– Валька, – жалостливо посмотрел на него Скосырев, – уж не себя ли ты видишь президентом Андорры?
– Себя! – вскинул голову Костин. – Но теперь, когда на мне ответственность не только за жену, но и за ее капитал, президентом я вижу тебя!
– Мне-то это зачем? – пожал плечами Скосырев. – Революции, перевороты, восстания – это не для меня. Я человек мирный, мне достаточно того, что я всегда сыт, пьян и нос в табаке.
– Дурак ты, Борька! – крякнул от досады Костин. – Неужели жизнь подле бабьего подола – это то, ради чего Господь произвел тебя на белый свет?! Окститесь, штабс-капитан Скосырев, оглянитесь вокруг! Европа бурлит, без основательной перетряски не обойтись ни одному государству, и под бабьим подолом отсидеться не удастся никому. Так что лучше: ждать, когда тебе дадут по башке, или наносить удары самому? Президент страны, пусть даже карликовой, это фигура, это член Лиги наций, это человек, который на заседаниях Ассамблеи простым поднятием руки может влиять на судьбы любой из сорока четырех стран, объединенных под знаменем этой международной организации. Я уж не говорю о том, что ездить в Барселону, чтобы продать очередной подарок леди Херрд, больше не придется.
Все мог стерпеть Борька, все, но только не правду, которая, как правильно говорят, глаза режет! От обиды он чуть было не дал Костину по морде, но быстро остыл, сказав себе, что, в принципе, Валька прав. Ведь если серьезно задуматься, то что он такое? Жиголо – это мягко сказано. Наемный партнер по танцам за дополнительную плату может стать одноразовым партнером в постели – и в этом нет ничего предосудительного, такая у него работа. Но сидеть на шее стареющей женщины, да еще при этом ее обирать – это совсем другое. И то, что толкнул его на этот путь Костин, ничего не значит: Валентину нужно было получить согласие леди Херрд на его брак с Мэри и с помощью Бориса он этого добился.
Костин теперь богач, и то, что он уезжает в Канаду, не предложив при этом последовать за ним и другу, говорит о том, что на друга ему наплевать. А ведь друг-то остается в подвешенном состоянии! Пока леди Херрд жива, здорова и пока акции полковника Херрда котируются на рынке, ее любовник не пропадет. А ну как произойдет такой же обвал, как в Штатах, когда чуть ли не в течение дня пол-Америки стали нищими, что тогда? Куда бежать, что делать?
О другом сценарии не хочется и думать: не приведи бог, старушка заболеет и отправится вслед за своим мужем, наследницей-то будет Мэри, а барон Скосырев останется ни с чем. Какое-то время можно протянуть на деньги, вырученные от продажи побрякушек. А что потом? Профессии никакой, крыши над головой нет, паспорт липовый…
Поразмыслив над всем этим, Борис решил, что план Костина – не самое плохое дело, и, чем черт не шутит, быть может, действительно, удастся, хотя бы частично, воплотить его в жизнь. Тем более, что в Европе начался такой раскардаш, что великим державам не до какой-то крошечной Андорры. Раз Гитлер начал требовать пересмотра Версальских соглашений, добром это не закончится: ни Англия, ни Франция пересматривать итоги Первой мировой войны ни за что не согласятся, а это значит война. И куда тогда деваться липовому барону Скосыреву? На чьей стороне воевать? «Нет уж, дудки, – решил он, – я на своем веку навоевался!»
После этого, не мудрствуя лукаво, Борис протянул Костину руку и бросил, как о чем-то само собой разумеющемся:
– Я твое предложение принимаю.
– Давно бы так, – обрадованно улыбнулся Костин. – Как ты понимаешь, мне на весь этот балаган наплевать, тем более что жить я буду на другом берегу Атлантики. Но уж очень хороший план, я его вынашивал не один год и продумал во всех деталях. Вот увидишь, – азартно потер он руки, – если не отступишься от него ни на шаг, эта невиданная авантюра удастся. Честное слово, мне даже жаль, что все это пройдет без меня. Но я буду за тобой следить, – шутливо погрозил он пальцем, – и когда о твоем президентстве раструбят газеты, я примчусь, чтобы поздравить тебя с успехом.
Эх, если бы Борис остался верен слову и, действительно, не отступал ни шаг от тщательно разработанного плана, как знать, быть может, его судьба сложилась бы совсем иначе!
– И что же мне теперь делать? – озабоченно поинтересовался Борис.
– Для начала – смотаться в Париж. Ты своего поручика нашел?
– Нашел.
– И что? Он в наше дело входит?
– И он, и десятка два сослуживцев, которым надоело крутить баранки таксомоторов, готовы на любую авантюру.
– Та-а-к, – снова потер руки Костин, – двадцать бывших фронтовиков, которым сам черт не брат, это немало.
– Но у них нет оружия, – начал было Скосырев.
– И не надо, – посмотрел на него, как на больного, Костин. – Никакого оружия нам не надо, мы же не собираемся штурмовать столицу Андорры – крошечный городок Андорра-ла-Вьеха. Да и сопротивляться там некому: как ни странно это звучит, но в Андорре нет армии.
– Тогда зачем нам Гостев? – пожал плечами Скосырев.
– А затем, что он и его ребята станут ядром Демократической партии Андорры! – победно воскликнул Костин. – Я же говорил: все надо делать под личиной демократических преобразований. Ты пойми, – начал горячиться Костин, – народом Андорры уже несколько сотен лет правят князья-соправители: когда-то король, а теперь президент – со стороны Франции, и епископ Урхельский – со стороны Испании. Чушь, бред и абсурд! И хотя вся Андорра – это 48 километров с севера на юг, и 32 – с запада на восток, и на этом пятачке живет 3 тысячи овец, 25 тысяч коз и 30 тысяч горцев, мириться с этим положением нельзя: на дворе двадцатый век, а одна из стран Европы не имеет собственного правительства. Я уж не говорю о конституции, парламенте, всеобщих выборах и тому подобном.
– Три тысячи овец?! – брезгливо сощурился Борис. – Всего-то? Неужели эти овцы, козы и бараны стоят того, чтобы устраивать там революцию?
– Стоят! – подскочил Костин. – Козы – это прикрытие, они бродят по лугам, а чуть ниже, под травой, немалые запасы меди, свинца, угля и железной руды. Я уж не говорю о чистых реках, красивых водопадах и круглый год не тающем снеге – а это, как ты понимаешь, туризм, лыжные трассы, горные курорты и как следствие бо-о-льшие деньги. Да, чуть было не забыл, – хлопнул он себя по лбу, – ты к своему цирюльнику, как бишь его зовут, еще ходишь?
– К Рамосу? Конечно, хожу. А что?
– Если мне не изменяет память, он говорил, что в Сантандере прекрасная библиотека.
– Говорил. И что с того?
– Запишись в эту библиотеку, – наставительно поднял палец Костин. – То, что тебе рассказал, это практически все, что я знаю об Андорре. А этого мало: об истории Андорры, ее народе, обычаях и тому подобном ты должен знать все, думаю, что это можно узнать из старинных книг. Представляешь, в какой восторг придут андоррцы, если на каком-нибудь митинге ты поведаешь им о том, что, мол, в таком-то веке простые пастухи отстояли свою независимость, прогнав со своих земель вооруженных до зубов испанцев, мавров или французов!
– Хорошо, – согласно кивнул Борис, – в Париж я съезжу, партию сколочу, в библиотеку запишусь… Но ведь на все это нужны деньги и, как я понимаю, немалые, а у меня такой суммы нет.
– Этого вопроса я ждал, – ехидно усмехнулся Костин. – Не тушуйся, Борька, и о деньгах не думай, – похлопал он его по плечу. – Когда я начал обдумывать план захвата власти, то первое, что сделал, это создал неприкосновенный фонд революции – так я его назвал. Не волнуйся, эти деньги чистые, – прижал он руки к сердцу, заметив немой вопрос Скосырева, – в основном это те тугрики, которые мы не отдали большевикам в Бизерте… И еще кое-где, – добавил он после паузы. – Держи-ка, брат, чековую книжку, – протянул он увесистый конверт. – В банке я все формальности уладил, так что отныне эти деньги твои. Если позволишь, дам всего один совет: трать деньги разумно, и только на то, ради чего создан фонд. К делу, господин штабс-капитан! – наполнил он бокалы. – Труба зовет!
– Мы их победим! – вскочил с загоревшимися глазами Скосырев и порывисто обнял друга.
Потом он метнулся в прихожую, схватил свою неизменную трость и, как шашкой, с размаху, рассек ею воздух!
– Ну, Валька, берегись! – хватил он полный бокал коньяка и шандарахнул его об пол. – Если что не так, если твой план – полное дерьмо и сочинил ты его от безделья, я тебя найду и отделаю вот этой тростью. Ты меня в такое втравил, что вся моя жизнь теперь пойдет либо вверх, либо наперекосяк. Но в одном я уверен точно, – хохотнул Борис, – скучно мне не будет, и за бабий подол я цепляться не стану.
Глава ХII
Пароход на Монреаль отходил из гавани Ливерпуля, поэтому наши герои перебрались в Англию и некоторое время жили в имении леди Херрд. Как ни странно, оказавшись дома, леди Херрд почему-то загрустила и буквально не находила себе места: она то неприкаянно бродила по комнатам, то слонялась по саду, то часами, не раскрывая книгу, сидела в кресле-качалке, забыв при этом – чего никогда с ней не было раньше – снять очки.
– Что это с ней? – недоумевал Борис. – Уж не заболела ли?
– Хандра, – успокаивал его Костин. – Самая обыкновенная хандра, или, как говорят англичане, сплин.
– Климат, что ли, такой? В Испании-то ни о каком сплине не было и речи. Встряхнуть бы ее как-нибудь, но как? – разводил он руками.
– Ну, ты даешь, – усмехался Костин. – Никогда не поверю, чтобы барон Скосырев не знал, как встряхнуть женщину!
– Да знаю я, все знаю, – досадливо отмахивался Борис. – Но она меня к себе не подпускает, и в спальне даже запирается на ключ.
– Это что-то новенькое, – терялся в догадках Костин, – и на мою тещу совсем не похоже, – не мог не съязвить он. – А может, ты ее чем-нибудь обидел? Или, не дай бог, проболтался насчет Андорры? – сузил глаза Костин.
– Ты знаешь, – не обращая внимания на реплики Костина, начал издалека Борис, – я иногда думаю, что у женщин есть какой-то особый орган, который позволяет им предчувствовать несчастья, беды, расставания и другие удары судьбы. Что касается расставания с Мэри, то здесь все ясно, и впадать в хандру из-за того, что ее приемная дочь будет жить на другом берегу Атлантики, леди Херрд не станет. Значит, здесь что-то другое. Но что? Ты не поверишь, но иногда я ловлю на себе какой-то странный взгляд: то ли она меня жалеет, то ли сострадает, то ли чему-то сочувствует, то ли, – проглотил он неожиданно застрявший комок, – за что-то прощает. А иногда, – наклонился он к самому уху Костина, – смотрит, как… как рентгеновский аппарат: просвечивает насквозь, все видит, все знает и все понимает.
– Ну, это ты хватил, – успокоил его Костин. – Какой там аппарат? Просто моя теща понимает, что годы уходят, что ее время прошло, что она стареет, что… Слушай! – хлопнул он себя по лбу. – А может быть, у нее этот… как его… ну, в определенном возрасте это бывает у всех женщин?
– Климакс?
– Ну да, климакс. Своди-ка ты ее к врачу, пусть ее обследуют по женской части.
– Нет, – решительно замотал головой Борис, – это неудобно, этого я не могу.
– Тогда уговори ее вернуться в Испанию, и вся недолга.
– А вот в этом ты прав! – вскочил Борис. – В Испанию надо возвращаться, причем в любом случае: стартовать-то мне придется оттуда. Да и к Рамосу пора наведаться, – потеребил он заметно отросшие усы. – Про библиотеку я не забыл, – успокоил он привставшего Костина. – Но библиотека библиотекой, она может и подождать. А вот усы! Усы – это, брат, святое. Усы требуют ухода и внимания, тем более если они – усики, – деланно серьезно продолжал Борис. – Не зря же Козьма Прутков говорил, что волосы и ногти даны человеку для того, чтобы с приятностью заниматься легкой работой.
– Слава тебе, господи, – перекрестился Костин. – Вот таким ты мне нравишься! Роль барона Скосырева идет тебе куда больше, чем амплуа задумчивого страдальца.
– Ладно, проехали, – махнул рукой Скосырев и деловито направился к воротам. – Ты извини, но мне надо съездить в город: мелькнула одна мыслишка.
– Что еще за мыслишка?
– Я все думал, какую бы свинью подложить тебе на прощанье, – явно скоморошествуя, бросил Борис, – и вот наконец придумал. Ты еще меня попомнишь! – шутливо погрозил он своей тростью. – Так попомнишь, что плакать захочется!
Что он там придумал, до некоторых пор одному Богу было ведомо. Но то, что уже на пароходе Валентину Костину пришлось не то что плакать, а рыдать и рваться к леерам, чтобы выброситься за борт и плыть к берегам, омываемым холодной Балтикой, – это факт. И если бы не неожиданная цепкость Мэри, неизвестно, чем бы закончилось знакомство Костина с этой самой «свиньей».
А пока что молодые укладывали чемоданы, паковали сундуки и корзины, не забывая при этом о картинах, хрустале и фарфоре: Мэри хотела, чтобы ее окружали вещи, к которым она привыкла с детства. Леди Херрд не возражала, говоря, что ей все это не нужно, и если Мэри хочет, то может забрать не только картины и гобелены, но даже стены, на которых они висят.
Надо сказать, что к этому времени Борису удалось достучаться до сердца своей Ламорес и помочь ей победить тот чертов сплин, который не по дням, а по часам превращал ее в унылую старуху. Как оказалось, причиной навалившейся на нее хандры было пребывание в доме полковника Херрда, в который много лет назад она вошла молоденькой воспитательницей его и своей осиротевшей племянницы.
– Не знаю, почему, но этот дом в Ковентри мне всегда казался обреченным, – комкая мокрый от слез платочек, объясняла она Борису. – И хотя с виду он крепок, но я ощущаю себя в нем, как моя незабвенная Кэтрин в каюте тонущего «Титаника». Вот увидишь, – округлила она глаза, – рано или поздно дом рухнет и, как «Титаник», похоронит под своими обломками его обитателей. Потому-то я здесь и не живу, – шипяще продолжала она. – Боюсь. Боюсь быть раздавленной стенами и потолками. Давай отсюда уедем, а? – как-то по-детски попросила она. – И побыстрее, а я то сойду с ума.
– Ламорес, моя дорогая Ламорес, – задыхаясь от жалости, гладил ее седеющие волосы Борис. – Ты не бойся, пожалуйста, ничего не бойся. Я же с тобой? С тобой. А это значит, что рядом с тобой надежный защитник. Не забывай, что я шесть лет провел в окопах, а фронтовой опыт чего-то да стоит. Конечно же, мы отсюда уедем, проводим молодых и тут же уедем. К тому же в Сантандере меня ждут дела, интересные, скажу тебе, дела! – растрепал он ее прическу. – Послушай, Ламорес, а не сходить ли тебе к парикмахеру и постричься как-нибудь иначе? – неожиданно предложил он. – А то все пучок да пучок. Я обратил внимание, что парижанки стали носить короткие прически, а мы чем хуже, а?! И вообще, я где-то слышал, что женщине, чтобы исправить скверное настроение, надо вымыть голову и сделать маникюр. Я не прав?
– Прав! – обняла его леди Херрд. – Ты, мой дорогой барон, как всегда, прав.
– Тогда – к делу! – вскочил Борис. – Одевайся – и махнем в город!
– Как «прямо сейчас»? – растерянно привстала леди Херрд. – Я не готова.
– Чего там, не готова?! – потащил ее к автомобилю Борис. – Все лошади, а их в этом авто сорок голов, бензином накормлены и рвутся в бой. Я тебя отвезу, и, пока над твоей прической будут колдовать цирюльники, пробегусь по магазинам: мне нужен хороший чемодан и кое-что, что можно положить в этот чемодан.
– Чемодан? Зачем? – удивилась леди Херрд.
– Ты только не проболтайся, – заговорщически зашептал Борис, – я хочу сделать Валентину прощальный подарок, да такой, что в далекой Канаде ему будет что вспомнить.
– Да? – загорелась леди Херрд. – А что это? Ты скажи, я не проболтаюсь.
– Э-э, нет! – решительно возразил Борис. – Знаю я вас, женщин: под большим секретом, мол, между нами, женщинами, расскажешь все Мэри, та не выдержит и поделится секретом с мужем. А у меня будет условие, – азартно продолжал Борис, – чемодан можно будет открыть не раньше, как пароход выйдет в нейтральные воды.
– Ну, а я-то, я-то когда узнаю, что в этом чемодане? – сгорала от любопытства леди Херрд.
– Ты? – деланно безразлично переспросил Борис. – Ты об этом узнаешь из первого же письма, которое Мэри пришлет из Канады.
– Нет, дорогой, я до этого не доживу, – заломила руки леди Херрд, – я умру от любопытства.
– Если это и произойдет, то с новой прической ты будешь выглядеть лучше живых, – мрачновато пошутил Борис и чуть ли не силой усадил леди Херрд в машину.
Когда часа через три они вернулись в имение, то и прислуга, и Валентин, и Мэри на какое-то время потеряли дар речи: из машины вышла совершенно незнакомая, коротко стриженая платиновая блондинка и, что больше всего их поразило, в ярко-лиловом платье выше колен и в серебристых туфельках на высоченных шпильках. Она так легко и так стремительно, пританцовывая на ходу, дефилировала по залитой оранжевым закатом дорожке, что все буквально оцепенели от этого захватывающего зрелища.
А незнакомка, игриво помахивая изящной сумочкой и обворожительно улыбаясь, как ни в чем не бывало и почему-то по-хозяйски направилась к двери, бросив на ходу прислуге:
– Чемоданы, пакеты и коробки – в мою гардеробную.
И только тут до всех дошло: да ведь это хозяйка, это помолодевшая на двадцать лет леди Херрд! А когда следом за ней появился победно улыбающийся барон Скосырев, всем стало ясно, что без него феноменальное перерождение леди Херрд не обошлось.
– Так-то вот, – подмигнул он Костину. – А ты говоришь, сплин. Плевать мы хотели на этот сплин.
– Да-а, Борька, – восхищенно развел руками Костин, – беру свои слова обратно. Что-что, а как встряхнуть женщину, ты знаешь.
– И не только женщину, – делано-надменно изрек Скосырев. – Ты еще в этом убедишься, – бросил он многозначительный взгляд на перетянутый ремнями коричневый чемодан.
Что касается Мэри, то она ни на шаг не отходила от тетушки, пытаясь понять, как ей удалось так решительно преобразиться, каким волшебным средством она воспользовалась.
– Средством? – усмехнулась леди Херрд. – Ты удивишься, но это средство хорошо известно и называется оно – любовь, – поделилась она секретом. – Ни один парикмахер, ни один портной, ни один ювелир не могут сделать того, что может сделать любовь. Запомни, девочка, запомни на всю жизнь: преобразить женщину, дать ей вторую молодость и вторую жизнь может любовь, и только любовь. Все остальное – ерунда! Ни новая прическа, ни новое платье не зажгут глаза тем сиянием, а весь облик тем внутренним светом, которые исходят от влюбленной и, что немаловажно, любимой женщины. Так что, – потрепала она племянницу по щеке, – скажу тебе как бывшая учительница: любовь первична, любовь – это бриллиант, а все остальное – прически, платья и тому подобное, вторично, а проще говоря, оправа. Ну, что такое сама по себе оправа? Ничто. А бриллиант – он всегда бриллиант, даже и без оправы. Я не очень умничаю? – несколько стесняясь, поинтересовалась она. – Ты что-нибудь поняла?
– Да, моя любимая тетушка и моя дорогая мама, – обняла ее Мэри, – я все поняла. И вообще, – как-то по-девчоночьи хлюпнула она носом, – ты так много для меня сделала. Я буду вечно, я буду всегда тебя помнить. Я тебе обещаю, – залилась Мэри слезами, – что первую же дочку назову твоим именем, и будет у тебя маленькая, толстенькая внученька Полли. Ты согласна?
– Господи, боже правый, – залилась счастливыми слезами леди Херрд, – что ты такое говоришь? Толстенькая ли, худенькая ли, но моя кровиночка. Ведь моя же, моя! – в голос зашлась она. – Мы с твоей мамой родные сестры, а это значит, что мы с тобой, а значит, и с крохотулькой Полли одного роду-племени.
Когда в комнату вошел Борис, а за ним и Костин, то, ничего не понимая, от неожиданности оба прилипли к стене. Леди Херрд и ее племянница сидели на диване и, рыдая в голос, заливались горючими слезами. При этом они нежно обнимались, а их глаза сияли. Когда Костин открыл было рот, чтобы узнать, что случилось, обе плакальщицы так энергично замахали руками, что мужчины бочком, бочком и выскользнули за дверь.
– Ты что-нибудь понимаешь? – растерянно спросил Костин.
– Конечно, – хлопнул его по плечу Борис. – Тут и понимать нечего. Им хорошо, и плачут они от счастья. Ты когда-нибудь от счастья плакал?
– Нет, – коротко бросил Костин.
– Стало быть, ты никогда не был по-настоящему счастлив, – подвел итог Борис. – И я тебе в этом завидую, – сделал он неожиданный вывод, – так как это значит, что все у тебя впереди – и истинное счастье, и ликующая радость, и очищающие душу слезы.
Чего-чего, а слез Костин пролил немало. Это случилось на борту идущего в Канаду парохода, когда, уточнив у капитана, вышли ли они в нейтральные воды и, дрожа от нетерпения, он открыл перетянутый ремнями коричневый чемодан.
– Посмотрим, посмотрим, – приговаривал он, – чего насовал туда Борька. Тяжеленький, однако, чемоданчик-то, уж не книги ли в его утробе? Ба, да это патефон! – воскликнул он, доставая отливающее перламутром последнее достижение техники. – Мэри, – позвал он жену, – ты только посмотри, что презентовал нам барон!
– Патефон! – захлопала в ладоши Мэри. – И какой красивый! А пластинки есть? – заглянула она в чемодан.
– Есть, – развернул Валентин довольно плотную коробку. – Раз, два, три… пять штук! – воскликнул он.
– И что на них? – сгорала от любопытства Мэри. – Наверное, одни фокстроты? А танго есть?
Когда Валентин достал из конверта пластинку и прочитал, что на ней записано, то не сразу поверил своим глазам. Подумав, что ошибся, выхватил вторую, потом третью, четвертую, пятую.
– Ты знаешь, – проглотив откуда-то взявшийся комок, просипел он, – это не фокстроты.
– Неужели танго?! – прижала руки к сердцу Мэри. – Ох, это танго! Я обожаю танго.
– Вынужден тебя разочаровать, – почему-то с металлом в голосе бросил Валентин. – Это не танго. Это Шаляпин.
– Шаляпин?! – изумилась Мэри. – Великий Шаляпин?! И на всех пластинках – он?
– Да, – с проснувшейся гордостью ответил Валентин, – на всех пластинках великий русский певец Федор Иванович Шаляпин. Между прочим, я несколько раз слушал его в Мариинке – это такой театр в Петербурге, – пояснил он. – Какой это был Годунов! А Мефистофель, а Олоферн, а Дон Кихот! А как он пел романсы! Я уж не говорю о русских песнях, одна «Дубинушка» чего стоит!
– Ставь! Быстрее ставь первую попавшуюся пластинку, и будем слушать, – предвкушая наслаждение, забралась с ногами в кресло Мэри.
Пока слушали арии из опер, все шло нормально, и Валентин даже пытался что-то мурлыкать себе под нос. Но когда зазвучали романсы, в душе Костина что-то оборвалось, и он перестал что-либо понимать. Он не чувствовал ни рук, ни ног, он не знал, дышит ли, видит ли что-нибудь. Он стал туго натянутой струной, нет, не струной, а мембраной, звучащей в унисон с голосом Шаляпина:
Не искуша-а-й меня без ну-у-ждыВозвра-а-том нежности твое-ей:Разочаро-о-ванно-ому чуждыВсе обольщен-е-енья пре-ежних дней!Каюта была довольно просторной, но в какой-то момент Валентину показалось, что рокочущему басу в этих стенах тесно, что они не выдержат могучих раскатов органоподобных рулад и начнут трескаться по швам. Валентин вскочил, рывком открыл иллюминатор – и, перекрывая крики чаек, шаляпинский бас вырвался на просторы Атлантики:
Уж я не верю увере-е-ньям,Уж я не ве-е-рую в любо-овьИ не-е могу преда-а-ться вно-овьРаз измени-и-ившим сновиде-е-е-ньям.– Нет, не могу! – решительно снял пластинку Костин. – Всю душу выворачивает.
– А о чем он поет? – поинтересовалась Мэри. – Я же по-русски не понимаю. Чувствую, что о чем-то грустном, но о чем?
– О любви, моя дорогая. О давным-давно прошедшей любви и о том, что другой такой больше не будет.
– Это – не о нас, – шаловливо улыбнулась Мэри. – А что-нибудь о любви взаимной, красивой и возвышенной он поет?
– А как же! – выхватил Валентин новую пластинку и, не глядя, поставил на диск патефона.
Лучше бы он этого не делал! Как только зазвучали первые аккорды сопровождения, Валентин рухнул в кресло и, чуть ли не наяву увидев расплывшуюся в ухмылке довольную физиономию Скосырева, не в силах сдержать слезы, закрыл глаза руками. А всю каюту, да что там каюту, всю вселенную наполнил бархатисто-печальный голос Шаляпина:
Не-е пробужда-а-й воспо-о-минанийМинувших дне-е-й, минувших дне-е-й,Не возроди-и-ишь былых жела-а-а-нийВ душе-е мое-ей, в душ-е-е моей.Валентин вспомнил, как они пели этот романс вместе с Борькой, как заливали нахлынувшую печаль отборным коньяком, как обещали друг другу, где бы они ни были, несмотря ни на что, воспоминания пробуждать и никогда не забывать своей горемычной России.
Пока Шаляпин просил не устремлять на него взор опасный и не увлекать мечтой любви, Валентин еще как-то держался, но безоговорочно сдался, когда зазвучало грустно-наставительное:
Одна-а-жды сча-а-стьте в жи-и-зни этойВкушаем мы-ы, вкушаем мы,Святым огне-ем любви со-о-греты,Оживлены-ы, ожи-и-влены.«Однажды! – билась пульсирующая мысль в висок Костина. – Все бывает однажды! Одна истинная любовь, один верный друг, одна настоящая Родина. А что есть у меня, любовь? Любовь, можно сказать, есть. Это немало. Но ни друга, ни, тем более, Родины нет».