и теперь согласен. Не их вина.
Глянцевитый маленький рабби тоже не виноват, но Мани хотелось бы все-таки его проучить. В нем клокочет негодование из-за всего этого вообще, но сейчас в особенности из-за простого соснового ящика, в который эти собираются засунуть его жену, ведь это несправедливо, она куда большего заслуживает, зачем, спрашивается, он все эти годы платил похоронные отчисления?
Поймите, очень вас прошу, говорит Марина самым своим умиротворяющим тоном, не обращаясь ни к кому персонально. Моему брату трудно все это.
Да, безусловно, соглашается Марсия. Нам тоже трудно, верите вы или нет. Думаете, нам нравится тут сейчас находиться?
Марсия, предостерегающе говорит ее муж.
Я хочу только, едва не шепчет Мани, чтобы она лежала около меня на семейном кладбище. Есть какой-нибудь способ это устроить? Я могу пожертвовать деньги…
Рабби выпрямляется на стуле. Боюсь, что нет. Невозможно, потому что она хотела еврейского погребения. От наших традиций, мистер Сварт, нельзя откупиться.
Она не была настоящей еврейкой, говорит Мани. Не была в душé.
Откуда вы это знаете?
Йа, знаю, знаю. Моя жена находила много способов меня изводить, у нее к этому был талант.
Может быть, вам стоило получше к ней относиться, тогда бы она не обратилась против вас, говорит Марсия, вынимая без особой причины из сумочки кошелек и затем убирая его обратно.
Марсия, говорит Бен.
Нет, ну правда.
Мы топчемся на месте, говорит рабби, которому кажется, что он вот-вот заплачет. С тех пор, когда перед ним впервые возник Израиль как моральная проблема, его чувство справедливости не подвергалось такому испытанию.
Мани, поехали домой, говорит его сестра. Ты мучишь себя без толку.
Йа, хорошо, поедем. Всем теперь уже ясно, что эта встреча – зряшная трата времени. Рейчел похоронят с ее людьми, с ее покойниками, Мани, когда придет время, с его. Свартам самое лучшее сейчас вернуться на ферму и готовиться к завтрашнему.
Пока они едут, тело Рейчел опускают в последнее вместилище, крышку привинчивают – навсегда. Шомер здесь, и, когда другие служители уходят, он продолжает сидеть на своем одиноком стуле у стены, нараспев читая псалмы. Ибо умершие нуждаются в сопровождении до самого конца. В псалмах – квинтэссенция еврейства, сами эти слова несут в себе магию, но он тут единственный живой посланник от людей и, как всякий добросовестный представитель, относится к своему делу серьезно.
Иногда он улавливает присутствие умерших как шелест и легкий нажим на границе его чувств. Тогда обращает произносимые слова прямо к ним, посылает их из своего сердца в их сердца. Но сегодня, хотя он напрягает ум, открывая его вовне, никаких сигналов к нему не поступает. Комната, по его ощущению, пуста. Тем не менее он читает, и кто может знать, куда отправляются слова?
Вон они летят – выпархивают в дверь комнаты, дальше коридор, дальше в окно. Вон они поднимаются над городом и псалмовидной стайкой устремляются к ферме в поисках той, ради кого поются. Огибают холм и спускаются к лужайке, проникают в дом через заднюю дверь и на птичьих ногах пересекают кухню – словно бы свет слегка поменялся на какие-то секунды.
Антон поднимает глаза от стола, за которым сидит. Что это такое было? спрашивает.
Гм-м-м? Саломея на своем обычном посту перед раковиной, на него глядит ее отражение в окне.
Да нет, ничего. Показалось… Все еще отупевший от сна, он пьет крепкий кофе из кружки и ест кусок тетиного молочного пирога. Скоро сахар подействует, взбодрит его. Он притрагивается к стежкам на лбу, ему мешает их чужеродность, беспокоит пульсирующая боль в зашитом месте.
В молчании меж этими двоими нет ничего неуютного, тягостного. При ней он рос, делал первые шаги, младенец, потом золотой мальчик, потом то, что он сейчас, и она пеклась о нем всю дорогу. Когда был совсем маленький, он называл ее мамой и пытался сосать ее грудь, обычное для Южной Африки недоразумение. Секретов между ними нет никаких.
Вдруг на него накатывает злость, и он резко отталкивает блюдце с остатками приторного мельктерта.
(Вчера я убил такую же, как ты.) Как с армией покончу, я уеду за границу.
Йа?
Стряхну с себя эту страну, смахну ее пыль с обуви и не вернусь никогда.
Йа? Звон ножей и вилок. И куда отправишься?
О, ну, говорит он. На этот счет у него определенности меньше. Да мало ли куда.
Йа?
Я английскую литературу собираюсь изучать. Не здесь, за рубежом где-нибудь. После этого моя главная цель – написать роман. Потом, может быть, стану юристом или просто деньги начну зашибать, большие деньги, но вначале хочу попутешествовать, мир повидать. А ты, Саломея, не хотела бы мир повидать?
Я? Как бы я это могла? Она вздыхает и начинает вытирать тарелки большим полотенцем. А правда, спрашивает она, что я теперь мой дом получу?
А?
Лукас говорил с Амор на холме вчера. И она ему сказала, ваш папа отдаст мне мой дом.
Я ничего про это не знаю.
Ладно, говорит она. Не обеспокоена внешне, хотя ни о чем другом не думала после того, как услышала. Быть владелицей дома, держать эти бумаги в руке!
Лучше спроси моего отца, говорит он.
Хорошо.
Он смотрит на ее непроницаемую спину, на которой он младенцем катался бессчетное число раз, глядит, как Саломея перемещается туда-сюда вдоль разделочного стола, перенося стопки тарелок в шкаф.
Да, говорит он рассеянно. Спроси лучше его.
Вопрос насчет дома, пройдя путь от его матери к сестре, от сестры к Лукасу, от Лукаса к Саломее, теперь заронен в него крохотным темным семенем и потихоньку начинает прорастать. Он приходит ему на ум пару часов спустя в другой комнате на противоположном конце города в почти случайный момент – когда он застегивает рубашку.
Знаешь, что моя младшая сестра сказала Саломее?
Кто такая Саломея?
Женщина, которая… Служанка наша.
Разговор происходит в спальне на верхнем этаже просторного дома в зеленом пригороде. Антон обращается к полногрудой блондинке, школьнице выпускного класса, с которой только что взрывчато и по-животному совокупился. Налицо смятая постель, полураздетость, приятная истома в паху.
И что твоя сестра ей сказала?
Что мой отец пообещал ей дом.
А он и правда…
Что?
Пообещал?
Не знаю, говорит Антон, стоя перед туалетным зеркалом и ликвидируя все улики, застегивая незастегнутое и заправляя незаправленное, чтобы ни малейших подозрений не вызвать у матери Дезире, которая с минуты на минуту должна вернуться из парикмахерской. Он наклоняется рассмотреть в зеркале свой шов, сильное впечатление в очередной раз производит рана. Выгляжу теперь как солдат.
Не позволяй ему отдать дом служанке, негодующе говорит Дезире. Он развалится у нее.
По-моему, он и так развалюха. Но дело не в этом.
А вот и «ягуар» мадам, его мурлыканье распознаётся безошибочно, он приближается по дорожке и останавливается у дома, где присыпано гравием. Хорошо, что они на втором этаже, а то ведь занавески раздвинуты, и, будь они внизу, она вполне могла бы увидеть, как дочь второпях натягивает блузку, а ее дружок застегивает ширинку. Красноречивая была бы сцена.
Скорей, она уже здесь.
Иди, займи ее разговором! Скажи, я в туалете.
Ладно. Он расправляет покрывало на постели, оглядываясь на Дезире, но та исчезает за дверью туалета, размытое светловолосое пятно, и только. Никакого сравнения с образом, который он в прошедшие месяцы брал с собой в уединенные места. Леон, брат Дезире, – школьный приятель Антона, а она год за годом оставалась на заднем плане, младшая сестра всего-навсего, что с нее возьмешь, поменьше бы надоедала, но потом из-за определенных гормональных перемен он стал воспринимать ее иначе. Потребность трахаться как шимпанзе сейчас главенствует, и, безусловно, он явился сюда сегодня не из благородных побуждений. После того, как я узнал про Ма, только одно у меня на уме, забавно, вот ведь как оно работает, Эрос борется с Танатосом, хотя про секс не то чтобы думаешь, его претерпеваешь. Чесоточное, голодное дело в подвальном этаже. Пытка обреченных, неугасимый огнь. И все-таки, похоть похотью, он чувствует, что преследует внутри себя какую-то эмоцию, которую ему трудно назвать. Может быть, даже и любовь, хотя это бы его удивило. Успокоение он сегодня от нее получил, это точно. Да, лежать бы подольше меж ее пухлых волн в мире и безмятежности.
Вместо этого он крадется, встревоженный и с частичной эрекцией, по мягко застеленным и обитым коридорам верхнего этажа, где по обе стороны другие спальни и туалеты. Дальше кабинет, виднеется край письменного стола, персидский ковер, торшер. Почему у мебели всегда такой невинный вид, что бы на ней ни происходило?
Тут, на втором этаже, ему находиться не положено, приватная зона, и не в одном смысле. С Дезире он перестал быть девственником, она поэтому всегда будет для него источником чего-то особенного, но не только она возбуждает его в этом доме. Отец Дезире – влиятельный член кабинета министров, личность отталкивающая и морально и физически, человек с невинной кровью на руках, и Антон хотел бы ненавидеть его без всяких «но», однако чувствует, что в глубине души его волнуют внешние атрибуты власти. Гнусного вида охранники в будочке у входа, бюсты и портреты маслом преступников-колониалистов из крайне тенденциозно подаваемой истории страны, мимолетные упоминания известных и пугающих имен – все это ужасно, да, но и заводит, и самый памятный, самый громовой оргазм случился у него в кресле, где незадолго до того покоился зад министра юстиции.
Супруга этого обходительного мерзавца, мать Дезире, будоражит его совсем иначе. Этакая кукла-арийка прежних времен, миловидная, но всюду твердая, все поверхности мыты, пудрены, фиксированы и налачены, и тебя само собой тянет попытаться пробить ломкий наружный слой. Он сбегает по лестнице, влетает в кухню чуть раньше нее и стоит уже, прислонясь к разделочному столу, когда она входит через заднюю дверь, высекая высокими каблуками искры из плиток пола.
Какой сюрприз! Я еще снаружи подумала, не твой ли симпатичный автомобильчик тут стоит. Она подставляет ему щеку для прохладного поцелуя. Но что с твоей головой?
Военные дела. Камень, ничего серьезного.
Тебя отпустили подлечиться?
Нет. Мама умерла вчера.
Ох, Антон! Наконец это произошло… Она позволяет эмали дать крохотную трещинку, для имитации искреннего чувства этого хватает, прическа подрагивает от напряжения. Так печально. Но хотя бы ее муки окончены.
Да, хотя бы это.
Она кладет ладонь ему на щеку, и он едва удерживается от слез. Что это вдруг за малюсенькая брешь у меня, откуда она взялась? К счастью, его слабость затушевана появлением Дезире, свежеодетой, свеженадушенной, заново накрасившей губы.
Маман! / Майн шатц![20] Чмок-чмок! После недавней поездки в Европу мать и дочь взяли моду обращаться друг к другу по-заграничному. Они одной породы, и Антону вспоминается прошлогодняя вылазка в Йоханнесбург, когда они кормили одна другую с ложечки мороженым, ворковали и помахивали крылышками, как горлицы на карнизе.
Маман, со своей стороны, очень расположена к Антону сегодня – или, по меньшей мере, жалеет его. Она бы не прочь помассировать ему плечи, но довольствуется мелкими навязчивыми заботами. Хочешь валиум от нервов? У меня есть в шкафчике. И я как раз собиралась открыть бутылку вина. Я понимаю, у тебя печальный день, так что ты, конечно, будешь отнекиваться…
Пожалуй, говорит он, я не откажусь от рюмки.
Ему следовало быть на ферме. Он никому не сказал, куда отправляется, он взял «триумф» без спроса, он знает, что отец будет очень зол, и все это веские причины, чтобы не торопиться пока еще домой, посидеть, глотнуть валиум и выпить рюмку, а то и две.
А на ферме в эти минуты затевается браай[21]. Утром, на обратном пути после встречи с этими, Па ощутил потребность прикончить что-нибудь живое. Теперь в дальнем конце лужайки поставили стол, а над велдом между тем кровавится закатное солнце, слегка напоминая куски мяса, маринуемые в мисках. У жаровни присматривает за углями Оки. Его вклад! Мясо на решетке, пиво в руке, что еще нужно мужчине для душевного спокойствия? Салаты – женская работа, и, если прислушаться, можно услышать, как Марина распоряжается на кухне. Вымой это, нарежь то. Кто поставил ее верховодить над миром?
Кто-то и здесь открыл бутылку красного, и почти все взрослые отдают должное. Диковинная картина, этакое полупразднование на следующий день всего после смерти Ма, но, с другой стороны, питаться-то людям надо, жизнь продолжается. После вашего ухода тоже вскоре начнутся возлияния и зазвучат сальные шуточки.
Тут не только семья. Есть и кое-какие прибившиеся, в их числе дуомени Симмерс и его помощник. Пастор в расслабленном и разговорчивом настроении, он лучится в пространство и отпускает шуточки направо и налево. Личная нотка ведь каждому нравится. Проблема в том, что сам Алвейн Симмерс мало кому нравится за вычетом Па и тети Марины. Оберегаемый ими с флангов, он сидит под хлопковым деревом, глаза скрыты за этими его пуленепробиваемыми стеклами, а застолье длится, в вечернем воздухе скворчание и мясной дух.
Амор, сидя по ту сторону стола, смотрит и слушает, но говорит мало. У нее со вчерашнего утра еще не прошла голова, кажется, что на череп натянута какая-то тугая темная шапка. Рядом с ней Астрид, занимается своими ногтями, отодвигает кутикулы, покачивая ногой, обутой в сандалию.
Па задумчиво смотрит с небольшого расстояния на двух своих дочек. Но где еще один? Первенец, мальчик, на мгновение его имя вылетело из головы. Им всем положено сейчас быть здесь, всему его потомству, рядком сидеть, как птицам на проводах. Все имена с А начинаются, ну о чем они с Рейчел думали? Нам просто нравилось, как это звучит, вечно говорила всем его жена, хотя именно это звучание его сейчас и смущает. Если бы первого назвали иначе…
Где Антон? спрашивает он, внезапно почувствовав раздражение.
Астрид видит возможность посеять смуту. Тихонько укатил в «триумфе». Я видела.
Куда укатил?
Она выразительно пожимает плечами, но кое-кто легок на помине, вдали тускло засветились фары, показавшись из-за гребня. Хотя это, должно быть, происходит позже, потому что у всех уже еда на тарелках, компанию явственно выхватывает из темноты плывущий луч от машины, которая медленно приближается к дому. Фары гаснут, мотор умолкает, дверь автомобиля открывается и закрывается, и Антон, старательно переставляя развинченные ноги, идет к ним через лужайку. Колени у него не выпрямляются до конца, на лице мутная ухмылка.
Иные из собравшихся в таком же состоянии. Возьми себе мяса, предлагает ему Оки – слишком громко. Давай, присоединяйся к грешникам! Тетя Марина хлопает по соседнему стулу. Садись тут! Она видит, что ее чокнутый племянник, отцовская ошибка, сам совершил сегодня кое-какие ошибки, и ему, пожалуй, не повредит сейчас руководящая рука.
Мани с той секунды, как Антон появился, не спускал с него глаз. Он сумрачно кивает, узнавая свое былое падшее «я». Мило. Йа. Очень мило.
Ты о чем? Кидает на стол ключи от машины.
Твоя мама вчера умерла, а ты находишь время на вино и девок. Мило.
Девок? переспрашивает Оки с надеждой, рыская глазами в изумлении. Дуомени Симмерс бормочет что-то молитвенное, а Антон проскальзывает на сиденье, тихо трясясь от смеха.
Йа, насмехайся. Глумись надо мной. Все грехи заносятся в книгу, и в последний день…
И твои грехи тоже, дорогой папаша. Твои девки, твое вино.
Те дни миновали. И я облегчил свое сердце, я попросил прощения и исправился. Но ты-то! Посмотри на себя.
По другую сторону стола дуомени Симмерс неслышно вздыхает. Перед тем, как вернулся нечестивый сынок, он разговаривал с Мани, и беседа шла хорошо. Буквально через секундочку он намеревался подвести к важной теме, он чувствовал, что настроение как раз подходящее, но теперь вторглась чуждая нота. Что-то в этом парне – никак имя не запоминается, Андре? Альберт? – что-то в нем не то.
Твой папа расстроен сегодня, доброжелательно говорит он. Из-за еврейских похорон.
Ты бы видел гроб, дешевка самая настоящая, подхватывает тетя Марина. С деревянными ручками!
А он-то ведь платил похоронные отчисления, возбужденно добавляет Оки. Двадцать лет платил!
Я только одного, стенает Мани, я только одного хочу, лежать рядом с женой до скончания веков. Я что, слишком многого прошу?
А ее закопают на еврейском кладбище, говорит Марина.
Это очень несправедливо, замечает пастор.
Почему несправедливо?
Твой отец говорит, что хотел бы похоронить твою любимую матушку здесь, на ферме. Где вся остальная семья, где и ему потом лежать. Там, где ей положено быть.
Где ее дом, добавляет Па.
Где настоящий пастор скажет истинное слово.
То бишь вы, говорит Антон.
Повисает молчание, перемежаемое шипящими вспышками жира, падающего в огонь.
Твой отец хотел бы…
Но она-то другого хотела.
Мертвые ничего уже не хотят! говорит или, скорее, кричит Па, потеряв ненадолго всякое самообладание. Делается тихо, разговоры смолкают, из-за чего жевание становится неприятно громким. Среди собравшихся воцаряется ощущение легкого стыда, ни на чем явно не сфокусированное, и проходит некоторое время, прежде чем застольные беседы возобновляются.
Мани в них теперь участия не принимает. Он сидит сгорбившись, уверенность, похоже, его покинула, хотя следует помнить, что днем он отправился в овечий хлев и убил ягненка, которого они сейчас едят. Да, перерезал ему горло, маленький живописный выплеск насилия посреди его беспомощности, отвел душу, ничего не скажешь. Уж такая она, людская жалость к себе, человек погружается в печаль из-за собственной утраты и не желает знать о чужих утратах рядом, причина которым он сам. Что ему до горя мамы-овцы? Но оно примешано к воздуху, как человеческое горе, его не смыть.
Амор кладет вилку.
Не будешь есть это мясо? интересуется Астрид.
Она качает головой, чувствуя рвотный позыв. Второй день ей не по себе, какой-то зуд, подташнивает, она вот-вот взбунтуется неизвестно из-за чего. Не идет из головы кое-что, недавно увиденное в отцовском парке пресмыкающихся. Кормление крокодилов, она пытается стереть эту картинку, но не получается, добрый пожилой дядюшка-служитель в костюме сафари горстями кидает белых мышей примитивным тварям, плавающим в бассейне. Цап, хрум-хрум. Хвосты свисают из ощеренной пасти, будто концы зубной нити. Что же мы такое, если нам надо пожирать другие тела, если мы без этого никак? С отвращением она смотрит, как Астрид тянется к ее тарелке и пропихивает кусочки плоти и жира меж лоснящихся губ в деловито жующий рот.
Это мамин браслет, говорит Амор.
Нет, не мамин. Мой.
Ма все время его носила.
Ты хочешь сказать, что я вру?
Антон ставит свою тарелку и аккуратно вытирает пальцы бумажной салфеткой. Между прочим, говорит он, ты, я слышал, отдаешь Саломее домик Ломбард?
Что? переспрашивает Па, хотя что-то в его памяти брезжит.
Ха! фыркает тетя Марина. Солнце пойдет вспять.
Антон поворачивается и смотрит на Амор, она слегка ерзает на стуле.
Па сказал…
Что я сказал?
Ты сказал, что отдашь ей дом. Дал обещание.
Ее отец ошеломлен такой новостью. Когда я это сказал?
Никакого дома эта служанка не получит, говорит тетя Марина. Нет, нет и нет. Мне очень жаль. Можешь выбросить это из головы прямо сейчас. Она начинает убирать со стола, хотя не все еще доели, люди клацают ножами и вилками, как зубами.
Па пускается в объяснения. Я и так уже плачу за учебу ее сынка… Я что, должен всё ей обеспечивать?
Амор смущенно сникает, а ее брат улыбается и улыбается. Внезапно он наклоняется в сторону Алвейна Симмерса. Можно мне с вами потолковать минутку-другую откровенно?
Пастор разводит ладони в стороны. Разумеется, Алан, говорит он. Выкладывай.
Моя мама думала о смерти с ужасом, она отказывалась ее принять. Но о том, чего ей хочется, она все-таки говорила очень ясно. Желаний было немного. Так, кое-что. Одно из них – вернуться в свою веру и лежать там же, где ее родственники. Она определенно об этом высказалась.
Откровенность очень важна, говорит пастор хриплым голосом.
Лицо Па вдруг наливается кровью. Да что с тобой стряслось?
Я все время сам себя об этом спрашиваю.
Тебя не волнует, что ты в адском огне можешь когда-нибудь оказаться?
Это худшее, что можно себе представить, но Антон, как у него нередко бывает, реагирует приступом веселья. Я уже там нахожусь, говорит он, утирая слезы смеха. Чувствуешь, как несет жареным мясцом?
Я ее супруг! Я лучше знаю, чем ты. Я знаю, во что моя жена верила.
Правда? А мне, во что я и сам-то верю, трудно понять обычно. Я одно хочу сказать, не ради ссоры, а только потому, что не стоит усложнять простые вещи. Тебе надо сделать, как она хотела. Всё надо исполнить. Включая обещание отдать Саломее дом, если оно было.
Не было его, говорит Па. Я никакого обещания не давал!
Амор, глядя на него, моргает в искреннем изумлении. Но ты же его дал, говорит она ему. Я сама слышала.
Да что с вами со всеми стряслось?! кричит Па, а затем встает, не без усилия почему-то, и идет на плохо гнущихся ногах в сад, бессвязно завывая.
Тетя Марина крутит свое ожерелье, и голос, когда она его подает, звучит придушенно. Плачет, говорит она. Ну, ты теперь доволен?
Доволен? говорит Антон, взвешивая это слово. Нет, я бы не сказал. Но мы все, пожалуй, будем довольнее, если я откланяюсь.
Уходя, он оставляет за спиной внезапный беспорядок, компания расстроилась, сосед полуобернулся к соседу, и вспыхивают небольшие споры. Частенько такое позади него последнее время. Поднимается в свою комнату, там все завалено книгами и бумагами, на стенах листочки с цитатами и памятками самому себе. Оттуда через окно на наружный подоконник, а с него хитрым маневром на крышу. Место, где он любит сидеть, на самом верху, там его обдувает ласковый ветер, внизу темная земля с разбросанными по ней огоньками.
Под одной из черепиц у него лежит пластиковый пакет, оттуда он сейчас достает недокуренный косяк и зажигалку. Высекает огонек и пускает дым, и не успел даже затушить, а уже с наслаждением ощущает, как ум расслабляется, расходится вширь. Ага, так, так. Слава тебе, Господи. Я почти уже кто-то другой.
Антон, первенец, единственный сын. Помазанник, а на что – неизвестно, но будущее принадлежит ему. Чего ты желаешь? Путешествовать, учиться, писать стихи, вести за собой народы, он ни от чего не хочет отказываться, все это возможно, он хочет взять мир и съесть. Но, хотя его жизнь по-молочному чиста и нежна на вкус, какая-то крохотная кислинка однако же есть в глубине горла, всегда, кажется, там была. Откуда это створаживание? В сердцевине всего живет ложь, и я только что обнаружил ее в себе. Давай-ка начистоту. Что с тобой стряслось, дружище? Ничего со мной не стряслось. Все со мной стряслось.
Внизу, где жаровня, ему по-прежнему видны фигуры, люди жестикулируют, разговаривают. Последняя, еще не улегшаяся рябь от сумятицы, которую он устроил. Как же ты барахтаешься, как руками машешь бестолково, когда пытаешься устоять на ногах.
Между тем Алвейн Симмерс, с трудом поднимаясь со стула посреди всей этой неразберихи, потерял очки, и сейчас, охваченный паникой в гуще семейного скандала, он слышит, как они трескаются под его подошвой, словно чья-то кость переломилась. А без этих линз он слеп как крот, ткань бытия превратилась в размытое пятно.
Сибритц, зовет он. Сибритц!
Он обращается к своему помощнику, которого вообще-то терпеть не может, но Сибритц не отвечает. Расстроенный сценой, которой обернулся браай, сценой, напомнившей ему его жизнь, ибо в кризисе, как в гармонии, все сопряжено со всем, он к этой секунде уже проехал в своей машине полпути до города. Он сыт по горло этой семейкой, он сыт по горло Церковью, и кем он особенно сыт – это пастором. Хватит!
Сибритц! Сибритц!
Ты оставлен в час нужды, Алвейн, где избавление твое? Только благочестивый муж подвергается испытанию, помни! Помощь явится, если подождать.