banner banner banner
Шекспир мне друг, но истина дороже. Чудны дела твои, Господи!
Шекспир мне друг, но истина дороже. Чудны дела твои, Господи!
Оценить:
 Рейтинг: 0

Шекспир мне друг, но истина дороже. Чудны дела твои, Господи!

– Камеры у входов есть, ну, в фойе обязательно, в зрительном зале. На фасаде у нас камеры, в коридоре, где бухгалтерия! А в рабочих помещениях никаких камер нет, разве можно?.. У нас артистки, бывает, в неглиже по коридорам бегают или целуется кто-то от полноты чувств после спектакля, а тут камеры!..

Озеров вздохнул – от полноты чувств.

– А эта ваша скандалистка где? Я ее сегодня не видел.

– Дома, дома, отдыхает она! Звонил я, осведомлялся о здоровье, сочувствовал, как мог. Она тоже в некотором роде пострадавшая. Бог мой, если бы я знал, что в моем театре такие гнусности начнутся!..

– Вы спросите в полиции про ключи от сейфа. Они должны быть у Верховенцева, если он носил их с собой. Он носил, не знаете?

– Да, да, конечно! У него была большая общая связка, а на ней все!.. Она в карман не помещалась, он ее в портфеле держал.

– А портфель где? Вряд ли его в морг вместе с телом забрали!

Юрий Иванович, кажется, едва удержался, чтобы не перекреститься.

– Портфель? Я про него и не вспомнил, Максим Викторович, родимый вы мой! Должно быть, там и остался, в кабинете у него.

– Значит, эмвэдэшники при вас посмотрят. И про деньги скажите обязательно!..

– Ох, как нехорошо, как все это нескладно. Еще Земсков уходить надумал! Может, не уйдет, конечно, но всякое случается, артисты – натуры…

– Ранимые и тонкие, – подсказал Озеров. – Он раньше когда-нибудь заговаривал об уходе?

– Вот так чтоб заявление на стол, никогда, а говорить – говорил, конечно! Да у нас то и дело разговоры про Москву, про большое кино, про славу! Вон дочка моя Алиночка тоже мечтает попасть в сериал или в шоу какое-нибудь!.. Они же артисты, понимаете? Им нужны…

– Аплодисменты, – подсказал Озеров. – Зрители. Обожание. Поклонение.

– Вот именно, – согласился Юрий Иванович горестно. – Я в молодости тоже, знаете, мечтал об огнях и цветах, о столичной сцене!.. Я же режиссер по образованию. Что тут у нас в провинции, какой размах? Трудно себя уговорить, что это и есть твой удел, а телевидение, награды, красные дорожки – это все для кого-то другого уготовлено! Я Алине говорю, уедешь от нас, пропадешь, сгинешь, а здесь, может, и найдется еще смысл жизни, но разве ее уговоришь?..

Он тяжко вздохнул, и Максим вдруг спросил, сколько ему лет.

– Сорок пять, – удивился Юрий Иванович. – А почему вы спрашиваете?

Озеров спросил, потому что директор производил впечатление старого человека, а сорок пять по современным меркам – это молодость, время расцвета, радости жизни!.. Сорокапятилетние артисты играли юношей, сорокапятилетние режиссеры считались начинающими, сорокапятилетний директор театра назывался «из молодых»!.. Телевизионные сорокапятилетние мальчики резво скакали по сцене и одевались в рваные джинсы, футболки и кожаные браслеты. У них все еще было впереди, а у Юрия Ивановича позади, и это было так странно, несправедливо.

– Пойдемте по домам, – предложил пожилой директор. – Завтра очень трудный день, да и вообще! – Он махнул рукой. – Но вы, Максим Викторович, спектакль-то хоть запишете, а?.. Я читку на завтра назначил, как вы просили.

– Я запишу, – пообещал Озеров. – Только домой не могу ехать. У меня коллега куда-то запропал.

– Где запропал, у нас? В театре?

– Ну да. И телефон не отвечает.

– Так поищем и найдем!..

Вдвоем они вышли из приемной – Максим нес зеленую куртку со львом на спине, – и пошли по коридору, толкаясь во все двери. Некоторые были заперты, другие открыты.

Феди Величковского нигде не было, и никто его не видел. Озеров стал всерьез беспокоиться.

…Здесь происходят странные, непонятные вещи. Вчера здесь, судя по всему, произошло убийство. А сегодня он, Озеров, потерял парня, которого привез из Москвы «проветрить»!

Таким образом они добрались до цехов и костюмерных на втором этаже.

– Софочке вчера совсем не по себе было, – говорил Юрий Иванович, заглядывая в высокие помещения. – Я ей сегодня позвонил, плоха, совсем плоха. Вместо себя девчушку прислала, я вам говорил, работает у нас девчушка, которая по совместительству в газету пишет. Дадите интервью, Максим Викторович?

Озеров не слушал.

Распахнув очередную дверь в темноту, директор нашарил на стене выключатель и зажег свет.

– Максим Викторович, родимый вы мой, это… это что такое?!

В костюмерной был ужасающий, неправдоподобный разгром. Все шкафы распахнуты, с рейлеров сдернуты костюмы и кучами свалены на пол. Ящики выворочены, и гладильные доски, побольше и поменьше, валялись на грудах одежды вверх тормашками. Сильно пахло нашатырем и еще какой-то химией.

– Что за… твою мать?! – заревел директор. – Что здесь происходит, я вас спрашиваю?! Где начальник охраны?! Где люди?!

В коридоре затопали.

– Юрий Иванович, что случилось?.. Почему вы кричите?

– Где Ляля Вершинина?! Подберезова позовите! Софочке звоните! У нас погром!.. Полицию вызывайте!.. До чего дошло!..

Озеров помедлил, сунул директору в руки куртку со львом, которую тот растерянно принял, и побежал по коридору, заглядывая во все двери.

Ляля открыла глаза, сухие и больные, как при гриппе. На потолке дрожало пятно желтого света, должно быть, сосед Атаманов приехал с работы и загоняет машину на участок. Опять она позабыла закрыть шторы, привыкла уже без них.

В форточку сильно дуло, на подоконнике сверкали капли растаявшего снега, и в комнате было холодно, неуютно. Ляля натянула на голову плед.

Она пришла из театра, легла и лежала, как ей показалось, очень долго. Может, уже наступила ночь?.. Хорошо, если ночь. Раз она началась, значит, когда-нибудь закончится. Нужно как-то пережить ее – перестрадать, перемолчать, перележать. Утром будет легче. Утром можно заставить себя встать, умыться, пойти в театр и там стараться перемолчать и перестрадать день. Ночью было страшнее.

Ляля хотела посмотреть на часы и не стала. Какая разница?! Ей все равно ничего не остается, только лежать и ждать, когда жизнь закончится.

Из литературы – она прочитала горы книг! – было известно, что жизнь не закончится, что пытка предстоит долгая и изощренная, и все придет к тому, что Ляля… привыкнет. Привыкнет к одиночеству, к страданию и перестанет обращать на них внимание. Страдания и одиночество теперь будут с ней всегда, но она… привыкнет. Так учили ее все великие писатели. Она привыкнет и научится «радоваться простым радостям». Простым – это значит старушечьим. Вот солнышко взошло, и слава богу. Вот капель зазвенела или морозцем схватило лужи – как славно. Вот скворушка на березе запел или снегирь по сугробу скачет – прелесть!.. Но до «простых радостей» еще очень далеко, их нужно заслужить, переработать в них страдания. Радоваться снегирю просто так – нельзя, не получится. Это такие радости, которые даются только через страдания!

Ляля подтянула ноги к животу. Лежать было неудобно, все болело, но так и должно быть, все правильно! Ей не может быть удобно. Ей должно быть больно, скверно, невмоготу – это расплата за любовь, которая закончилась навсегда. Выплачивать кредит придется еще долго, после выплат она останется нищей и разоренной, и это справедливо.

– Соседка! Ляля! Ты дома?

В сенях загрохотало, и Ляля медленно стянула с лица плед. Так и есть. Это не ночь. Ночи еще ждать и ждать.

– Ведро какое-то посреди дороги бросила, дверь открыта! Ты где есть-то?!

– Чего тебе, Георгий Алексеевич?

В коридорчике вспыхнул свет. Ляля зажмурилась.

Сосед заглянул в комнату, нашарил выключатель и щелкнул. Ляля накинула на голову плед.

– Заболела, что ли?..