banner banner banner
На краю государевой земли
На краю государевой земли
Оценить:
 Рейтинг: 0

На краю государевой земли

Зойка села рядом с ним, прижалась к нему, тяжело дыша: «Мы сделали это, сделали!»…

Красивое большеглазое лицо, вымазанное болотной жижей, осветилось улыбкой: торжествующей, неотразимой. И она, оттаивая, расплакалась, прислонилась к нему головой. Затем она обняла его и, всхлипывая, со слезами на глазах, счастливыми и полными света, стала целовать его, неумело тыкаясь ему в лицо, и, скорее, облизывала, как теленочка.

– Я люблю тебя, люблю!.. Люблю! И всегда буду с тобой! Слышишь, всегда! Как мамка с батькой! На роду это у нас! И мне суждено!.. Куда ты, туда и я!..

А он неловко прижал ее к себе и почувствовал громкий стук ее сердечка под еще слабой неразвившейся девичьей грудью. Оно стучало громко и часто, как у птички, отдаваясь во всех уголках ее тела, горячего и таинственного… Эх, Васятка, Васятка! Пропала твоя головушка!..

Зойка навздыхалась, нацеловалась, прижалась к нему и затихла.

Сколько времени они просидели вот так, припав друг к другу, они не знали. От истомной неги, слепившей их вместе, они очнулись от голосов, резких и грубых. Внизу кто-то подошел к башне, видимо, из пушкарей. Затем заскрипели ступеньки лестницы, что вела наверх, шаркнула на кожаных петлях дверь, в башню ввалился пушкарь Ивашка Корела и удивленно воззрился на них, не ожидая встретить здесь кого-либо. По лицу у него скользнула тень глубокомыслия, и он, пытаясь что-то сообразить, ухмыльнулся: нехорошо, смазливо…

– Все на стенах, а вы тут – ишь чем занимаетесь! – сердито пробурчал он и хотел сказать еще что-то, но лишь махнул рукой, дескать, убирайтесь, сейчас не до вас, таких…

И они покорно поднялись и покинули башню, единственного и немого свидетеля какого-то нового для них открытия.

А Пущин со своим семейством благополучно добрался до острога. За ними в ворота одна за другой загрохотали на высохшей дорожной колее подводы с малыми ребятами, девками и бабами, голосившими по убитым, которых везли тут же в телегах. Вой баб, лай собак, ржание коней и заполошные злобные крики мужиков – все слилось в один кошмарный круговорот беды, смерчем нагрянувшей из степи.

Вслед за телегой Пущиных в острог вкатилась подвода. В ней пластом лежал и пел песни Ефремка, у которого Федька искал в амбаре кота, казак из станицы Баженки, а конем правила Акулинка, его жена.

«Когда уже успел-то? – мелькнуло у Ивана. – Этому-то – трын-трава!»

Ефремка был как всегда пьян. Он возвращался со своей пасеки, где гнал медовуху. Снимая с нее пробу, он набирался так, что всю обратную дорогу до дома голосил песни. Их он нахватался, когда казаковал на Волге, где он, было дело, промышлял с ватагой таких же, как он сам. И, по старой памяти о вольготной былой жизни в молодости, он до сих пор подцеплял в ухо золотую серьгу. Одно время он был у Зарудского, под Москвой. Затем, когда тот побежал из подмосковных таборов, Ефремка перекинулся в войско князя Дмитрия Трубецкого… Акулинку же он своровал у ее родителей, в деревеньке под Вологдой, по дороге в Сибирь. Она была девкой разбитной, сильной, дерзкой. Ее и воровать-то не нужно было: сама бежала с казаком. В Томске она успела нарожать ему кучу детей: двоих сыновей и трех девок. Их надо было кормить, и Ефремка со скрипом, но все же осел на земле. Он завел заимку, распахал клин, откупил у конного казака Матюшки Шитова пару пчелиных семей.

Откуда у него были деньги? А деньги у него на самом деле были. Служилые это чувствовали, но не понимали, каким образом они у него не выводятся, когда государева жалования по два года и более в городке никто не видывал и в глаза. А у Ефремки всегда были монеты. Да-а! То одному богу было ведомо, да самому Ефремке…

Сколько раз ведь он ездил через таможенные заставы. Там его доглядывали, и так, что, казалось, на теле не осталось ни одного волоска, которые бы не пересчитали ему. Ан нет! Все равно схоронил золотые: из Москвы, награбленные, когда горела та, подожженная поляками, что засели в Кремле, отбиваясь от осадивших их казаков Зарудского, среди которых был и он, Ефремка. И здесь, в Томске, тайно от воевод и городского головы, он разменивал их от случая к случаю у заезжих купчишек. Тем же самим тоже было не к чему, чтобы об их мошне кто-нибудь знал. В общем, жил он умело, никто не ведал, откуда у него что берется-водится.

Не догадывались на таможне целовальники взвесить Ефремку, после того уже как он прошел досмотр… Ефремка был силен в одном деле, о коем знали только его дружки: он мог выпить разом до ведра пива или воды и тут же обратно вылить все изо рта. А уж что говорить о том, чтобы заглотить кучу монет. Это ему было раз плюнуть. И он носил в брюхе до чети пуда золотом или серебром… Была одна беда: ходил при этом осторожно, так как позвякивали они у него там. И выдали бы они его, если бы у таможенников слух был крепче, не глохли бы от пьянок, когда в голове такой звон стоит с утра до вечера – почище колокольного… Вот если Ефремка пожрет, то и не брякают они уже более… Поэтому-то, как только он подъезжал к таможне, так на него, по привычке уже, жор нападал… Не пожрет – ну хоть помирай. А куда уж таскать монеты…

Купцы, что проведали этот Ефремкин дар мудрой природы, подбили его как-то, чтобы провез через таможню золотишко: харч положили, да еще дали на водку.

Однажды воевода пристал: «Провези да провези!»…

Согласился Ефремка. И чуть богу душу не отдал. Воевода-то, воровская рожа, перегрузил его, едва не пуд заставил глотать… И где их наворовал тут?! Ну, это его дело. А вот Ефремку-то немного удар не хватил. Воевода загрузил его под завязку так, что и корочку хлеба не сунешь в рот. И пошел Ефремка раскорякой: как-никак, а пуд металла. Это тебе не ведро бражки… Проехал он таможню, вот так, лежа на боку, а рядом лежал живот…

Воевода-то сказал целовальникам, дескать, это мой холоп, занемог, ноги не держат.

– Уж и не знаю, довезу ли до своего двора, до лекаря!.. Люб он мне, ой как люб!

«Как же не люб! – зло подумал Ефремка, придерживая дыхание, чтобы ненароком не кашлянуть: ведь звон пойдет, что тебе на масленицу. – И я бы полюбил за пуд золота кого хочешь!»

Ефремка понимал, что если поймают за этим делом, то воеводе-то ничего, он отбрешется: я-де не знал и духом не ведал, что холоп затеял воровство. А Ефремке-то каюк: это ж государево воровство. За него, по указу, сразу на плаху, или пожизненно в тюрьму, а на щеку клеймо – «вор». А что пожизненно-то? Там же год-два протянешь, не более: в сыром и холодном срубе.

Его заметили на Верхотурской таможне – примелькался. Тогда он перекинулся на Обдоры. Но и там тоже вскоре его морда приелась. Целовальники что-то подозрительно стали косить глазом на него: туда едет больным – оттуда здоровым. И уже который раз. Неспроста дело. Стали они обыскивать его, да так, что всю одежонку поснимают, прощупают, сани переворачивают, коробья трясут… И ничего нет! Чист едет!.. Но по роже видно, что не чисто. Но с рожи-то не возьмешь десятину, не отпишешь на государя весь излишек.

Вот так Ефремка, в конце концов, сработал на таможне и на себя, покидая навсегда стародавнюю матушку-Русь и драпая с золотыми, уже своими, кровными. Купчишек он тряханул в Москве и за Камень канул, в безвестную землицу, что была без конца и края. Говорят, никто и до моря-то не доходил. А может, его и вовсе там нет?..

Так и сгинул, исчез Ефремка с казной за Камнем. Вынырнул он уже в Томске: тихо, Ефремкой назвался, с товарища своего, связчика, имя взял, когда тот в тайге нежданно умер у него на руках. Так и ушел Терёшка, как звали его до того, в вечность. А из тайги вышел уже не Терёшка, а Ефремка, да имея за собой великую казну, которую припрятал так, что только один покойник знал и сторожил ее. С собой он взял немного монет, чтобы обжиться первым делом, да завести избу с бабой. И лишь изредка наведывался он к своей таежной кладовой и брал оттуда по самой малости, так что даже Акулинка не знала об этом. И зажил он как все, не высовывался, но и нужду не имел, медовуху пил, к табаку пристрастился. Ссыльный Лаврик, из «литвы», из пеших казаков, обучил его, как табак с бумажки носом пить. Занятно… Тайно от воеводы. Указ государев у того, говорят, в сундуке лежит: кто табак пить будет или в шар играть, не то в кости, аль шахматы, то чтобы воевода таких отлавливал и принародно бил нещадно батогами… Грозный указ!.. Раз нагрянул к нему воевода, когда Ефремка «смолил». Кто-то из своих донес, по зависти, на его безбедное житье; так что он едва успел сглотнуть бумажку с огоньком, и дым тоже… Воевода зашел в избу, принюхался… Покрутился, покрутился и вышел: с нюха-то ничего не возьмешь…

Пущин отправил Дарью и Машу домой и ушел с Федькой на стену, где собрались все, кто мог держать в руках оружие.

– Много в поле людей-то, а? – вопросом встретил его Волынский.

– Да, почитай, все, – мрачно ответил Пущин. – Кроме тех, что на караулах.

«Вот невезение-то!» – с раздражением подумал Волынский о том, что уже и домой собрался, в Москву, смена ему едет на воеводство, а тут – набег!..

С проезжей башни бабахнула пушка куда-то поверх голов баб и девок, которые заголосили еще сильнее в тряских телегах, все еще подкатывающих и подкатывающих к острогу.

– Иван, пошли кого-нибудь к пушкарям! Что они белены объелись там! Спьяну-то своих же и порешат! Собаки! – выругался воевода.

– А ну сбегай туда! – толкнул Пущин сына. – Слышал, что воевода говорит! Скажи, я им… если еще раз ударят куда не надо! Не палить, пока все не зайдут за стены! Понял? Дуй, Федька!

Федька убежал на башню, а Пущин издали погрозил кулаком пушкарю, высунувшемуся из амбразуры башни. Тот смекнул, в чем дело, и сразу исчез с глаз.

На дороге показалась новая вереница телег. Они спешили к острогу, поднимая за собой пыль. Но эти двигались как-то странно: тихо, без воплей и криков.

Приглядевшись, Пущин увидел, что по бокам и позади телег скакали казаки во главе с Баженкой и Катериной.

«Хорошо хоть атаман-то иных уберег!» – облегченно подумал он о том, что вовремя послал Васятку к Баженке.

И тут же у него тревожно мелькнуло в голове: «А где же он сам-то?» – когда он не увидел среди казаков приметной фигуры малого.

«Черт те что! Куда же он послал-то его еще?!» – заторопился он со стены встречать обоз беглецов, буркнув воеводе:

– Я сейчас, Василий Васильевич!

К Волынскому он вернулся вместе с атаманом.

– Ну что, Баженка, твои казачки опять моргнули по отъезжим караулам! – негодующе стал изливать воевода свое раздражение на атамане, из-за этого набега, испортившего ему под конец воеводство.

– Василий Васильевич, сейчас не до того, – сказал Пущин, заступаясь за атамана.

– А когда будет до того! Вот до того! – ткнул Волынский пальцем в сторону ворот, где мужики снимали с телег побитых и укладывали рядами в тени башни, под вой баб и девок. – Когда станете службу править как надо?! Когда! Когда половину перебьют, а остальные с перепою подохнете?! Эх вы! Сами того! – покрутил он выразительно рукой у горла. – Рыльце-то в пушку, вот и выгораживаете своих!.. Из-за одного-двух… которые перепились на караулах, сотни иных маются, поплатились головой!

Он подошел вплотную к атаману, сжал кулаки, казалось, вот-вот ухватит его за грудки, по-мужицки.

– Сыщешь тех, что стояли в проезжей станице, и бить их кнутом, на площади! Ясно!

– Ясно, – пробормотал Баженка, взвинченный ни чуть не меньше Волынского оттого, что вина, и большая вина была на его казаках в том, что просмотрели этот приход кочевников.

Волынский покричал еще, повозмущался и отпустил Пущина и Баженку к их служилым.

«Да хрен с ними!» – вдруг пришла к нему мысль, что это он о том, о чем думать надо в первую голову тому же атаману и сотнику, поскольку им жить тут с людьми. А ему-то что? Месяц-два, и его не будет уже тут…

Киргизы, а с ними, как потом-то выяснилось от пленных, захваченных на вылазке, были еще и кызыльцы и керексусы[40 - Татар Абаканской долины и Юсской степи объединяют общим названием «абаканские татары». Они составляют четыре больших племени: качинцы, сатайцы, койбалы и кызыльцы, сложившиеся постепенно из более мелких племен. Три первых племени живут в Абаканской долине, а кызыльцы – в Юсской степи. Керексусы – керексусские татары, проживавшие в верховьях реки Чулым.], побили в поле более двух десятков человек. Они попробовали, но безуспешно, наскоком взять острог и ушли восвояси. С собой они угнали весь скот, что захватили на полях. Они не стали ввязываться в стычку, когда Пущин с Баженкой вывели своих людей против них на вылазку. И стрельцы с казаками, ожесточенные от вида многих побитых, даже баб и малых ребят, погнались за кочевниками и рубили тех, кого догоняли. Но отбить скот им не удалось: киргизы ушли к себе с добычей.

На следующее утро казаки и стрельцы вышли за стены острога и весь день собирали убитых по полям и заимкам, свозили в город, где бабы обмывали их и голосили, оплакивая целые семьи, сведенные под корень набегом.