Викентий Викентьевич Вересаев
В тупике Сестры
В тупике
Читал «В тупике». Здесь эту книгу хвалили за ее «контрреволюционность», мне она дорога ее внутренней правдой, большим вопросом, который Вы поставили пред людьми так задушевно и так мужественно. Хороший Вы человек, Викентий Викентьевич, уж разрешите сказать это. И когда люди Вашего типа вымрут в России, а они ведь должны вымереть и скоро уже, – лишится Русь значительной части духовной красоты, силы и оригинальности своей. Лишится. И не скоро наживет подобных.
Из письма М. Горького к В. Вересаеву 03.06.25. СоррентоЧасть первая
Жил старик со своею старухойУ самого синего моря…В бурю белогривые волны подкатывались почти под самую террасу белого домика с черепичною крышею и зелеными ставнями. В домике жил на покое, с женою и дочерью, старый врач-земец Иван Ильич Сартанов, постоянный участник пироговских съездов. Врачам русским хорошо была знакома его высокая, худая фигура в косоворотке под пиджаком, с седыми волосами до плеч и некурчавящеюся бородою, как он бочком пробирался на съезде к кафедре, читал статистику смертных казней и в заключение вносил проект резкой резолюции, как с места вскакивал полицейский пристав и закрывал собрание, не дав ему дочитать до конца. Во время войны он стал было подводить на съезде статистику убитых и раненных на фронте, обронил слово «бойня» – и очутился в Бутырках1. Год назад, уже при советской власти, он выступил в обществе врачей своей губернии с безоглядною, как всегда, речью против большевистских расстрелов. Чрезвычайка2 его арестовала и отправила в Москву с двумя спекулянтами и черносотенцем-генералом. По дороге Иван Ильич вспомнил молодость, как два раза бегал из сибирской ссылки, ночью на тихом ходу соскочил с поезда и скрылся. Друзья добыли ему фальшивый паспорт, и он, с большими приключениями, перебрался в Крым3.
* * *Бешено дул февральский норд-ост, поэтому Иван Ильич рубил дрова в сарае. Суетливо заглянула в сарай Анна Ивановна, с корзинкой в руке.
– Иван Ильич, я иду в потребилку, а Катя4 стирает белье. Брось рубить, пойди, заправь борщ. Возьми на полке ложку муки, размешай в полстакане воды, – холодной только, не горячей! – потом влей в борщ, дай раз вскипеть и поставь в духовку. Понял? Через полчаса будем обедать, как только ворочусь.
Она беспокойно заглянула в истомленное его лицо и поспешно пошла к калитке.
Иван Ильич направился в кухню, долго копался на полке в мешочках, размешал муку и поставил борщ на плиту. Вошла Катя с большим тазом выполосканного в море белья. Засученные по локоть тонкие девические руки были красны от холода, глаза упоенно блестели.
– Смотри, папа, как белье выстирала.
Иван Ильич со страхом глядел на закипавшую кастрюлю.
– Да-да! Очень хорошо… Погоди, как бы не убежало!..
– Да не убежит. Посмотри! – Она развернула перед ним простыню. – Как снег под солнцем! Подумать можно, жавелевой водой стирано! Ну, теперь могу сказать, умею стирать. Скажи же, – правда, хорошо?
– Ну, хорошо, конечно!
– Я нашла секрет, как стирать. И как мало мыла берет!
– Охота класть на это столько сил. Побелее, посерее, – не все равно!
– Ну уж нет! Делать, так по-настоящему делать… Как снег у нас на горах! Ах, как интересно!.. Ну-у, как ты мало восхищаешься!
– Погоди! Закипело!
Он озабоченно снял кастрюлю с плиты и поставил в духовку. Катя с одушевлением говорила:
– Я тебе объясню, в чем дело. Совсем не нужно сразу стирать. Сначала нужно положить белье в холодную воду, чтобы вся засохшая грязь отмокла. Потом отжать, промылить хорошенько, налить водой и поставить кипеть…
– Ну, матушка, я этого не пойму… Нужно идти дрова рубить.
– И все, больше ничего! Немножко только протереть… Ужасно интересно! Пойду вешать.
Иван Ильич побрел в сарай, опять взялся за дрова. Движения его были неуверенные, размах руки слабый. Расколет полено-другое, – и в изнеможении опустит топор, и тяжело дышит, полуоткрыв беззубый рот.
Донесся крик Кати:
– Папа, обедать! Мама пришла.
Иван Ильич взвалил на плечи вязанку дров и с бодрым видом вошел в кухню. Анна Ивановна сидела на табуретке с бессильно свисшими плечами, но при входе Ивана Ильича выпрямилась. Он свалил дрова в угол.
– Ну что, достала керосину?
– Нету в потребилке. Даром только прошлась. И муки нету.
Катя поставила на стол борщ. Анна Ивановна подняла крышку, заглянула в кастрюлю и обомлела.
– Чего ты туда насыпал?
Иван Ильич обеспокоенно ответил:
– Как чего? Муки, как ты сказала.
– Ах, ты, боже мой! Так и есть!.. – Она зачерпнула борщ разливательной ложкой и раздраженно опустила ее назад. – Ты туда картофельной муки всыпал, получился кисель… Как ребенок малый, ничего нельзя ему доверить.
– Да что ты? Неужто картофельной? – Иван Ильич сконфузился.
– Как же ты не видел, что картофельная мука?
– Я вижу, белая мука, а какая – кто ее знает! Ну ничего! Ведь все питательные вещества остались. Дай-ка попробую. Ну вот. Очень даже вкусно.
Анна Ивановна, чтоб овладеть собою, стала раскладывать на плите дрова для просушки. Катя жадно ела и, откусывая хлеб, говорила:
– Хлеб-то зато какой вкусный! Настоящий пшеничный, и ешь сколько хочешь. А помните, в Пожарске5 какой выдавали: по полфунта в день, с соломой, наполовину из конопляных жмыхов!
Поели постного борща и мерзлой, противно-сладкой вареной картошки без масла, потом стали пить чай – отвар головок шиповника; пили без сахару. После несытной еды и тяжелой работы хотелось сладкого. Каждый старался показать, что пьет с удовольствием, но в теле было глухое раздражение и тоска.
Анна Ивановна обеспокоенно сказала:
– А Глухарь Тимофей опять не пришел крышу чинить. Третий раз обманывает, что же это будет, как дожди пойдут!..
Катя вдруг рассмеялась.
– Господа, помните прежние времена, как, бывало, все ужасались на жизнь студентов? Бедные студенты! Питаются только чаем и колбасой! Представьте себе ясно: настоящий китайский чай, сахар, как снег под морозным солнцем, французская булка румяная, розовые ломтики колбасы с белым шпиком… Бедные, бедные студенты!
Все рассмеялись. Уж очень, правда, смешно было вспомнить и сравнить. Стало весело, и раздражение ослабело. Катя, смакуя, продолжала:
– Или, помните, калоши студенческие? Тусклые, потрескавшиеся, с маленькой только дырочкой на одной пятке! Вы подумайте: калоши! Домой не приносишь лепешек грязи, чулки сухие и только чуть мокро в одной пятке!.. Правда, бедные студенты?
Наружная дверь без стука открылась, вошла в кухню миловидная девушка в теплом платке, с нежным румянцем, чудесными, чистыми глазами и большим хищным ртом.
– Добрый день!
– А, Уляша!.. Садитесь, попейте чайку.
Девушка поставила на стол две бутылки молока, покраснела и села на табуретку. Иван Ильич, расхаживая по кухонке, спросил:
– Ну, что хорошенького слышали про большевиков? Где они сейчас?
– Вы, чай, лучше знаете.
– Откуда же нам знать?
– Вчера почта из города проезжала, ямщик сказывал, – в Джанкое.
Иван Ильич захохотал.
– Ого! Быстро они у вас шагают!.. Что же, ждут их на деревне?
Уляша помолчала и с неопределенною улыбкою взглянула в угол.
– Большевиков-то у вас, должно быть, не мало.
– Кто ж их знает… – Она застенчиво улыбнулась и вдруг: – Да все большевики!
– Вот как?
– И папаша большевик, и все наши большевики.
– И вы тоже?
– Ну да.
– А что такое большевизм?
– Сами знаете.
– Нет, не знаю. Каждый по-своему говорит.
– Представляетесь.
– Ну, все-таки – что же такое большевизм?
Уляша помолчала.
– Дачи грабить.
– Что?!
– Дачи ваши грабить.
Иван Ильич громко захохотал на всю кухню.
– Точно и верно определила. Молодец, Уляша!
Катя сказала:
– Вот, Уляша, вы говорите, что и вы большевичка. Что же, и вы пойдете, например, нас грабить?
– Все пойдут. Уж теперь сговариваются. Отказываться никому не позволят. А нам что ж свое терять?
– Почему же именно дачников грабить?
– Они богатые.
– А мужики у вас в деревне не богатые? Вон, Албантов осенью одного вина продал на сто двадцать тысяч. Сами же вы говорили, что у каждого мужика спрятано керенок на двадцать-тридцать тысяч. И всё у них есть, всякая скотина. Где же нам, дачникам, до них?
– Нет, мужики не считаются богатыми.
– Да почему же? Вон, у вашего отца – две лошади, две коровы, гуси, свиньи, десятка два барашков… Да вы бы дня, например, не стали есть так, как мы едим. Теперь только мужики у нас и богаты.
– Мы работаем. А дачники все лето на берегу лежат голые да цветы по горам собирают.
Катя возмутилась. Она стала говорить об интеллигентном труде, о тяжести его. Потом стала объяснять, что большевики хотят лишить людей возможности эксплуатировать друг друга, для этого сделать достоянием трудящихся землю и орудия производства, а не то, чтоб одни грабили других.
Возмутился Иван Ильич и напал на Катю.
– Это ты о социализме говоришь, а не о большевизме. Зачем ты тогда уехала из Совдепии?.. Нет, Уляша, большевизм именно в том, как вы говорите: грабь, хватай, что увидишь, не упускай своего! Брось работать и бездельничай. И только о себе самом думай.
Уляша выпила чай, сказала «спасибо» и встала.
– Папаша велел сказать, что с завтрашнего дня молоко по три рубля кварта.
Анна Ивановна всплеснула руками.
– Да что ты, Уляша, говоришь! Было полтора и вдруг три рубля, вдвое дороже!
– И потом больше не велел вам носить, сами ходите. Много, говорит, время уходит.
Иван Ильич решительно сказал:
– Ну чего тогда разговаривать. Столько платить не можем. Не надо. Пейте сами.
Глаза Уляши стали серьезными, она значительно ответила:
– Мы сейчас молока не пьем: Великий пост.
Иван Ильич захохотал.
– Молока пить нельзя, а людей грабить можно! Нет, Уляша, вы просто прелесть!
– В город будем возить сметану, творог.
– Ну и возите себе.
Уляша застенчиво улыбнулась, покраснела и сказала:
– До свиданья вам!
– До свиданья.
Катя протянула печально:
– Значит, и без молока!
Иван Ильич сердито накинулся на нее:
– Я не понимаю, с чего ты вдруг вздумала защищать пред нею большевизм. Удивительно своевременно!
– Пусть же она знает, что такое большевизм в идее.
– «В идее!..» Чрезвычайки, расстрелы, разжигание самых хамских инстинктов – и идея!
Они стали спорить, сердясь и раздражаясь. Иван Ильич махнул рукою и ушел в спальню.
Лег на постель и стал читать газету. В обычном старом стиле сообщалось о доблестных добровольческих частях, что они, «исполняя заранее намеченный план», отступили на восемьдесят верст назад; приводилось интервью с главноначальствующим Крыма, что Крыму большевистская опасность, безусловно, не грозит; сообщалось, что Троцкий убит возмутившимися войсками, что по всей России идут крестьянские восстания, что в Кремле всегда стоит наготове аэроплан для бегства Ленина. Ничему этому не верилось, но все-таки приятно было читать.
Из деревни за Иваном Ильичом приехал на линейке красавец болгарин: жена его только что родила и истекает кровью. Иван Ильич поехал. У роженицы задержался послед. Иван Ильич остановил кровотечение, провозился часа полтора. На прощание болгарин, стыдливо улыбаясь, протянул Ивану Ильичу бумажку и сказал:
– Вот примите малость!
Домой Иван Ильич воротился в сумерках. Катя спросила:
– Сколько тебе заплатили?
Он усмехнулся.
– Вот какая хозяйственная стала! Все сейчас же о деньге.
– Нет, серьезно, – сколько?
Иван Ильич неохотно ответил:
– Три рубля.
Катя ахнула.
– А фунт хлеба стоит семьдесят пять копеек! Значит, четыре фунта хлеба, гривенник на прежние деньги! Да как же ему не совестно! Ведь это Албантовы, первые богачи в деревне, они осенью одного вина продали на сто двадцать тысяч. Как же ты его не пристыдил, что так врачу не платят?
Иван Ильич решительно и серьезно ответил:
– Этим не торгуют и об этом не торгуются. Оставим.
– Да, выгодно для них! Сами за бутылку молока полтора рубля берут, а доктору платят трешницу. Вот где настоящие эксплуататоры!
– Марфа, Марфа! О многом печешься! – вздохнул Иван Ильич и пошел к себе.
Начиналась самая трудная пора дня. Керосину не было, и освещались деревянным маслом: в чайном стакане с маслом плавал пробочный поплавок с фитильком. Получался свет, как от лампадки. Нельзя было ни читать, ни работать. Анна Ивановна вязала у стола, сдвинув брови и подняв на лоб очки. Когда-то она была революционеркой, но давно уже стала обыкновенной старушкой; остались от прежнего большие круглые очки и то еще, что она не верила в бога. Иван Ильич медленно расхаживал по узкой спаленке, кипя от вынужденного бездействия. В железной печке полыхали дровешки, от нее шел душный жар. По крыше шумел злобный норд-ост, море в бешенстве бросало на берег грохочущие волны. Катя убралась с посудою и ушла в бывшую каморку для прислуги за кухней, где она теперь жила зиму. Там, не жалея глаз, она села с книгой к своей коптилке.
* * *Вечером пили в кухне чай. Снаружи в кухонную дверь постучались. Иван Ильич отпер.
– А-а, профессор!
Вошел профессор с женой, – знаменитый академик Дмитревский, плотный и высокий, с огромной головой. Его работы по физике были широко известны за границею. Несколько лет назад он открыл способ опреснения морской воды силою солнечной энергии и работал над удешевлением этого способа. Но все сложные аппараты остались в России, а он второй год проживал на своей крымской даче, паял мужикам посуду и готовил для потребиловки жестяные коптилки. Кроме того, впрочем, два раза в неделю ездил в город и читал в народном университете лекции по физике. Среди рабочих они пользовались большою популярностью.
Сочным, жизнерадостным голосом, наполнившим всю кухню, профессор сказал:
– Ну, погодка! Еле дошли до вас. Ветер еще сильнее стал, с ног сшибает. Мокреть какая-то падает и сейчас же замерзает… Gruss aus Russland!6
Он счищал ледышки с седой бороды и усов. Профессорша скорбно вздохнула.
– Да, Gruss aus Russland! Так и представляется: холод, все жмутся в дымных, закопченных комнатах, грызут хлеб с соломой и ждут обысков.
Катя сняла со стола самовар и поставила на пол к печке.
– Садитесь, сейчас самовар подогрею.
– Не надо, мы уж пили.
– Все равно, мне нужен кипяток, отруби заварить для поросенка.
Профессорша села на табуретку возле плиты.
– А у меня горе какое, Анна Ивановна! Весь день сегодня плакала… Представьте себе, любимое мое кольцо с брильянтом, свадебный подарок мужа, – пропало сегодня.
– Что вы говорите, Наталья Сергеевна? Ведь вы же его никогда с пальца не снимали!
– Да… Так странно! – Наталья Сергеевна машинально оглянулась и понизила голос: – Вы знаете княгиню Андожскую?
– Это, что у Бубликова живет, красавица такая?
– Да. Ее мужа, морского офицера, во время революции матросы сожгли в топке пароходного котла, все их имения конфискованы. Живет она с маленькой дочкой и старухой матерью у Бубликова, все, что было, распродала, он ее гонит из комнаты, что не платит. Ужасно несчастная. Так вот пришла она сегодня утром к нам, я тесто месила. Увидела кольцо и пришла в восторг. «Как, – говорит, – можно с ним тесто месить! Ведь пачкается кольцо, портится!» – «Боюсь, – говорю, – потерять, очень дорого мне это кольцо». Ну, все-таки убедила меня, сняла я и положила на туалет. Через четверть часа она ушла, а после обеда хватилась я кольца, – нету. Весь туалет обыскали, все отодвигали, – нету. Когда княгиня была, муж в столовой мыл пол, он видел, что княгиня подошла к туалету и странно как-то стояла… Только вы, пожалуйста, никому этого не говорите! – испугалась Наталья Сергеевна.
– Может быть, кто другой взял?
– Никого решительно не было больше. Я ей написала письмо, завтра утром пошлю. Уж не знаю… Пишу: вы для шутки взяли мое кольцо, чтобы напугать меня, зная, как оно мне дорого. Пошутили и будет. Будьте добры прислать назад.
Катя взволнованно воскликнула:
– Да нет, это не может быть! Такая изящная на вид, отпечаток такой глубокой аристократической культуры!
– Тяжелое происшествие! – поморщился профессор.
– Господи, как мы все зачерствели! Ясно, погибает с голоду человек!
Наталья Сергеевна сочувственно вздохнула и, занятая своими заботами, продолжала:
– А вы слышали, у Агаповых вчера ночью выбили стекла. У священника на днях кухню подожгли. Чуют мужики, что большевики близко… Господи, что же это будет! Так я боюсь, так боюсь! Двое мы на даче с мужем, одни; он – старик. Делай с нами что хочешь.
Катя нетерпеливо закусила губу и стала подкладывать в самовар угли. Она не выносила этого ноющего, тревожного тона профессорши, с вечными страхами за будущее, с нежеланием скрывать от других свои горести и опасения. Разве теперь можно так?
Профессор обратился к Ивану Ильичу:
– Заметили вы, как деревня опустела? Вся молодежь ушла в горы. Это – ответ деревни на мобилизацию краевого правительства. Ни один не явился. Говорят, пришлют чеченцев из Дикой дивизии для экзекуции, решено прибегнуть к самым суровым мерам.
Иван Ильич захохотал.
– Это – Д о б р о в о л ь ч е с к а я армия!
– Да-а… Дело с каждым днем усложняется. Говорят, на днях в деревне были большевистские агитаторы, собрали сход и объявили, чтобы никто не являлся на призыв, что красные войска уже подходят к Перекопу и через две недели будут здесь. А в городе я вчера слышал, когда на лекцию ездил: пароходные команды в Феодосии бастуют, требуют власти советам; в Севастополе портовые рабочие отказались разгружать грузы, предназначенные для Добровольческой армии, и вынесли резолюцию, что нужно не ждать прихода большевиков, а самим начать борьбу. Агитаторы так везде и кишат.
Анна Ивановна взволнованно сказала:
– Ведь ждали, в Феодосии должен был высадиться греческий десант!
– Да, но высадился он в Константинополе. Там революция, правительство бежало.
– Господи, что это творится в мире! – с отчаянием сказала Наталья Сергеевна. – Неужели союзники бросят нас на произвол! Говорят, французы оставили Одессу… Я все об одном думаю: придут большевики в Крым, – что тогда будет с Митей?
Иван Ильич расхаживал по кухонке. Он угрюмо сказал:
– Охота ему была идти в добровольцы!
– Так ведь вы же знаете его: человек совершенно аполитический. Ему бы только сидеть в кабинете со своими греческими книгами, на уме у него только элевсинские мистерии, кабиры7 какие-то. Объявили призыв, – что же мне, говорит, – скрываться, жить нелегально? Я на это неспособен.
У Кати стало неестественное лицо, когда Наталья Сергеевна заговорила о сыне. Она равнодушно спросила:
– Давно он вам не писал?
– Давно. И всё в боях. Так за него сердце болит!
Сильный стук раздался в кухню. Блеснули золотые погоны, молодой голос оживленно сказал:
– Мир вам! Здравствуйте! Папа и мама не у вас?
– Митя!
Все вскочили и бросились навстречу.
Бритый, с тонким и обветренным лицом, с улыбающимися про себя губами, Дмитрий сидел за столом, жадно ел и пил и рассказывал, с жадной радостью оглядывая всех.
Их полк отвели на отдых в Джанкой, он обогнал свой эшелон и приехал, завтра обязательно нужно ехать назад. Он останавливал взгляд на Кате и быстро отводил его. Наталья Сергеевна сидела рядом и с ненасытною любовью смотрела на него.
– Ну что у вас там, как? Рассказывай.
– А вы знаете, оказывается, у вас тут в тылу работают «товарищи». Сейчас, когда я к вам ехал, погоня была. Контрразведка накрыла шайку в одной даче на Кадыкое8. Съезд какой-то подпольный. И двое совсем мимо меня пробежали через дорогу в горы. Я вовремя не догадался. Только когда наших увидел из-за поворота, понял. Все-таки пару пуль послал им вдогонку, одного товарища, кажется, задел, – дальше побежал, припадая на ногу.
Катя приглядывалась к Дмитрию. Что-то в нем появилось новое: он загрубел, движенья стали резче и развязнее, и он так просто рассказывал о своем участии в этой охоте на людей.
Иван Ильич засмеялся.
– Ого, какой вояка стал!
Профессор поспешно спросил:
– Как дела у вас в армии?
– Знаешь, папа, смешно, но это так: мы там меньше знаем, чем вы здесь.
– Нет, я не про то. Какое в армии политическое настроение? За что вы, собственно, сражаетесь?
Дмитрий неохотно ответил:
– Розно. Есть части, совершенно черносотенные, только о том и мечтают, чтобы воротить старое, – например, сводно-гвардейский полк, высший командный состав. Но офицерская молодежь, особенно некадровая, почти сплошь за Учредительное собрание.
Иван Ильич захохотал своим раскатистым смехом.
– И вы верите, что вас не проведут на мякине, как наивных воробушков?
Дмитрий слабо и виновато улыбнулся. Катя размешивала деревянной ложкой заваренные кипятком отруби. Он спросил:
– Что это вы, Катя, мастерите?
– Месиво для поросенка. Сейчас пойду кормить. – Она надела пальто, повязалась платком. – Хотите посмотреть поросенка моего?
– Пойдемте! Давайте, я миску понесу… Мама, мы сейчас.
– Только оденься, холодно.
* * *Ветер шумно проносился сквозь дикие оливы вдоль проволочной ограды и бешено бил в стену дачи. Над морем поднимался печальный, ущербный месяц. Земля была в ледяной коре, и из блестящей этой коры торчали темные былки прошлогодней травы.
Катя с Дмитрием зашли по ту сторону дачи. Под лестницею на мезонин был чуланчик, из него неслось взволнованное хрюканье и повизгивание.
– Давайте миску. – Катя отперла дверь и исчезла с мискою в темноте чулана. Послышался ее смеющийся голос: – Погоди, дурачок!.. Ах ты, господи! Миску опрокинешь!.. Пошел прочь! Ну, ешь!
Она вышла из чулана. Дмитрий протянул ей обе руки.
– Ну, Катя, здравствуйте!
И крепко пожимал ей руки и смотрел в похорошевшее лицо.
– Рассказывайте, Катя, как вы тут живете.
– Как живу. Я всегда хорошо живу. Может, надоест, а сейчас очень интересно все. Вот поросенок этот, – сколько нового, неожиданного, я и не думала, что свиньи такие умные. Наседка уж сидит на яйцах. В стирке я нашла новый способ. И еще очень интересно в кухне готовить. Вы знаете, – если слушать, у всех вещей свои голоса. Каждая кастрюля на плите, каждая сковорода имеет свой звук. Я, не глядя, слышу, когда закипает молоко, когда каша густеет. Очень интересно в этом шипении и клокотании ловить чуть слышные живые голоса. И новые кушанья выдумывать. Не видишь времени. Дни, как стрелки: проносятся, – жжик, и падают.
Дмитрий смотрел на нее говорящими глазами и улыбался.
– Смотрю я на вас, и мне вспоминается Паскаль9. Он говорит, что мысль наша всегда обращена к прошедшему и будущему, а о настоящем мы никогда не думаем, и поэтому никогда не живем, – только все надеемся жить… А вот вы это умеете, – из всего извлекать настоящее. Как это редко!
– Ну, Дмитрий, это все пустяки. Расскажите про себя. Правду. Что у вас?
– Что у нас… Катя, так скверно, так скверно, что хуже и нельзя! Нигде никаких решительно корней, народ относится к нам враждебно, весь пропитан большевистской злобой, совершенно одичал, звериные стали глаза и звериные алчные лапы, – только рвать, забирать себе все, что увидят. И сам тоже звереешь. Кругом кровь, грязь без конца. И в каком-то далеком прошлом представляется, – лампа с зеленым абажуром, Эсхил, Гераклит, несравненный мой Эрвин Роде, Виламовиц10. И кажется, – никогда уже, никогда это никому не будет нужно. Происходит новое нашествие варваров. Ведь, по существу, это война против культуры, против всех высших духовных ценностей. Вместо науки – публицистика «Правды», вместо поэзии – Демьян Бедный, вместо живописи – толстопузые попы и звероподобные генералы на плакатах.
– Дмитрий, нельзя так. Это же временное.
– Временное? А культура гибнет, кругом всё разрушают, жгут, развешивают. Что мне до того, что в свое время пришло Возрождение? А Венера-то Милосская – без рук, фидиевы скульптуры безголовые, от Архилоха, Сафо, Гераклита11 остались одни клочья. А главное, и в народ я теперь потерял всякую веру. Теперь он открыл свой подлинный лик – тупой, алчный, жестокий. Какой беспросветный душевный цинизм, какая безустойность! В самое дорогое, в самое для него заветное наплевали в лицо, – в Бога его! А он заломил козырек, посвистывает и лущит семечки. Что теперь когда-нибудь скажут его душе Рублев, Васнецов, Нестеров12?