Жеребца назвали Тигром, в честь Каплана. Был он пакостен и лукав. В бой на нем Гриц не рисковал. Норовистый и в голове одни кобылы. А когда ему вставит, так хоть вдесятером держи – всех перекусает и умчится хвост по ветру. «Пристрели ты эту сволочь, – говорили товарищи. – Или отдай выхолостить. Все равно от него пользы нет». Но Потемкину было жалко – такой красивый! Ноги тонкие, только браслетов не хватает. Голова маленькая. Шея лебединая, хвост – плюмажем. Где еще такого найти? Вернется Гриц в Петербург, будет на нем выезжать, все барышни с балконов попадают.
– Вы, я вижу, прогуливаете свою лошадь, как собаку? – услышал Потемкин за спиной насмешливый неприязненный голос.
На взгорье, заслоняя вид на крепость, стоял генерал-поручик Репнин. Сухой, как щепка. В темно-синем, почти черном сюртуке поверх форменного кафтана, но без шапки, даже без треуголки, подставляя холодному ветру рано начавшую лысеть голову.
Потемкину был неприятен этот человек. От него исходил удивительный внутренний холод. Точно там, в сердцевине, за корой синего сюртука, кафтана и даже тела, душа была сделана из какого-то иного материала, чем у других людей. «Ртутная кровь» – так Гриц для себя определял эту породу.
– Вы в очередной раз прославились, – с нескрываемой издевкой бросил Репнин. Его изломанные треугольником брови сошлись над переносицей. – Ждете нового чина? Или новой побрякушки на грудь?
Потемкин знал, что следует сдержаться. Когда-то его отряд входил в корпус Репнина, а теперь Гриц сам командовал корпусом и был равен прежнему начальнику. Такое не прощалось.
– Пока вы читаете Сен-Мартена, война пройдет, – усмехнулся он. – Философский камень еще не нашли, чтоб возвращать время и участвовать в пропущенных битвах?
Репнин побагровел. Он действительно везде таскался с Сен-Мартеном, как с молитвенником. И язвительный Потемкин уже прозвал его «Опус негридо», что значит «Делание в черном» – первая ступень алхимических работ. Гриц, смеясь, говорил, что ее следовало бы именовать «Черное дело». Не так уж он мало знал, этот кривой чудак!
Год назад между ним и Репниным вышла ссора. После возвращения из Фокшан с мирной конференции, Потемкин получил от командира корпуса приказ двигаться на соединение с войсками Гудовича у крепости Турны. К Гудовичу же поскакал вестовой с повелением отходить. И когда отряд Григория приблизился к Турне, русских там уже и след простыл. Зато явились татарские конники в несметном числе, да осажденные турки, увидев, что противник уходит, открыли ворота и выступили навстречу горстке неверных.
Вот это была драка! Двое суток. Без передышки. Пять тысяч против двадцати. Гриц лишился под проклятой крепостью трети своих людей. А мог бы половины. Вырвались из кольца, думали удирать. Но посмотрели на врага и поняли – навели страху. Со стены рожок проиграл отступление, знатная часть османов ринулась в ворота. Татарские же конники потеряли много народу и откатились в степь. Черные от усталости и крови кавалеристы, не сговариваясь, повернули коней. Потемкин кричал команду едва ли не в спины. Дал шпоры, чтобы не отстать от своих, опередил, как положено командиру. Но, в сущности, последняя атака была на едином порыве. Его кавалеристы оставили поле у Турны за собой и, чуть не падая с седел – в обратный путь. Только одна мысль крутилась в головах: кто же их подставил?
– Как вы смели?! – Никогда фельдмаршал не отличался спокойствием. Но сейчас, казалось, бутылки с портером начнут взрываться. Так, наверное, трубит боевой слон индийского раджи, топча англичан в красной форме. – Как вы могли отдать два противоположных приказа?!
Репнин стоял перед командующим навытяжку и смотрел прямо перед собой. Лицо его было непроницаемо. Тут же, в палатке, собрались остальные офицеры. Командиры корпусов притихли, не смели выдохнуть. Гудович бледный от изумления: «Да кабы я знал, я бы никогда…» Потемкин с рукой на перевязи один сидел в углу на сундуке. Ему можно, он не держался на ногах.
– Мы потеряли полторы тысячи! Ни за что! Даром! По вашей глупости! Я отстраняю вас от руководства корпусом! Немедленно отпишу в Петербург! Пусть там решают! А пока – под арест!!!
Репнин повернулся на каблуках. В лице у него не было ни кровинки. Тонкие губы сжались в щель. Но в колких глазах почему-то застыла усмешка.
– Прежде чем вручить свою шпагу вашим адъютантам, позвольте переговорить с вами наедине.
Он смотрел на Румянцева, будто имел право на эту привилегию.
Странно было видеть, как старик мнется. Грозный отец-командир опустил глаза, ворчливо бросил в сторону: «Все идите», – и остался с виновником торжества с глазу на глаз.
Товарищи помогли Потемкину выбраться из шатра, хотели увести. Не тут-то было. Гриц сел на барабан недалеко от входа. «Я здесь подожду». Он хотел знать, чем кончится дело.
Сначала послышались голоса. Репнина – ровный, внушительный. Румянцева – раздраженный, резкий. Потом все смолкло. Зашуршала бумага. Повисла долгая-долгая пауза. И наконец раздался крик фельдмаршала:
– Во-о-он!!!
Из палатки вылетел Репнин с какими-то листочками в руках. В след ему неслось:
– И ты мне, православному, командующему армии, посмел!!!
Из-за полога донесся грохот, это их сиятельство переворачивал походную мебель – бушевал. Жалко всхлипнула кровать, на которую с размаху рухнуло тучное тело. Кажется, молодец-фельдмаршал проломил свое ложе.
Через минуту снова раздался скрип, и голос, уже усталый, но все еще грозный окликнул Потемкина:
– Заходи! Я же знаю, что ты там, за дверью!
Григорий встал. Товарищей уже рядом не было, и потому он шел медленно, но ровно. Наклонился, вступил в шатер. Петр Александрович сидел посреди развороченной комнаты на походной койке и задумчиво грыз согнутый палец.
– Ты, брат, почему не сказал, что за тобой эти гоняются?
Гриц непонимающе пожал плечами.
– Ой, только не ври мне! – Румянцев замахал руками. – Не сейчас. Говори правду. Ты потому из Питера в армию сбежал, что тебя эти обложили?
– Ваше сиятельство очень обяжет меня, если пояснит, о ком речь?
– А ты не знаешь? – взвился Румянцев. – Завелась у нас тут порода… Мне святым Мартыном каким-то в нос тычут. Гороскопы твои показывают. Ни черта я не понял. Да и ни к чему мне это!
Потемкин смотрел на старика. Долго молчал, запоздало понимая, что Репнин – близкий друг Милиссино. А с Милиссино у Григория счеты особые и не о них сейчас речь.
– Ваше сиятельство ошибается, полагая, что названные люди при дворе так сильны, – наконец выдавил из себя Гриц. Он сел возле Румянцева на корточки и протянул ему чудом уцелевший кувшин воды. – Я уехал в армию по своей воле, волонтером. Посчитал недостойным оставаться в столице, пока война. У меня есть на это свои причины, но, поверьте, они личного свойства…
Румянцев усмехнулся. Знамо дело. Кому неизвестно, что камергер Потемкин влюблен в императрицу? Впрочем, как и многие.
– У меня создалось впечатление по письмам Ее Величества, – осторожно заметил фельдмаршал, – что вы ей дороги. Это так?
– И да и нет, – нехотя ответил Григорий. – Мы старые друзья. Не больше. Но и не меньше.
– Так просветите меня, дурака, – фельдмаршал обмакнул в кувшин руку и всей пятерней вытер лицо, – как императрица относится к этим «мартынам»? Боится их?
Гриц вздохнул.
– Ее Величество старается делать вид, что их нет. Но всегда имеет в виду их позицию.
– Хитро-о, – протянул Румянцев. – Я вот что тебе скажу, сынок: ты с ними не связывайся. Странные это люди. Как дерево бывает в лесу: с виду крепкое, зеленое, а сердцевина гнилая. Ударь обухом – от здоровых аж звон идет, а эти глухо так стонут, угрожающе… И жена моя, Екатерина Михайловна, в письмах весьма от них остерегает. Она ведь обер-гофмейстерина малого двора, а там «мартынов» целый клубок.
Потемкин улыбнулся. Ему был очень мил этот сильный, грузный человек, уверенный, что все на свете дела решаются криком, но в сущности добрый и незлобивый.
Граф кивнул каким-то своим мыслям.
– Я вот что, я тебя из корпуса Репнина заберу. Примешь корпус Боура.
Расстались уже в ночи. Потемкин побрел к своему шатру и у самого входа услышал резкий, надтреснутый голос:
– Эй, сударь, вы напрасно продолжаете переписку с известной особой.
Гриц обернулся и лицом к лицу столкнулся с Репниным.
– Какое вам дело до моей корреспонденции?
– Я вас предупредил.
После взятия островка граф не долго нянчился с осадой. Подолбил из пушек. Сбил кое-какие лобовые укрепления и задумал пробное наступление. Навели переправу, по ней, как по ковровой дорожке, решили подкатиться к самым стенам и попробовать на зубок, хорошо ли стоят турки?
Турки стояли хорошо, потому что давно врылись в землю и уходить не собирались. Газы-паша больше Жену в Солнце не видел и решил, что поблазнилось. Только однажды, взойдя на бруствер, глянул вниз и аж назад откинулся. На волнах реки дробилось золотыми осколками отражение полумесяца с самой высокой мечети города, точь-в-точь как во сне…
Неверные же шевелились на противоположном берегу и грозно урчали, как медведи, разбуженные зимой. Плохо дело, будет приступ.
Румянцев распределил силы так: в авангарде гренадеры, на флангах конница. Грицу досталось левое крыло. Утром под барабанный бой полки двинулись к крепости. Знамена развернуты. Трубы раздирают морозный воздух. Турки вывесили со стены пять золоченых конских хвостов на древках – по числу полков, которым паша положил участвовать в деле. Открыли ворота. Увидели гренадер с гранатами, не стали пехоту тратить, сразу пустили конницу. Гренадеры гранаты пометали, с треть верховых выбили. Но и только.
Закрутились, заплясали турецкие всадники, засверкали кривые сабли. Только и слышно со всех сторон: «Аллах! Аллах!» Дрогнули гренадеры, побежали бы, да некуда. Враг обступил их и с фронта, и с флангов. Повернулись назад, и ам агаряне замкнули кольцо. Гренадеры – ребята крепкие, и против конного могут выстоять, но уж больно сегодня турки в большом числе. Озверели, мстят за Гуробалы.
Однако ведь есть и своя конница! Потемкин на левом фланге чуть ремень повода не грыз от нетерпения. Когда же велит командующий выручать? Не дождался, послал вестового к графу с просьбой переменить приказ и ему нестись в авангард, где сейчас драка. Румянцев же конницу придерживал. Крепка была его надежда на гренадер. Полковник Семен Воронцов всегда неплох казался в деле. Но, видно, не судьба сегодня ему пить победную чашу.
Как оценил граф положение, так махнул вестовому рукой, мол, знаю, парень, знаю, с чем ты прискакал. Разрешаю. Кавалеристы к бою! Вестовой лошадь поворотил на левый фланг. А там уже никого нет. Понеслась конница. Сатин смотрел на фельдмаршала в трубу, ждал, когда тот перчаткой дернет. «Есть сигнал, ваше благородие!» – «Поехали!!!»
Румянцев усмехался в кулак, глядя, как его непослушный любимец лавиной разворачивает конницу. Как она врезается турками в бок, сминает их, вклиниваясь между агарянами и гренадерами. Да те тоже не стали безучастно смотреть, как и спасают. Мигом грянуло ура. Ударили вместе. Была турецкая кавалерия и нет. Поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?
Да уж известно кто. Снова сегодня пить за здоровье Кривого. Одни рады, а другие не очень. Всюду он лезет, везде ему надо. Других командиров разве нет? Или полковник Воронцов сам бы не выстоял против турков? Там у ворот, казалось, помирают. А теперь пришла уверенность, что справились бы. Почему нет? Задним числом каждый мнил себя победителем.
Раненный в голову, весь в бинтах плакал от обиды Семен Воронцов: «Он помешал мне! Помешал! Отнял викторию!» И находились многие, кто с ним соглашался. «Этот Потемкин каждой бочке затычка». А генерал Репнин у себя в шатре, в кругу близких приятелей, ради смеха, по орденскому обряду написал на бумажке имя Кривого и сжег. Пепел же выкинул за полог, пусть его ветер несет в холодные воды Дуная, раз они сопернику не преграда!
И надо же так случиться, что в ту же ночь скрутила Грица злая лихорадка. Простудился во время атаки, скакал с голым горлом, много кричал. Молдавская земля, где сухая, как камень, где болотистая. В гнилой трясине живет лихорадка, похожая на ту, что англичане встретили в Индии. Британцы заливали ее джином с хиной. А запорожцы – конской мочой с чесноком. До костей пробирало.
При Потемкине были два запорожца и мальчик Федор. Паренек прижился, сам себя назвал камердинером. Иностранное слово ему очень понравилось, выходило важно, как сенатор. Варил щи, чистил форму, учился ухаживать за Тигром. Гриц его не гнал. Казаки, они если не воюют, то всякий день пьяные. А мальчик к водке еще не пристрастился и справлял по хозяйству всю работу.
Запорожцы решили отливать генерала ледяной водой. Как у них положено. Потом сразу водки с перцем и – в медвежью шкуру, пока не пропотеет. И снова ледяной водой. Федор смотрел, смотрел, да побежал к графу:
– Ваше благородие, пришлите доктора! Совсем барин мой помирает!
Румянцев всполошился, отдал своего медика. А Федора потрепал за ухо, молодец, не побоялся к самому командующему идти, и вынес шесть бутылок джина. Но запорожцам запретил показывать, они, ироды, сами выпьют. Врач осел в палатке у Потемкина, достал хину. Сначала мешал ее с джином, а потом уж с водкой.
Медленно-медленно шел Гриц на поправку. Только когда почти все силы из организма вытекли, тогда перестала его бить лихоманка. Осунулся, почернел, треть веса сбросил, что при его росте превратило добра молодца в волчью сыть. Федя все это время сидел около него.
– Батюшка, барин, не помирайте, один вы у меня.
– Не бойся, рано мне еще, – голос Григория был слабоват, улыбка… вот только улыбка и осталась.
Но стоило силам прибавиться, тут же возвращалась и болезнь. Доктор уже устал пускать кровь. А Грицу все не хотелось прибегать к последнему казацкому утешению. Но запорожцы настояли. Прогнали эскулапа и взялись за лошадиную мочу. Федя принес бутыль от Тигра. Так ему казалось благороднее. Все-таки не какая-нибудь кляча! Разбавляли зелье водкой, чтобы не слишком противно пилось. С первого раза пациента вырвало, со второго тоже. Потом превозмог себя. И через пару дней полегчало.
Когда встал, то сказал, что против лошадиной мочи никакое сен-мартеновское заклятие не выстоит. Ведь по лагерю уже ходил слушок о сожженной бумажке.
Совсем, совсем тихо было у Силистрии, когда в первых числах января прискакал курьер из Петербурга и привез почту. Фельдмаршал послал за Потемкиным, чего обычно не делал.
– Вот, сударь мой, и вам депеша.
– От кого? – не понял Гриц. Ему на адрес командующего никто не писал. Это он передавал письма императрице через сестру Румянцева графиню Брюс, свою старую знакомую.
– Сами увидите, – оборвал его граф. – Берите не мешкая. В письмо ко мне запечатано, – и, заметив, что руки у подчиненного дрожат, сам пошел к пологу в шатер, чтоб задернуть. Лишние глаза тут не нужны.
Между тем Потемкин держал конверт и не знал, как сломать печатку. Потом все-таки справился, развернул лист, строчки поплыли перед глазами. Успел прочесть начало и конец. Ничего не понял. Голова шла кругом.
Не обращая внимания на Румянцева, сел. Это надо же так забыться!
Старик с добродушной усмешкой наблюдал за ним из угла. Ждал, пока Григорий перечитает.
– Мне, батюшка, надо большое донесение в столицу отправлять. Поедете с докладом, – наконец сказал он. – Вижу, пора расставаться.
Грица качнуло. Ничего такого в письме не было. Его никто никуда не звал.
– Поезжайте, – молвил граф. – Даже если обманетесь, хоть моим приветы передадите.
Оба уже знали, что не за приветами едет генерал.
Глава 4
Орел в клетке
Мраморный дворец князя Григория Орлова остряки именовали Эскуриалом. Он годился не для балов, а для рыцарских процессий с факелами. Квадратное здание прогибало под собой набережную, и она стонала, не в силах вынести такую тяжесть. Но строгая каменная отделка предавала его облику ясность и торжественную грусть.
Язык не поворачивался назвать эту усыпальницу домом. Помпезный, холодный склеп, куда снесли останки бывшего фаворита и запечатали, не заботясь о том, что человек еще жив.
Жив… хотя сам в этом не верен. Ходит по пустым залам, задавая себе вопрос: «я ли? Со мной ли?»
О таком ли доме он мечтал? Нет – о шумном, веселом, с низкими тесовыми потолками, с кучей детей, со сворами легавых и запахом блинов по утру. О таком, как был у его отца Григория Николаевича и матушки Лукерьи Ивановны, где росли пятеро своих лоботрясов да еще кормилось с десяток дворовых и соседских ребят. То был дом! Старый, осадистый, весь в лопухах и зарослях смородины. То был дом! Полная чаша. Всякий ему гость, всякому он защита.
И в Питере имелся такой теремок. У ближайшей родни – Зиновьевых. Матушкин брат Николай Иванович наплодил целый клан – хлебосольный, разгульный, с молодецкой удалью и с нехитрыми добродетелями. Семьища, которую Гришан обожал и которой был предан всеми потрохами.
Николай Иванович служил помаленьку, а когда племянники полезли в гору, оперился, стал генерал-поручиком, сенатором и даже столичным обер-комендантом. Чины немалые. И все бы хорошо, кабы не умер прошлый год, а за ним и жена побежала. Сыновей они уже подняли – по нынешней войне все пятеро далеко. А вот дочка Катюша – девица на выданье. Гришан не сразу осознал, что теперь забота о сироте – его дело. Он самый старший в семье.
Ох, и не любил Григорий быть крайним. Не терпел ответственности. Тем более за других. А тут такой деликатный случай. Катюша, она ведь общая любимица. Одна девочка на десятерых братьев, родных и двоюродных. Тут тебе никто не поможет, а спросить спросят, все девять, с пристрастьем.
Князь Орлов взялся за дело основательно. Отправил в дом Зиновьевых своего управляющего женевца Пикте, велел барышню немедленно перевезти в Мраморный дворец, устроить, как принцессу в заколдованном замке. При ней непременно иметь мадаму средних лет, по происхождению лифляндскую немку, с хорошими рекомендациями и отменно некрасивой наружностью. Последний пункт важен. Девице жить в доме у молодого мужчины, тут Гришан крякнул и глянул на себя в зеркало, с известной репутацией, в подробности вдаваться не стал, а потому мадама здесь – первое дело.
Свалив заботы на Пикте, Орлов забыл о Катюше – других ему дел нет? – и вспомнил о ней, только через пару месяцев, когда лицом к лицу столкнулся в гулких комнатах Мраморного дворца. Он бродил. Она бродила. И никак не могла отогреть озябшие руки.
– Странный у вас дом, братец, – молвила девушка. – Двести пятьдесят человек челяди, а тихо, как на кладбище. И пусто. Где они все?
– А их дворец сожрал, – ни мало не смущаясь, ответил Гришан. – Он голодный. Кто в него ни войдет, всех в стены затягивает. Скоро и нас с вами съест.
Зиновьева взвизгнула.
– Вы это правда?
Орлов кивнул и, больше не обращая на нее внимания, побрел дальше. Он и сам не знал, правда ли, нет ли? Минутами казалось, что правда. Наплывала на него какая-то чернота, и Григорий плохо понимал, кто он, где находится, что вокруг.
Как случилось, что они с Като, десять лет прожив вместе, вдруг стали одиноки? Осиротели. И хоть были рядом, не могли больше протянуть друг другу руки. Куда девалось то большое чувство, в котором, мнилось, можно искупать весь мир? Они им захлебывались, пили и все равно еще оставалось напоить других. А потом оно ускользнуло через трещину в сухой земле. Смерзлось. Сколько не давил из себя Гришан, все получалось по чайной ложке на великие праздники.
После переворота он очень хотел жениться на Като. Братья за это стояли горой. Она, казалось, тоже не возражала. «Подождем коронации, – был ее ответ. – Если все толки к этому времени улягутся и дворянство поддержит… Поверь, ничего на свете я не желала бы больше…»
И он поверил. В сущности выбора не было. Шаткое время. Один неверный шаг – и голова в кустах. Никто не любил Петра III, но его смерть отпугнула от Екатерины и Орловых даже рьяных сторонников.
Москва приняла их холодно. Много колокольного звона. Но чудилось, то Архангельский собор сбивался с благовеста на погребальный, то Иван Великий – на набат. Духовенство старалось каждую приветственную речь обратить и к Екатерине, и к Павлу, будто они – нераздельное целое и короновать их надо вместе. Не вышло. Эти поползновения императрица пресекла в корне. Она – государь. Это – ее наследник. И никак иначе. Первый бой был выигран.
На втором ждали подвохи. В Первопрестольную по случаю коронации съехалось дворянство. В сущности, оно собиралось туда ради Петра, да тот затянул, преставился. Като медлить не стала. Она несла свою корону – шедевр ювелира Позье – гордо и непринужденно. А вечером призналась: шея не вертится, столько бриллиантов и жемчуга зараз может поднять только императорская голова.
– Ну, все, – сказала Гришану возлюбленная. – Теперь я это Я. Никто мне больше не помешает.
Но едва пошел слух, что государыне угодно венчаться, все благородное сословие вознегодовало, как один человек. Орловых клеймили захватчиками, убийцами, выскочками и диктаторами. Говорили, что от них пора спасать Отечество. Вскрылось несколько заговоров в гвардии с целью убийства еще вчера всеми любимых братьев. В делах замелькали имена недавних соратников: Рославлев, Ласунский, Хитрово. Что творила солдатня, и не сказать. Под Иверскими воротами сорвали портрет императрицы. В толпе среди шума приветственных криков нет-нет да и слышалось: «Шлюха!», «Анафема!», «Вавилонская блудница!».
Екатерина дрогнула, просила его обождать. Нельзя было настаивать. И все же братья давили на нее. Не столько сам Григорий, сколько Алесей. «Еще немного, и она сдастся. Сейчас или никогда!»
Вышло никогда. Они перегнули палку. Като не следовало загонять в угол. Она решила дело резко и круто. Собрала Государственный совет и заставила всех его членов поименно высказаться, «за» они или «против» ее второго брака. Господа советники мялись, что-то мямлили, пока не встал Панин, не выпрямился во весь рост и не заявил, срывающимся голосом:
– Русская императрица делает что хочет, но госпожа Орлова не будет русской императрицей.
И все. Слово сказано. Увидев, что Екатерина не возражает и даже как бы благосклонно кивает, остальные вельможи приободрились, встрепенулись и пошли честить заносчивых братьев на чем свет стоит. После сами удивлялись, откуда храбрость взялась? Не иначе из ободряющей улыбки государыни.
На красных атласных обоях кабинета, где заседал Совет, осталось пудреное пятно от парика Панина, который в момент своей знаменательной речи дернул головой и стукнулся затылком о стену. К этому-то пятну, как к реликвии, стали прикладываться головой сановники перед докладом императрице, чтобы, так сказать, набраться гражданской смелости и говорить царю правду в глаза. Их ребячество показалось Като излишним, последовало приказание перекрыть стены зеленым штофом. Ведь она и так готова выслушать даже самую горькую истину.
Что было между ней и Орловым в те дни, оба вспоминали с душевным скрежетом.
– Ну и кто я теперь? – сказал Гришан вечером, когда вволю накричался и натопался ногами.
– А кем ты был всегда? – с неожиданным ожесточением отозвалась женщина.
Отчуждение, которое разделило их тогда, потом всякий раз воскресало в моменты ссор. Страшно сказать, но они так и не простили друг другу той самой первой измены, неизвестно кем из них совершенной раньше. Като ли, когда она отказалась от него как от мужа? Им ли, когда он навязывал ей себя, зная, что толкает любимую в пропасть? Десять лет их маленькая семья жила с этой трещиной внутри. С каждым годом она разрасталась, раскалывая с виду крепкий кристалл.
Григорий запил. Потом вышел из запоя и начал играть свою роль с максимальным презрением к окружающим. Ничего достойного в его положении не было. Временщик. Случайный вельможа. Куртизан. Тот, перед кем все заискивают в лицо и кому метко плюют в спину. Даже если сделает что-нибудь стоящее, все равно не поверят.
Потому Гришан и не делал. Лень – его вторая натура – расцвела пышным цветом. Бумажная работа была противна естеству Гри Гри. Другое дело что-нибудь громкое, героическое, для чего нужен натиск, быстрота, решимость. Мелочные заботы, в которых погрязла Екатерина, убивали в нем пыл. Она очень изменилась, эта женщина. Стала властной, резковатой. Сильно уставала. И казалось, не прощала ему безделья. Ну хоть бы чуточку помог!
Наконец, стряслась настоящая беда. Запылала Москва. Та самая Москва, которая отказала ему в руке Като. Надо было сказать: поделом. Но Гришану виделся совсем другой город. Тот, что качал его в детстве на речных волнах. Кормил зеленым крыжовником. Грел босые ноги в теплой пыли летних улиц. Тот, в котором сорок сороков да еще один. И где красный облупленный Кремль позабыт-позаброшен. Где сладко горят медовые купола. Где разрывается сердце от счастья при виде покосившихся ворот Спасской башни и хочется смеяться от веселого уродства Кутафьей.