Я исподлобья глянул на Яковлеву, на ее глаза. Действительно, большие глаза. Ну, чуть-чуть красивые. И причесали ее космы красиво. Губы какие-то не такие. Не то чтобы некрасивые, а скривила она их в какую-то ухмылку.
– Возьми ее за руку и повтори монолог словами влюбленного принца! Начали! – приказала режиссер-десятиклассница.
Яковлева, не расставаясь с ухмылкой, подала мне свою руку. Рука прохладная, а жжет мою ладонь, как раскаленную болванку из горна кузницы в нее вложили.
– Музыка! – командует режиссер. Заиграл ее одноклассник на баяне. – Выходите на круг! – это к нам с Яковлевой. – Смотрите друг на друга влюбленными глазами. Говори!
– Кто вы, прекрасная незнакомка? – говорю я пересохшим голосом. Кашляю.
– Повтори еще раз! – требует режиссер.
– Кто вы, прекрасная незнакомка?
– Уже лучше! Еще раз!
– Кто вы, прекрасная незнакомка?
– Танцуйте!
Легко сказать: танцуйте! А как это сделать? Да еще и красиво! Наступив несколько раз своим грубым ботинком на ногу Яковлевой – Золушке, я почувствовал, как по моей спине побежали ручейки, пот застлал пеленою глаза.
После каждого вечера с репетицией я менялся неузнаваемо, и не в лучшую опять же сторону. Я ждал этого вечера со смутной надеждой, ждал и надеялся, что и Яковлева спешит на репетицию, чтобы подержать мою дрожащую руку в своей, прохладной и уверенной. Мы научились смотреть друг другу в глаза: сначала просто так, а потом и с любовью, – наверное, если считать любовью желание смотреть в глаза и не выпускать руки.
– Судачат люди, что растет новый артист, – начал с неизменной ухмылкой отец за ужином после премьеры спектакля. – И начал не с какого-то там сына рабочего или колхозника, а с сына заморского короля. – Пожевав, продолжил: – Только и там он какой-то кривой. Нет, чтобы взять в жены дочь какого-нибудь короля из крепкого королевства, так он влюбился в бедную служанку, у которой ни кола, ни двора. Так, глядишь, бы и скатали к свату-королю в гости, посидели бы за роскошным столом, попили бы сладкого заморского винца, поели ананасов и чего еще там, так теперь опять тянуть лямку бедности. Король лишит наследства, а нам на шею сядут оголодавшие многочисленные дети неудачника принца. Будут есть репу вместо ананасов, ходить в дырявых опорках… Да.
– Марья говорит, что всем понравился концерт, – подключилась к разговору мама. – Говорит, твой Валерка с Наташкой были лучше всех.
– Может, заметней всех? – усомнился отец. – У одного голова как из медного таза, другая с коровьими глазами… Вот парочка!
– И совсем не коровьи! – вырвалось само по себе у меня. – У коров таких глаз не бывает!
– И правда, – согласилась со мной мама, – какие же коровьи, если они у ней голубые!
– Матвей говорит, – продолжал свое отец, не обратив внимания на наш протест, – умчится в артисты твой сын, получать будет большие деньги и не сознается, кто у него родители. Стыдно будет признаться, что они колхозники. Он, пожалуй, прав. Кому нужны корявые крестьяне с руками-граблями, со щербатыми ртами?.. Лучше откреститься от них. Говорит, женится на такой же фифочке и сюсюкать будут на мягком диване дни и ночи. Потом, говорит, надоест им это, разбегутся и будут делить диван и собачку с голубой ленточкой. Я с ним согласный. В телевизоре каждый день про это показывают. Про нас, чей хлеб едят, не показывают, а про них всегда, и одно и то же. Что про нас?! Про космонавтов и ученых не показывают, а этими все телевизоры забиты. Так что и радости никакой от того, что твой сын – артист. Лучше бы уже, как сам, колхозник.
– Измайлов Гошка – художник, Седых Илья – инженер, Седых Иван – офицер в милиции, Гошка Сергеев летает на самолетах, – и все из нашей деревни! – высказала, видать, наболевшее мама. – И мы не хуже других!
– Мало быть не худшим, – покачал головой отец, – надо быть лучшим!
– И будем! – погладила мама меня по голове. – Артисты разные бывают. Есть и такие, про которых и говорить ничего не надо. Все их и без того хорошо знают. Хотя бы эта, как ее…
Хотелось, чтобы поскорей закончились каникулы. Хотелось в школу, к товарищам, к… И вот настал тот миг. Схватив сумку с книгами, я выскочил на морозный воздух. По дороге в школу группками спешили ученики. Мой навостренный глаз заметил Яковлеву, но она, против обыкновения, брела одна и совсем не спешила.
– Привет, Яшкина! – обгоняя ее, выкрикнул я, и хотел уж было садануть ее сумкой по спине, да что-то сверхъестественное остановило меня.
– Привет! – Улыбнулась она мне совсем незнакомой до этого улыбкой. Какой-то ласковой и домашней.
Сверхъестественные силы бунтовали во мне. Они сами не знали, как им быть. Одни гнали меня прочь, другие тянули назад, к Яковлевой. Поскользнувшись на раскатанной дороге, я грохнулся спиной о твердую леденистую корку. Во мне что-то екнуло, в глазах потемнело.
– Тебе больно? – услышал я голос, который отличу теперь от всех голосов вселенной. – Ты можешь встать? Дай руку.
Это «Дай руку» оживило все во мне. Я вскочил и… в глазах – черная ночь.
– Я помогу дойти тебе до дома, – стояла Яковлева надо мной в позе вопросительного знака.
– Не надо. Я сам… я сейчас…
Подошли мальчишки из соседнего класса, Яковлева попросила их довести меня до дома.
Меня вели под руки, а Яковлева стояла и смотрела нам вослед. И это запомнилось мне на всю жизнь.
– Довыпендривался! – сказал отец, когда меня раздела и уложила на кровать мама. – Артист с вывихом!
Привезенная на санях Валька Короткова, фельдшерица наша, ничего страшного не нашла.
– Маленькое сотрясение, – сказала она и запретила ходить в школу долгих три дня.
– Большого сотрясения у нас не может быть, – резюмировал отец. – Для этого нужны мозги, а их у нас – кот наплакал. У курицы больше.
В конце дня я был уже здоров, сидел у промерзшего окна, оттаяв ладошками и дыханием в нем светлое пятно, и наблюдал через него за друзьями, спешащими по морозцу домой. Вот и долгожданная тоненькая фигурка в красном пальтишке и в катанках. Она почти такая же, как и все другие, но в то же время совсем не такая. Вокруг нее облако из тепла и света.
«Посмотрит или не посмотрит на мое окно?.. Ура! Посмотрела!»
Даже отец с его категоричностью не смог не пустить меня в школу. С немного кружащейся головой и легкой тошнотой я вышел за ворота. Сбив навернувшуюся слезу, увидел Яковлеву. Она замедлила шаг, и мы встретились.
– Что у тебя было? – спросила Яковлева.
– Да так! Пустяк! – небрежно, как герои в кино, махнул я рукой.
– Недавно упала моя мама, так почку зашибла. Хотели в город в больницу везти, да она отказалась.
– Почему отказалась?
– Говорит, вы без меня не проживете и дня.
– Почему?
– Кормить, говорит, кто вас будет? Кто корову подоит? Кто Борьку накормит?
– Никто не умеет?
– Все умеют. Да ей кажется, что никто так хорошо не сделает, как она сама.
– Наша мама такая же, – вспомнил и я свою маму.
Собирать в дальнюю дорогу – хлопотно, а в другую жизнь, неизвестную и таинственную, – и хлопотно, и грустно, и тревожно.
Мама с Лидой с раннего утра на кухне. Жарко пылает большая русская печь. Там запекаются нога поросенка и гусь. Сестра крутит на мясорубке фарш для колбас. Она постоянно откидывает со лба прядь волос, попутно вытирает рукавом капельки пота.
Отец, заложив ногу за ногу, курит на табурете у двери и косо поглядывает на хозяек. Он, против обыкновения, молчалив, но заметно, как ему хочется что-то «свое» сказать.
– Чесноком нашпиговали ногу? – наконец, спросил он.
– Валера не хочет с чесноком, – ответила мама.
Отец криво усмехнулся, но промолчал.
– Может, чемодан хороший ему купить? В сумке все перемнется. – Мама сказала, не надеясь на ответное согласие отца.
И он ответил:
– С простым будет стыдно артисту, а из крокодиловой кожи здесь не купить.
Помолчав, помусолив дешевенькую сигарету, продолжил разговор-сомнение.
– За деньги на билет до Москвы и назад мы бы поменяли шифер на крыше. Еще бы и осталось.
– Так тоже нельзя жить, – сказала мама. – Деньги нужны, но и о деле надо думать. С чем черт не шутит, авось и нам повезет.
– Он шутить любит… Пошутит над нами, дураками, а потом будет смеяться, схватившись за животик.
– Все говорят, – в голосе мамы нотки стали, – у него талант.
Это у меня. Я сижу и, не ввязываясь в разговор, отбираю учебники. Их уже неподъемная стопка.
– Дай-то Бог нашему теляти да вовка зъисты! – отец щелчком откинул к печи окурок.
– Галина Дмитриевна говорит, что поступят они. Она сама там училась.
– Твоя Галина Дмитриевна уже не помнит, где и когда училась. Сейчас во всем нужны деньги, бабки по-новому! Окороком из поросячьей ноги без чеснока не пробьешь себе дороги в большое искусство, да и в маленькое не пустят с таким подношением.
– Хотя бы попробовать, – чувствую, как тускнет голос мамы.
– Одна попробовала и семерых родила.
– Грамот сколько у них! На улице узнают! – защищала мама мою честь и выбор дороги жизни.
– Узнают… Узнают у нас плюгавенького певчишку, и ни в зуб ногой о Шаляпине или Козловском. Одним словом, культура Запупеновского уезда.
Отец при своем простецком крестьянском происхождении любил слушать Шаляпина, Козловского, Нежданову, Вяльцеву… Для этого он при нашей-то бедности купил проигрыватель и собрал кучу пластинок. Нечасто, но ставил пластинку и, глубоко задумавшись, слушал, шевеля беззвучно обветренными губами. Особенно он любил «Дубинушку» Шаляпина и не мог сдержать своего восторга от песни. Он ерзал на жестком табурете, крутился, хватался за сигарету и, не раскурив ее, выбрасывал, размятую в грубой ладони. Когда же Козловский пел: «Дивлюсь я на небо…», или «Чорнії брови, карії очі…», или «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная! Видно, хоч голки збирай…», – отец бледнел, нервно тер руки, ломал пальцы…
Ехали поступать в Москву в какое-нибудь театральное училище или во ВГИК. Во ВГИК в случае, если не получится с театром. Это по настойчивому совету Галины Дмитриевны, нашей заведующей сельским клубом. Она и письмо с нашими характеристиками написала.
– Сдайте под роспись секретарю приемной комиссии, – наставляла она, передавая пакет в руки Яковлевой. – Пусть присвоят номер и вам сообщат. В мое время был там преподаватель Земняков Павел Максимович, руководитель моей группы, передайте ему мою благодарность и, если спросит, как сложилась моя судьба, скажите – удачно. Я на своем месте. Несу в массы культуру. Готовлю новую смену талантов. Одна моя воспитанница в Институт культуры поступила. Скажите, что моя просьба с рекомендациями в секретариате. Надеюсь, он помнит меня и вам поможет.
Рассовав сумки по полкам купе, мы с Яковлевой уселись на лавку рядышком.
– Уф! – выдохнула Яковлева и посмотрела на меня. Как-то странно посмотрела. С прицелом на будущее, что ли. Зная свои недостатки, я перевел этот взгляд так: «И что, мне теперь с этим рыжим до конца жизни?»
В ответ я только глупо улыбнулся: «Судьба!»
– У тебя есть что надеть на второй тур? – спросила Яковлева, разглядывая меня, как под микроскопом ученый рассматривает букашку.
– Н-нет. Только то, что на мне. Еще свитер, если будет холодно.
– Монолог не забыл? Галина Дмитриевна сказала, что надо постоянно его повторять, находя каждый раз новые оттенки.
«Какие тут оттенки, если я забыл даже то, что знал?! Не до того было. Помогал до отъезда отцу косить и копнить сено, перевозить под крышу сарая. Намахаешься, набросаешься за день так, что рук не поднять. Языком и то трудно шевелить! Монолог…»
– Я выучила еще монолог Заречной. На всякий случай. Там бывает, что просят, когда понравится артист, прочесть что-нибудь еще. Я и свои стихи подготовила.
– Ты? Стихи пишешь? – мои глаза были больше блюдца.
– А что тут такого? – тряхнула плечиком Яковлева. – Я давно их пишу. С третьего класса.
– С третьего? – Я попытался припомнить, какая она была в третьем классе, и прыснул со смеху. Это Яковлевой не понравилось.
– Глупо смеяться! – сказала она и отвернулась к окошку.
За окном было пространство. За разговорами мы и не заметили, что катим по этому пространству с полями и редкими перелесками. Много солнца. Высоко по небу плывут серенькие ребристые облачка. Там же, в вышине, летчик на самолете, как пахарь на ниве, провел длинную и ровную, только белую, борозду.
«Мама хотела, чтобы я был летчиком, – вспомнилась мама и ее грустные глаза при расставании. – Может, так и будет. Дадут от ворот поворот, и кувыркайся, как хочешь».
В Тайшете в купе подсели две тетки. Они были в черных платках и почти не разговаривали. Скажет одна, отзовется другая, и долгое молчание.
– Занавески надо бы Надьке отдать, – сказала та, что постарше, у которой железные зубы.
– А, – с досадой отмахнулась другая, – кому нужно это старье!
Старшая не согласилась.
– Дык в прошлом годе он их купил. Совсем не старые оне.
– Разберутся с этим без нас!
– Кода живой был, никто не приезжал, а тута, как воронье, налетели.
Яковлева мотнула мне головой, и мы вышли в коридор.
– С похорон едут, – тихо сказала она мне и с опаской посмотрела на дверь купе. – Не повезет нам с поступлением.
– Почему? – удивился я. – Каждый день кто-нибудь умирает, так что, теперь всем на неудачу?
– Не всем, а тем, кто встречает покойника, – прошептала Яковлева, поглядывая на дверь.
– Они же не везут покойника, – не понимал я.
– Почти то же. Едут с похорон. И дух его с ними.
– Чей? – и я с опаской посмотрел на дверь.
– Чей, чей?! Покойника! Сорок дней он будет с ними.
– В нашем купе?
До глубокой ночи я сидел на откидном стульчике в коридоре. Хотелось есть, и я не знал, как лучше это сделать.
Вышла Яковлева переодетая в легкий шелковый халатик. Тонкую ее талию перетягивал голубой поясок. Из-под халатика выглядывали стройные и сильные ноги. Темно-коричневый загар подчеркивал силу и красоту их.
– Наташка, – сказал я и облизнул сухие губы, – поесть бы чего. У меня поросенок и гусь.
– Иди и ешь. Они спят.
– А он?
– Кто?
– Ну этот… что с ними. Сорок дней который…
– Он тебе не навредит. Он бесплотный и безвредный. Иди.
– Пойдем вдвоем?
– Я не хочу, – отказалась Наташка разделить со мной трапезу.
Нашарив впотьмах сумку с гусем, я отломал ему ногу, при этом до локтей выпачкав жиром руки, и тихонько выскользнул в коридор.
– Укуси, – предложил Яковлевой, вспомнив правила хорошего тона.
– Ты что! Вот так? Здесь? – Яковлева театрально повела рукой.
– А где еще? – посмотрел я по сторонам.
Яковлева поджала тонкие губы и уставилась в черное окно.
Закрыв глаза на все правила, я впился зубами в ногу. И вовремя, потому что слюна переполняла рот. В самый неподходящий момент, когда я ладонью вытирал жирные губы, Яковлева посмотрела на меня. Это был не взгляд, а расстрел. Причем долгий, мучительный расстрел презренного человека.
«Чего уж, – обреченно согласился я со своим незавидным положением, – голод не тетка. Поймет, простит, когда сама проголодается».
Мои надежды, что Яковлева проголодается и попросит у меня гусиную ногу или кусок поросятины, не оправдались. Она пила воду из бутылки и закусывала печенюшкой. Одной! Мне в одиночестве есть поросенка было стыдно. Мы ехали вторые сутки, а от гуся я съел только одну ногу, да когда Яковлева утром пошла с полотенцем в туалет, я впопыхах, не разобрав вкуса, проглотил кусок поросятины.
После того как попутчицы в черном позавтракали за столиком яйцами и огурцами, я решительно бросил на освободившееся место гуся с одной съеденной ногой, луковицу и огромный огурец. От буханки отломал краюху, посыпал ее обильно солью. Решительно посмотрел в глаза Яковлевой.
– Садись, – кивнул на место за столиком.
Яковлева облизнулась, проглотила слюну и, тряхнув головкой, сказала:
– В такую рань я пью только кофе. А лук… – тот же презрительный взгляд в мою сторону.
Выстраданный голод освободил меня от всего, что мешало утолять его. Взгляд Яковлевой застрял где-то, запутавшись и растворившись, далеко от стыда и боязни выглядеть некрасиво.
Скоро от гуся мало что и осталось. Пропорционально его уменьшению росло презрение Яковлевой. Запив стаканом чая с лимоном, я почувствовал такую лень и тяжесть во всем теле, что еле- еле забрался на свою полку. Чтобы хоть как-то угодить Яковлевой, мысленно, с томно закрытыми глазами проговаривающей монолог, я раскрыл «Евгения Онегина» и тут же отключился. Долго ли, коротко ли я пребывал в этом благостном состоянии, мне трудно было судить, потому что за окном была темень. На полке Яковлевой не было, а снизу сидели старушка с девочкой, такой упитанной, что, казалось, сделана она из ваты. Хотелось пить. Простой, холодной, колодезной воды хотелось нестерпимо.
Спустился вниз, поздоровался со старушкой. Она посмотрела на меня и ничего не сказала в ответ. Выглянул в коридор. Там Яковлева, глядя в черное стекло, строила рожи своему отражению, заламывала руки, закатывала под лоб глаза… Увидев меня, спросила:
– Скажи, Нина Заречная почему не полюбила Константина, а полюбила Тригорина? Он же старше ее? «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Здорово!
– Старый и денежный козел. А у этого вошь на аркане, размазня. – Я пожал плечами, соображая, что еще добавить к Чехову. – А Заречная твоя – бестолковая дура! Вбила себе в башку, что она великая актриса, а на самом деле – бездарь! Корову бы ей, поросят да кучу детей, как нашим мамам, тогда бы эта блажь из нее выветрилась бы враз!
– Фу! Какой ерунды ты наговорил! – Уже не плечиком повела Яковлева, а перекрутилась вся в жгут. – Так примитивно судить человека может только тот, кто далек от искусства! Искусство и жизнь, вернее, проза ее, далеки друг от друга. Искусство впереди, оно подсказывает жизни, какая она должна быть.
– И кто же подсказывает, как надо жить? Тригорин, потаскун и юбочник? Мямля Константин? Вбившая в свою тыкву Заречная, что сцена – это все? А об остальных и речи нет. Сидят клушами на своих геморроях, спят, жрут и зевают…
– Ну, знаешь! Не ожидала от тебя! Думала, ты что-то… Отодвинься, луком воняешь!
Перед сном я доел гуся, промасленную бумагу выкинул в мусорный бачок, туда же выкинул и оставшийся лук.
Всю ночь меня преследовали ядовитый Тригорин, пришибленный, слезливый Константин и вздорная самонадеянная Заречная. Особенно доставала Заречная. Она кричала на меня: «Деревенщина, а туда же! В артисты ему! Отойди, от тебя луком воняет! Искусство надо любить, потому что любить больше нечего! На второй тур в старом свитере! Тригорин хоть и козел, но с ним интересно! Возьми меня!»
Тут халатик Заречной распахнулся, и я увидел ее ноги. Они были тонкие, кривые и – о ужас! – лохматые.
Вскинувшись, я больно ударился головой о верхнюю полку. Посмотрел на место Яковлевой. Она сладко спала, безмятежно раскинув руки и ноги. Ноги были ее – стройные, сильные, коричневые. Легко вздохнув, я упал на скомканную подушку. Впялив глаза в потолок, слушал перестук колес, видел блики огней набегавших станций и думал, думал, думал…
Стучали колеса, бесновались адские пляски бликов на стенках купе, а я не мог уснуть и все думал, думал, думал… В свете бликов проявлялась Яковлева с запрокинутой, как для поцелуя, головой. Рот ее был полураскрыт, матово белели зубы. Ноги… Мне вдруг захотелось обнять ее, и не только обнять, а слиться с нею в одно целое, растворить свою маленькую, земную, душу в ее высокой, восторженной.
Мы много раз целовались, но то были поцелуи по законам и велению сцены, они были мне приятны, только не были так мучительно желанны, как сейчас.
Как не трудно догадаться, мы с треском провалились! Первым я, а потом и Яковлева. В этот же день. У меня был еще шанс… А Земнякова, кому мы везли рекомендательное письмо, никто в театре не знал и не помнил.
Комиссия вроде бы и простая, добродушные пожилые люди, обыкновенные, человеческие, лица. Тот, что посередине, в галстуке, похож на нашего физика Павла Ивановича, только у Павла Ивановича один глаз не его, стеклянный. А с левого края – старушка даже. Она вылитая Федорчиха, только без фартука и черной юбки. Самый молодой мне сразу не понравился. Очень уж он был смазливый. Брезгливо смазливый. «Наверное, все девчонки за ним бегают, – подумал я. – Вишь, как губы скривил, посмотрев вскользь на меня».
– Ну-с, молодой человек, что вы нам приготовили? – устало посмотрел на меня «Павел Иванович».
– Это… Гм… «Мцыри». Лермонтова.
– Прошу, – откинулся на спинку стула «Павел Иванович».
Откашлявшись, я начал:
Немного лет тому назад,Там, где, сливаяся, шумят, – кхе-кхе, —Обнявшись, будто две сестры, – кхе-кхе, —Струи Арагвы и Куры, – кхе-кхе…– Дайте ему воды! – распорядился «Павел Иванович», а прозвучало это как: «Гоните его в шею!»
Выпив целый стакан воды, причем последний глоток был похож на плеск упавшего в воду камня с кручи, я не знал, что дальше мне делать.
– Все? Готовы? – Смотрел на меня «Павел Иванович».
Я прочитал в этом взгляде: «Может, хватит? Может, не будем?»
– Возьмите у него стакан.
– Это, – начал я, переминаясь с ноги на ногу. – Готов. Начинать с начала?
– Начните с конца, – разрешил, не меняя выражения лица, «Павел Иванович».
– Достаточно, – остановил меня, дослушав до слов:
Однажды русский генералИз гор к Тифлису проезжал;Ребенка пленного он вез…– Что вы еще знаете из произведений Лермонтова?
– Это, как его… «Скажи-ка, дядя!»
– Вы имеете в виду «Бородино»?
В ответ я согласно кивнул и добавил:
– Еще «Герой нашего времени».
– Разрешите мне? – обратился красавчик к скучному «Павлу Ивановичу». Получив разрешение, уставился на меня бычьими насмешливыми глазами. – Как понимать: «Герой нашего времени»?
«Как понимать, так и понимать… Герой, вот и все тут. Не дрейфил. Чеченку, не испугался, увел», – завихрилось в голове.
– Ну, воевали тогда с чеченцами… Вот. И он, Печорин, тоже воевал. Храбрый был. Ихними… их врагами были горцы. Тоже смелые… Вот.
– Может, споете нам? – пропищала старушка.
«Насмехается старая карга!» – зло подумал я и выжидательно уставился на «Павла Ивановича».
– Если можете, спойте, – разрешил он, но по его виду можно было судить, что, если я и спою не хуже Шаляпина, все равно мне это не поможет. Моя карта бита.
– Украинскую можно? – спросил я, ни на что не надеясь.
– Можно. Можно монгольскую.
– Монгольскую я не знаю.
– Пойте, что знаете.
«Только побыстрее и покороче», – понял я.
Ніч яка місячна,Зоряна, ясная!Видно хоч голки збирай,Вийди, коханая, працею зморена,Хоч на хвилиночку в гай…Сам не понимаю, как мне удалось вытянуть верхние ноты и не «дать петуха»! Может быть, причина тому – мои постоянные тренировки в пении и во время работы, и во время безделья. От отца передалось это постоянное песенное мурлыканье. Проснулся только и уже мурлычет что-то свое.
Команда заерзала на стульях. «Павел Иванович», как на чудо, уставился на меня.
– Может, повеселите нас и танцами? – с кривой усмешкой спросил красавчик.
– Чо, просто так танцевать? Без гармошки? – пытался я понять, где у них шутка, а где серьезно.
– Гармошек и балалаек, простите-с, не держим-с. Не по карману-с. Может, фортепьяно вас устроит? Чо сыграть-то? – продолжал выпендриваться красавчик.
– «Цыганочку» с выходом! – сказал я и с опаской посмотрел на это самое фортепьяно, за которым сидела клушей такая же безразличная к происходящему старушенция.
При этих словах красавчик растянул губы во всю ширь.
«Цыганочка» с ее четкими коленцами не вытанцовывалась. Она превратилась в глухое шарканье растоптанными башмаками по мягкому ковру.
– Чо-то не так, – признался я в поражении. Но не совсем. – Я под гармошку раньше… – добавил, всматриваясь в лица комиссии. Они непроницаемы. Как маски.
– Что будем делать с этим чудом в перьях? – наконец, обвел председатель комиссии членов.
– Предельно сырой материал, – ответил красавчик.
– Музыкальный мальчик! – с восторгом заявила старушка. – Прекрасный голос, что сейчас редкость среди артистов даже оперных. Идеальный лирический герой. Сложен прекрасно. И главное – голос!
– С языком работы да работы! Не вытравить эти «чо» да «ихний». Обязательно вляпается где-нибудь в самый неподходящий момент. Да и очень уж… цвет броский! Только для характерной роли… Пастушка Леля с дудочкой…
– Итог?
– Пускай поработает еще.
– Допустить к дальнейшим экзаменам.
Меня допустили ко второму туру, а Яковлеву срезали на первом просмотре.
Я за нее переживал больше, чем за себя.
Перед входом, ожидая своей очереди, она была уже другая. Неземная. Феерическая. В глазах пустота. Нет, не пустота, а факел, но освещает он только ей необходимый мир, мир театра. Щеки ее бледны, нос заострился, губы поджаты. Белое платье тонкого шелка, волосы распущены по плечам.