«Даже если не удастся продвинуться к Уралу, – взглянул он на карту, – создам Забайкальскую Русь – Даурию. Только так: Русь-Даурию».
Генерал склонился над картой и взглядом очертил территорию, которая, по его замыслу, должна составить страну Даурию. Получалась огромная природная крепость, рубежи которой на Севере вырисовывались непреодолимым рубежом Байкала; Становым хребтом и отрогами Восточного Саяна – на востоке и западе; с тылами в виде границ с Монголией и Китаем – на юге.
А ведь это идея! Поднять забайкальское казачество. Сформировать летучие отряды из бурятских, тувинских и монгольских ополченцев. Создать сеть фортов на перевалах и равнинных проходах. Сам Господь Бог перстом своим указывает ему на эту землю обетованную.
Если бы в свое время он указал на нее адмиралу Колчаку и тот увел войска за Сибирское море, да хорошенько укрепился – свободная забайкальская Россия могла бы держаться до сих пор. Однако Верховного правителя обуревала иная идея: непременно владеть всем огромным пространством от Урала до Тихого океана. Только так: от Урала до океана. Но это оказалось невозможным. Непомерные расстояния, дъявольские морозы при абсолютном сибирском бездорожье; красные партизаны на коммуникациях и постоянно натравливаемые на казаков шайки аборигенов.
Нет, удержать это пространство силами, которыми обладал тогда сухопутный вице-адмирал, было просто невозможно. Не говоря уже о том, что представления о тактике и стратегии борьбы на сухопутных фронтах у мореплавателя Колчака были весьма приблизительными, а порой и странными. Ну да не об этом сейчас… Тем более что ведь был период, когда фактическим правителем всей Сибири оставался он, генерал-лейтенант Семенов. Но и ему тоже не приходила тогда в голову идея использовать природную забайкальскую крепость.
Атаман оторвался от карты и перевел взгляд на покоящийся в золоченой рамке, – наподобие тех, в которые обычно заключались семейные фотографии, – приказ Колчака о передаче всей власти в Сибири генералу Семенову, изданный им 4 января 1920 года.
«…Ввиду предрешения мною вопроса о передаче Верховной Всероссийской власти Главнокомандующему вооруженными силами Юга России генерал-лейтенанту Деникину, – говорилось в нем, – впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей Российской Восточной Окраине оплота Государственности на началах неразрывного единства всей России, предоставляло Главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа генерал-лейтенанту атаману Семенову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской Восточной Окраины. Поручить генерал-лейтенанту атаману Семенову образовать органы государственного управления в пределах распространения его полноты власти. Верховный правитель адмирал Колчак».
«…Впредь до получения указаний». Но указаний Деникина не последовало. Значит, приказа Верховного правителя никто не отменял и не изменял. Он действителен до сего дня, утверждая и узаконивая его в титуле Главнокомандующего и праве на всю полноту власти в Российской Восточной Окраине. И все же…
Тысячи раз перечитывал Семенов этот документ, однако вновь и вновь он вызывал в его душе целую гамму противоречивых чувств, порождая множество вопросов. Почему Колчак считал вопрос о передаче власти Деникину «предрешенным»? Почему он, Верховный правитель, обладающий властью на огромной территории России, значительно большей, чем та, которая была в руках Деникина, столь безропотно соглашался передать «всю полноту власти» какому-то бездарному генерал-лейтенанту? И добро бы кому-то из царской семьи, наследнику престола принцу крови. Это было бы понятно. Но самозванцу Деникину! У которого прав на «Верховную Всероссийскую власть» было куда меньше, чем у самого адмирала Колчака. Или по крайней мере не больше.
Впрочем, он никогда не верил в Колчака. На всех действиях адмирала, его взглядах на будущее своего войска, России и свое собственное будущее, лежала печать обреченности. Да, обреченности. И время безжалостно, жестоко подтвердило это. Даже арест и казнь Колчака получились какими-то нелепыми, недостойными Верховного правителя.
Тем не менее за приказ, копия которого хранилась сейчас на его столе, он был признателен Колчаку. Как-никак в течение всех лет, что минули после Гражданской войны, Семенов использовал именно эту, данную ему Колчаком, «всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской Восточной Окраины».
В ситуации, при которой любой, собравший под своим началом полсотни земляков, объявлял себя атаманом, а всякий наголову разбитый красными генерал тщился предстать перед заграницей в лике единственного, богоизбранного спасителя России, военно-политическое завещание верховного правителя становилось уникальным юридическим подтверждением хоть какой-то правомочности амбиций одного из генерал-атаманов, ставило его право на верховенство в среде дальневосточной белогвардейской эмиграции, и даже среди ее генералитета, вне всякой конкуренции.
Наконец, только приказ Колчака давал основание японской военной и гражданской администрации рассматривать генерала Семенова в качестве единственного и полноправного представителя эмиграции на всех переговорах. Японцы отлично понимали: стоит генералу Семенову сойти с политической арены, и в стане белого офицерства начнется такой разброд, что вселить в него дух единства будет уже невозможно.
Генерал Семенов, конечно же, осознавал все это. Не скрывал, что осознает. Деликатно старался не злоупотреблять надеждами и расчетами своих покровителей. Однако же цену себе держал. Что-что, а это он умел.
9
– Господин генерал, – появился в дверях полковник Дратов, – звонят из японской миссии.
Семенов растянул губы в благодушной улыбке. Он всегда улыбался, не раскрывая рта, не разжимая губ, совершенно беззвучно. В то же время ни слова не произносил улыбаясь. Каждое его слово было словом атамана Семенова. Оно могло и должно было рождаться из суровой необходимости и в суровой сосредоточенности.
Но сейчас ухмылка его оправдана. Сообщение о звонке из японской миссии представлялось похожим на появление духа, которого он вызвал своими раздумьями и воспоминаниями.
Семенов спустился вниз, прошел в служебный кабинет и снял трубку.
– Господин генерал? – услышал он русскую речь, приправленную неподражаемым японским сюсюканьем. – Начальник японской военной миссии в Тайларе господин подполковник Таки почитал бы за честь видеть вас.
«Почитал бы за честь», – обратил внимание Семенов. Общаясь с русскими офицерами, этот Куроки зря времени не теряет. Правда, атаман прекрасно знал, что переводчик штаба японской военной миссии не теряет времени еще и потому, что является кадровым офицером разведки. Но это не меняло сути их отношений.
– Мне тоже приятно будет встретиться с господином подполковником.
– Он почитал бы за очень большую честь, если бы вы нашли возможность встретиться с ним уже сегодня.
– Прямо сегодня? – мельком взглянул атаман на настенные часы. – Признаться, несколько неожиданно.
– Господин подполковник не сомневался, что вас это устроит. И не ошибся.
«Азиат чертов», – выругался про себя генерал, вновь взглянув на часы. – Совсем обнаглел, в соболях-алмазах…
– В таком случае, господин подполковник был бы рад видеть вас у себя в миссии в шестнадцать тридцать.
– По-моему, это самое удобное время для деловых встреч.
– Господин подполковник также не возражал бы, если бы вместе с вами на встрече присутствовали господин Бакшеев[12] и господин Власьевский[13].
– Передайте господину Таки, что мне лестно слышать имена своих боевых сподвижников, – улыбался и кланялся Семенов. Пока вдруг не поймал себя на том, что, беседуя с переводчиком, он, генерал, до омерзения вежливо, по-холуйски заискивающе, улыбается и кланяется… трубке. «Совсем ояпошился!» И круто выругался про себя.
Сбываются, понял атаман, его самые мрачные предсказания. И среди них – наиболее безутешное: «Эти япошки заставят мое православное войско до того съазиатиться, что потом с ним уже невозможно будет возвращаться в Европу». Так вот, похоже, что оно начало сбываться в наиболее страшной форме: первым «съазиатился» он сам, атаман.
– Если господин Семенов сочтет необходимым пригласить еще кого-то из своего генералитета, господин Таки не сочтет это отступлением от списка приглашенных. Господину генералу виднее, кого из штабных чинов взять с собой для того, чтобы разговор о будущем его армии был более обстоятельным.
– О будущем армии? – насторожился атаман. Это ж надо было Куроки умудриться изложить тему их встречи в такой «заушистой» форме!
– Теперь все думают о будущем, – уклонился переводчик от каких-либо вопросов, касающихся предстоящей встречи.
– Ветры перемен веют не только над Европой, господин Семенов. Они все чаще достигают окраин Великой Азии.
– Лучше бы не достигали. Особенно ветры тех перемен, которые происходят сейчас на пространстве между Берлином и Римом, – ворчливо заметил Семенов, суеверно открещиваясь от какой бы то ни было связи реформ в своем войске с тем, что происходит на германских фронтах. Хотя, если японцы что-то задумали относительно его частей, оно неминуемо будет навеяно ветрами, веющими с Запада, – в этом Куроки, чертов азиат, прав.
Положив трубку, Семенов еще несколько минут стоял, глядя на нее, словно колдун на волшебную шкатулку, в ожидании очередного исчадия своего волшебства. Ему порядком надоела вся эта подколодная азиатская дипломатия, в которую более двух десятилетий играли с ним китайцы, маньчжуры, монголы, а теперь вот и японцы. Он все труднее понимал действия и рассчеты японского императора и его генерального штаба.
Атаман был убежден: лучшее время для своего выступления японцы уже упустили. Безнадежно упустили. Вторжение нужно было начинать весной сорок второго. Немцы еще стояли в центре России. Победы их были неоспоримы. Миллионы красноармейцев, томящихся в немецком плену, куда охотнее пошли бы в русские освободительные формирования, узнав, что с востока на большевистскую Россию двинулась еще одна мощная сила. А все, кто оставался преданным Белому движению здесь, на Дальнем Востоке, восприняли бы появление войск атамана Семенова на левом берегу Амура как продолжение Гражданской войны. Только теперь уже к нему присоединились бы сотни тысяч крестьян, понявших, что марксистско-ленинские жидо-большевички просто-напросто обманули их, не дав ни земли, ни свободы, ни равенства, ничего, кроме доброй сотни коммунистических концлагерей.
Да, время упущено, тяжело вздохнул генерал. Войска союзников все ближе подступают к границам рейха. На что рассчитывают японцы? На то, что победят, начав войну с Россией в одиночку? Имея у себя в тылу огромный бурлящий Китай, оскорбленных Перл-Харбором американцев и десятки других народов, которые поднимутся, как только окончательно поймут, что Германия терпит поражение и скоро американцы вместе с англичанами и русскими примутся за Японию?
Семенов поднялся к себе в кабинет-музей и снова вышел на балкон.
Ливень наконец-то прекратился. Солнце выползло из предгорий Большего Хингана и растекалось по одному из склонов, словно огромное разбитое яйцо. Где-то там, за хребтом, синела другая река, Аргунь, за которой начиналась его родина. Семенов готов был форсировать ее хоть сейчас. Даже зная, что идет на верную гибель. Ему опостылела бездеятельность, осточертело это «великое маньчжурское стояние» его войск. Осатанела заумная игра японских штабистов в черт-те какую дипломатию.
Иногда ему хотелось бросить все: резиденцию, войска – и уехать в Европу. Он завидовал Краснову, Деникину, Шкуро. Даже Власову – и то временами завидовал, хотя и не уверен, что не пристрелил бы его при первой же встрече. При первой же. И за то, что когда-то был большевистским генералом, и за то, что теперь стал антибольшевистским, не признавая при этом за Россией права на своего царя, не принимая толком ни монархических, ни белогвардейских идей.
– Прибыл полковник Родзаевский, – доложил адъютант, неслышно возникая у него за спиной.
– Прибыл, наконец-то! Ну зовите его сюда, этого нижегородского фюрера, в соболях-алмазах.
– Прямо сюда?
– Нет, конечно, – почти испуганно оглядел Семенов свой тайный кабинет. Он чуть не забыл, что не должен впускать сюда никого из посторонних.
10
Где-то на полдороге между Рангсдорфом и предместьем Берлина, как только они углубились в казавшийся бесконечным сосновый лес, покачивающийся на ветру пожелтевшими от солнца пышными кронами, Скорцени приказал водителю свернуть в одну из просек, а еще метров через сто, когда ветки над «оппелем» совсем сомкнулись, остановиться.
Из машины Скорцени вышел молча, но Гольвег понял, что ждать приглашения не следует, гауптштурмфюрер решил поговорить с ним наедине вон у той полуразрушенной беседки, из-под которой вытекает небольшой рассеивающийся между болотными кочками ручеек. Он не впервые встречается со Скорцени и уже успел заметить, что все серьезные операции тот предпочитал обсуждать где угодно, только не в стенах своего кабинета.
– Гольвег, сейчас вы узнаете только то, что вам положено знать, – жестко проговорил Скорцени, отбивая рукой в грубоватой кожаной перчатке отвисшую доску с поржавевшими гвоздями, мешавшую входить в беседку.
Однако, отбив ее, вовнутрь так и не вошел. Вторая доска, которую он ребром ладони отсоединил от балки, ему и вовсе не мешала. Это была разрядка. Гольвег еще никогда не видел этого гиганта таким взволнованным – уж кто-кто, а «венский фюрер» умел скрывать свои чувства.
– Завтра же вы отправитесь в Италию. Мне нужно знать, где находится Муссолини.
– Но ведь он арестован.
– Если бы он отдыхал в своей резиденции, то совершенно не интересовал бы меня. А вас – тем более. Он арестован, однако место его пребывания тщательно скрывается. И от тех, кто хотел бы отомстить ему, и тем более от тех, кто, наоборот, готов пожертвовать жизнью ради того, чтобы снова подарить ему свободу. Поэтому…
– В таком случае место его заключения, очевидно, довольно часто меняют. Возможно, используя для этого вовсе не тюрьмы и казарменные казематы, а, например, плавучую тюрьму в виде совершенно неприметной канонерки, – не совсем тактично перебил его Гольвег.
Но взгляд, которым Скорценн просверлил его, оберштурмфюрер должен был истолковать не как укор, а как похвалу учителя.
– Вот почему из всех людей, которых знаю в Берлине, я запросил из ставки фюрера именно вас, Гольвег. Мне нравится ход ваших мыслей. Но дело не только в этом. У вас остались старые связи с несколькими опытными сотрудниками итальянской секретной службы. Так вот, настало время активно разрабатывать их. Найдите через них людей, которые поймут, что своей информацией они помогут спасти дуче, а значит, и самих себя. Их информация будет оплачена трижды. Во-первых, нами, в фунтах-стерлингов – подчеркивайте это, английская валюта у них там сейчас очень котируется. Во-вторых, самим дуче, если, конечно, Бог и фюрер не отвернутся от него. И, наконец, со знанием честно исполненного долга. Да-да, Гольвег, есть люди, для которых и это чувство еще что-нибудь да значит.
– Не смею сомневаться, гауптштурмфюрер. Если я верно понял, речь идет о том, чтобы вырвать его живым, – осторожно уточнил Гольвег.
Какое-то время Скорцени настороженно всматривался в синевато-черную стену кустарника, словно ожидал оттуда нападения. Сейчас, в предвечернем сумраке, щека его показалась Гольвегу маской из серого мрамора, исполосованного трещинами, оставшимися после резца подвыпившего мастера.
– Да, Муссолини нужен живым, – подтвердил он, не переводя взгляда на оберштурмфюрера. При этом на лице его не возникло никаких признаков оживления. – Это вопрос политического престижа. Но возможен и крайний вариант… Когда станет ясно, что король уступил нажиму англо-американцев, дуче неминуемо будет передан союзникам, а мы не способны освободить его прежде, чем это произойдет. Мы должны предвидеть и такой исход, На то будет особое распоряжение. Характер которого, впрочем, не может изменить сути вашего задания.
– И я действительно должен отбыть уже завтра? То есть я хотел спросить: это реально?
– Не заставляйте сомневаться в моих людях, Гольвег. Я этого не люблю.
Оберштурмфюрер встревоженно посмотрел на Скорцени. Он понимал, что подготовить агента к отправке в другую страну не так-то просто: документы, легенда, деньги, маршрут, надежная явка хотя бы на период акклиматизации…
– …Будет подготовлено в течение ночи и завтрашнего дня, – вычитал в его молчании все эти страхи Отто Скорцени. – К вечеру самолет уже доставит вас к итальянской границе.
– Одного?
– В помощники дадим двух агентов из тех, кто довольно сносно научился есть макароны, отличая спагетти по-милански от спагетти по-сицилийски. Говорят, для итальянцев это вопрос принципиальный, – презрительно процедил гауптштурмфюрер, направляясь к машине.
– Во всяком случае, эти их «энциклопедические» познания не помешают.
– Вместе с выяснением места пребывания дуче – кстати, в сообщениях будете называть его Консулом, это и даст название операции – следует точно выяснить все условия: местность, характер охраны, режим содержания, наличие людей, готовых оказать помощь, настроение местного населения, возможные способы освобождения… Учтите: в этом деле важны любые подробности. Исходя из них, мы и будем спешно разрабатывать тот или иной вариант операции. У вас возникли вопросы, оберштурмфюрер?
– Мне понадобятся сведения из досье на некоторых агентов секретной службы Италии.
– Унтерштурмфюрер Рувель. Управление зарубежной разведки СД. Этот человек предоставит все, что может вас заинтересовать. Он будет уведомлен. Однако причины вашей заинтересованности этим досье не должен знать.
Гольвег кивнул. Это предупреждение Скорцени означало, что даже в Главном управлении имперской безопасности о задании, которое ему предстоит выполнять, будет осведомлен очень ограниченный круг людей. Именно это обстоятельство заставило его спросить Скорцени о том, о чем, в общем-то, он не должен был спрашивать:
– Но местонахождением дуче будут интересоваться и другие наши люди: из СД, абвера, осведомители Риббентропа[14].
– Это естественный интерес, – уклончиво ответил Скорцени. – Было бы странно, если служба безопасности не интересовалась судьбой одного из самых верных и высокопоставленных союзников по борьбе. Это не должно смущать вас, Гольвег. Это совершенно не должно смущать вас. Любое ваше донесение, принятое в любое время суток, будет немедленно докладываться лично мне. Немедленно, помните об этом.
«…А следовательно… фюреру, – мысленно проследил эту цепочку Гольвег. Он помнил, что Скорцени только что вернулся из „Волчьего логова“. – Или, в крайнем случае, бригадефюреру СС Шелленбергу. И уже через него…»
Ну что ж, его, Гольвега, это вполне устраивало. У него нет заслуг, равных «венским подвигам» Скорцени. Он не может вскользь напомнить кому-либо о том, что Кальтенбруннер и художник из Браунау Шикльгрубер[15] – его земляки. Так что участие в этой операции, в исходе которой фюрер заинтересован лично, дарило ему редкий шанс по-настоящему отличиться.
– Меня будет интересовать самая полная информация о месте заключения Консула, – неожиданно повторился Скорцени. – Успех или провал всех наиболее важных операций, проводимых любой секретной службой мира, всегда зависел от того, насколько было или не было учтено множество мелочей.
– Мелочи, подробности… Фамилии людей, имеющих хоть какой-нибудь доступ к информации о Консуле… Я буду помнить об этом, гауптштурмфюрер.
– И последнее, Гольвег. Если бы вам пришлось самому подбирать людей для той миссии, которую нам придется выполнять… Кого бы вы отобрали в первую очередь?
Оберштурмфюрер посмотрел на Скорцени с таким мучительным напряжением, словно хотел вычитать ответ на его собственном лице. Он не торопился с ответом. Нет, это не проверка на умение подбирать себе друзей или надежных исполнителей. В такой плохо завуалированной форме у него спрашивали совета. И это делал Скорцени, который хорошо известен тем, что, принимая решения, не советовался не только с подчиненными, но зачастую и с непосредственными начальниками. Получив приказ, он предпочитал действовать на свой страх и риск.
Но сейчас у шефа отдела диверсий СД было слишком мало времени для того, чтобы тщательнейшим образом подбирать команду из своих разбросанных по всему миру лучших агентов империи.
– Из тех, кого можно включить, не нарушая устоявшихся агентурных звеньев, я назвал бы прежде всего обер-лейтенанта Хасселя, обершарфюрера Кальвица. Ну, еще Андриана фон Фелькерсама.
Скорцени едва заметно кивнул. Он знал этого прибалтийского помещика, избравшего судьбу диверсанта скорее из романтического увлечения, чем из желания служить фюреру и Германии.
– Добавим сюда Менцеля, Швердта, – продолжал тем временем Гольвег. – И, конечно же, Вилли Штубера, уж не знаю, в каком он сейчас чине пребывает. Я понимаю, его придется выдергивать из Подолии, – упредил оберштурмфюрер замечание шефа. – Зато у Штубера, наверное, самый большой опыт действия в полевых условиях. Это важно.
Скорцени вопросительно взглянул на Гольвега. Список исчерпан?
– Думаю, что штурмбаннфюрера СС барона Клауса-Иоахима фон Лепеля вы привлечете и без моей рекомендации.
Скорцени поморщился.
«Два аристократа в одной группе – это слишком» – так можно было истолковать его реакцию.
– О Штубере, естественно, позаботятся. Если в этом будет необходимость, – вполголоса проговорил Скорцени, когда машина уже въехала на окраину Берлина. Он сказал это после длительного молчания, которое, конечно же, было связано вовсе не с раздумьями над судьбой агента СД.
– Стоящий парень.
– Все будет зависеть от того, какое заточение изберут для своего дуче путчисты Бадольо. Больше всего меня тревожит то, что Муссолини может оказаться на каком-то из военных кораблей. Вот кого у меня нет под рукой – так это людей, знающих морские суда, имеющих опыт абордажных боев. Придется брать все, чем пожертвует из своих старых морских запасов адмирал Канарис.
– Или пользоваться услугами сицилийских пиратов.
– Вы можете представить себе, Гольвег, немецких офицеров, решившихся на арест фюрера?
– Простите, – напрягся Гольвег, подаваясь вперед так, что его лицо оказалось почти зажатым между плечами водителя и гауптштурмфюрера. Однако, не дождавшись никаких разъяснений, мрачно, едва ворочая языком в пересохшем рту, пробормотал: – Я не смог бы представить себе такое, даже в кошмарном бреду.
– Мне тоже непонятна психология людей, предавших и превративших в жалкого пленника человека, который силой своего духа, своих идей вознес эту жалкую Италию на гребень истории. И которому еще вчера они так неистово поклонялись.
– Нет, я не могу себе такого представить, – уже более твердо заявил Гольвег, вздрогнув при одной мысли о том, что бы могло произойти с ним, узнай кто-нибудь из близкого окружения Гитлера или Мюллера, на какие темы они позволяют себе рассуждать в присутствии водителя.
Точнее, позволяет себе он, Гольвег. Скорцени это, естественно, простилось бы.
Еще несколько кварталов, словно желая немедленно избавиться от такого собеседника, Скорцени вышел из машины, остановил первый попавшийся «оппель» и решительно открыл его дверцу.
– Ефрейтор, этого офицера немедленно доставить в Заксенхаузен, а там – по указанному им адресу. – Отрывистая гортанная речь его напоминала рев фельдфебеля на строевом плацу в школе унтер-офицеров.
– Но здесь есть кое-кто повыше ефрейтора.
– Что?! – рванул Скорцени вторую дверцу, за которой, на заднем сиденье, свободно развалился тучный майор, очевидно, представлявший какую-то тыловую службу.
– А то, что я тороплюсь.
– В таком случае поедем со мной. Если уж вам настолько некогда.
– Куда это?
– На Принц-Альбрехштрассе[16], майор! Нет такого желания? Тогда немедленно освободить машину!
– Хорошо, хорошо, мы доставим вашего офицера, – согласился майор в тот последний миг, за которым Скорцени просто мог выволочь его из кабины.
– Там вас подготовят, оберштурмфюрер, – успел сказать Скорцени, пока Гольвег, ощущая жуткую неловкость не столько перед майором, сколько оттого, что заниматься транспортом пришлось самому Скорцени, пересаживался в эту машину.
И Гольвег понял, что речь идет о замке Фриденталь, где в последнее время проходили экипировку почти все диверсанты, отправляемые с особо важными заданиями.
– Не сомневаюсь.
Где-то недалеко взвыла сирена воздушной тревоги. На ее вой, словно на призыв вожака стаи, отозвалось еще с десяток сирен, которые теперь, после высадки англо-американских войск в Сицилии, включались все чаще. Однако, несмотря на то что весь город уже буквально дрожал от гула тяжелых бомбардировщиков, Скорцени спокойно сел рядом с водителем.