«Лагерник! – в который раз открыл для себя штурмбаннфюрер. – Не агент, не диверсант рейха – обычный лагерник. С рожей и психологией лагерника, каких мы с коммунистами тысячами наштамповали в наших и русских концлагерях для “врагов народа”, а также для военнопленных…»
– Вам понятен мой вопрос, лейтенант? – сурово уточнил он.
– Для этого нас и готовят. Как прикажете.
– Вас готовят прежде всего к тому, чтобы вы почувствовали себя настоящими диверсантами. Чтобы из «фридентальских курсов» вы выходили людьми, перед которыми будет трепетать не только Европа, но и весь мир. Вот к чему вас готовят здесь, в замке Фриденталь. А фильм показали для того, чтобы вы, наконец, воспряли духом, а не топтались у ворот Фриденталя, словно жертвенные бараны у ног палача. Вы, любимцы смерти!
Уже умолкнув, Скорцени с такой силой громыхнул винтовкой по столу, словно гасил в себе желание разрядить в Кондакова ее магазин. Впрочем, именно это желание он сейчас и гасил в себе.
– Я уяснил, уяснил… – нервно передернул плечами Кондаков. – Посылайте, куда нужно. Если только сможем – выполним.
Скорцени саркастически ухмыльнулся и разуверенно повертел головой: «Посылайте… Выполним, если только сможем…»
– Вы уже поняли, для какого задания мы отбирали и готовили вас?
– Как сказать…
– Так поняли или нет?!
– Сталина пришить? – неуверенно проговорил лейтенант, с надеждой глядя на штурмбаннфюрера, словно школьник, пытающийся угадать ответ по глазам учителя.
– Вот именно, агент Аттила: «пришить Сталина». Не какого-то там полковничишку тыловой службы изловить, не штаб дивизии фаустпатронами зашвырять, не цистерны считать, сидя в кустах у железной дороги Москва – Ленинград, а совершить акт возмездия. Совершить который мечтают миллионы ваших соотечественников – томящихся в сибирских концлагерях, сосланных, раскулаченных, чудом выживших после организованного коммунистами истребительного голода… И это поручается именно вам, лейтенант Кондаков, офицеру Русской освободительной армии, сражающейся под командованием генерала Власова.
– Меня перевели в РОА? – попытался уточнить Кондаков, однако штурмбаннфюрер не желал отвлекаться на какие бы то ни было объяснения, прерывать полет своей фантазии. Он убеждал. Он священнодействовал, как умел священнодействовать, возводя людей в свою диверсантскую веру, только он, Отто Скорцени.
– Это о вас через несколько дней заговорит избавившаяся от тирана Россия. О вас будут писать все газеты Европы. Вас, а не меня будут прославлять все церковные колокола христианского мира. Ваше имя – кто шепотом, оглядываясь, кто с надеждой и гордостью – станут произносить на всех континентах этого покрытого плесенью мира. Так чего же вы еще ждете от меня, лейтенант? – грузно поднялся «первый диверсант рейха» и, упершись кулаками о стол, навис над застывшим от удивления лейтенантом. – Что еще должен предложить вам забытый всеми Отто Скорцени, чтобы вы, наконец, воспряли духом и почувствовали себя командос, истинным командос, подвигами которого завтра будет восхищаться весь мир? Может, мне еще нужно похитить Сталина, привезти его сюда, как привез сюда Муссолини, и бросить вам на растерзание? Вы этого хотите, Кон-да-кофф?! – прогромыхал своим наводящим ужас голосом Скорцени.
Лейтенант вздрогнул и неуверенно, словно в ожидании удара, поднялся, представая перед Скорцени во всей своей костлявой тщедушности.
– Нет, вы приказывайте, лейтенант, приказывайте! Я должен привезти Кобу сюда и швырнуть к вашим ногам?.. Однако я облегчу вашу задачу, – вдруг совершенно иным, убийственно спокойным тоном продолжил свою тронно-диверсионную речь король СС-командос. – Вам не нужно будет доставлять этого тифлисского недоучку-садиста, этого кремлевского лагерника Кобу с партбилетом ВКП(б) в Берлин. Гауптштурмфюрер Гольвег! – рявкнул он так, что даже затвор английской винтовки ходуном заходил.
– Здесь, господин штурмбаннфюрер! – возник на пороге пшеничноволосый верзила.
– Нет, Кондаков, вам не придется похищать вашего незабвенного марксистско-ленинского Кобу и везти его сюда, – словно бы не замечал появления гауптштурмфюрера Скорцени. – Я предоставлю вам право совершить возмездие прямо в России, на любом участке шоссе между Кремлем и его правительственной дачей в Кунцево. Подробности высадки в тылу большевиков, а также вашего прикрытия мы обсудим потом, а пока… Что вы смотрите на меня, Гольвег, словно нищий на миллиардера в ожидании подаяния. Где она?!
– Уже здесь.
– Так осчастливьте нас, дьявол меня расстреляй!
5
По тому, как немилосердно начало бросать машину, Беркут определил, что свернули на какую-то лесную каменистую дорогу, а значит – уже скоро.
И действительно, через несколько минут машина остановилась. Борт открылся, и пленным приказали быстро освободить кузов.
Еще с машины Андрей прощально взглянул на небо. Провисшее между двумя стенами высокого елового леса, оно показалось ему крышкой свинцового гроба. Кто-то из смертников, выходивших вслед за лейтенантом, нетерпеливо толкнул его под эту крышку, словно испугался, что закроется раньше, чем окажется под ее убийственным сводом.
Переводчика немцы не прихватили. Однако офицера это не смущало. Все, что он хотел выкрикнуть, он выкрикивал по-немецки, нисколько не заботясь о том, чтобы обреченные понимали его. Но они его все же понимали. Сейчас с ними говорили языком смерти, а он понятен всем. Точно так же, как понятны слезы или мелодия похоронного марша.
Оказавшись на земле, Андрей мигом оценил обстановку. Машины поставлены с двух сторон, задними бортами к углам ямы. Впереди уже выстроилось отделение палачей. По ту сторону стояло пятеро изможденных пленных с лопатами в руках. Они выкопали эту яму, им же предстояло и погребать своих собратьев по судьбе. Смертникам они казались счастливчиками, обласканными небесами.
Лейтенант тоже понимал, что могильщикам еще, возможно, посчастливится прожить несколько дней. Но чувства зависти это у него не вызывало. Впрочем, чувства ненависти к ним тоже не было. Еще он обратил внимание, что пленных выгнали пока что только из одной машины. На другой брезент не был откинут. Неизвестность пугала скрытых за ним людей не меньше, чем бездна могильной ямы.
– Что там?! – панически кричали из-под брезента. – Где вы?! Вас расстреливают?!.
– Прощайте, земляки! – решился ответить им кто-то из группы Беркута. – Здесь наша гибель! Рвите брезент! Бегите!
И люди пытались рвать его. Машина заходила ходуном. Рослый водитель бил в брезент стволом автомата, пытаясь таким образом укротить наиболее отчаянных.
Тем временем конвоиры штыками оттеснили обреченных к яме. Андрей оказался у самой ее бровки, между стариком и каким-то пленным в старой, почти истлевшей гимнастерке.
– Вы приговорены! – устало, с презрительной ленцой бросил немолодой уже обер-лейтенант, командовавший расстрелом. – Приговор вам известен! Формальности, связанные с зачитыванием его, думаю, лишние.
И опять он говорил все это по-немецки. А лейтенант Беркут, очевидно, был единственным человеком, понимавшим сказанное им. Но смысл улавливали все, кто стоял сейчас на краю своей жизни.
– Есть просьбы ко мне? – Эта фраза вырвалась у лейтенанта конечно же случайно. Так перед казнью спрашивали герои книг, которые офицеру удалось прочесть на досуге. Сейчас же она прозвучала настолько неуместно, что Беркут горько ухмыльнулся. Обер-лейтенант заметил это, задержал на нем взгляд и, прокашлявшись, отвернулся.
«Не из кадровых, – успел подумать Беркут, удивившись, что не потерял способности задумываться над такими вещами. – Не успел заматереть».
– Как будет угодно, – молвил тем временем обер-лейтенант, и приказал солдатам приготовиться.
Беркут упал в яму в ту минуту, когда услышал команду: «Огонь!» Потом он так и не смог определить: то ли сработал инстинкт самосохранения, то ли его столкнули стоявшие впереди него. А может, произошло и то и другое.
Падая, он больно ранил связанные сзади руки. Тот, кто летел вслед за ним, врезался ему в лицо макушкой головы, разбил губу, навалился всем телом, показавшимся лейтенанту непомерно тяжелым, воистину могильным.
А немцы уже выгоняли обреченных из другой машины. Беркут слышал, как кто-то истошно вопил: «Помилуйте! Я же не был партизаном! Господа немцы! Господин офицер! Это на меня полицай, гад!.. Я же ни в чем не виноват!»
И вновь камнепад тел, крики, брызги крови…
«О господи, когда ж это кончится?! Но яма довольно глубокая. Может, они сделают еще одну ходку? Хотя бы не вздумали засыпать сейчас! Конвоиры и пленные с лопатами отойдут в сторону. Перекурить… И тогда можно будет как-то выбраться отсюда».
Беркут уже понемногу начал выползать из-под мертвых и умирающих, привстав сначала на одно, потом на другое колено…
И вдруг: пистолетный выстрел. Крик. Стон. Еще выстрел. Предсмертное хрипение, конвульсии.
Третья пуля врезалась в человека, чье плечо лежало на его плече. Но тот был мертв. Офицер выстрелил просто так, на всякий случай. Или, может, промахнулся, целясь в него, Беркута?
– Засыпа́ть! Работать, работать! – поторапливал обер-лейтенант.
На тела расстрелянных упали первые комья земли. Пленные из похоронной команды сгрудились на одной стороне и засыпали быстро, не бросая, а ссовывая целые горы земли.
«Значит – все! Но не живым же! – вдруг мелькнула мысль. – Только не живым! Не выбраться мне из-под груды тел и толщи земли! Задохнусь!..»
6
В 1945 г., здраво оценивая общую ситуацию и учитывая опасность, связанную с занимаемым им положением, он (Борман – Б.С.) предпринял решительную попытку перейти в восточный лагерь.
Шелленберг«Капитал размещен надежно. Человек, знающий код, беспредельно предан Движению. В случае нежелательных военных осложнений вполне можете положиться на него. Банкир извещен. Магнус».
Борман отложил радиограмму и, откинув голову немного назад и в сторону, как он делал всегда, когда основательно задумывался, некоторое время сидел так, уставившись в высокий серый потолок.
Он никогда не перечитывал документ дважды. Удивительная цепкость памяти рейхслейтера давно слыла таким же феноменом рейхсканцелярии, как и его способность любой, самый сложный доклад фюреру сводить к нескольким совершенно ясным фразам, благодаря которым Гитлеру сразу же становился ясен не только смысл вопроса, но и ход рассуждений своего заместителя по делам партии, завуалированная подсказка решения и даже… их общая выгода.
– При приеме этой радиограммы на радиостанции присутствовал еще кто-либо? – подался вперед Борман, и необъятная багровая шея его стала еще багровее. Ворот форменной коричневой рубашки, казалось, вот-вот не выдержит и взорвется, словно воздушный шар.
– Никак нет, господин рейхслейтер. Я проследил. Все как всегда. – Подполковник Регерс был таким же приземистым, как и сам Борман. Только плечи выглядели еще более сутулыми, голова казалась помельче, да и посажена была не на столь мощную шею. Тем не менее они удивительно напоминали друг друга. Настолько, что их можно было принять если не за братьев, то по крайней мере за дальних родственников.
– Сообщали ли вы кому-либо, что такая радиограмма получена?
– Нет, поскольку получил ваш приказ никому и ни при каких обстоятельствах… – Это уже третья радиограмма, которую Регерс вручает лично Борману, и в третий раз рейхслейтер задает одни и те же вопросы, кажущиеся уже ритуальными.
– Кто-нибудь из персонала радиостанции знал, что в это время ожидается сеанс связи с автоматическим радиопередатчиком?
– Никто, кроме капитана Вольфена.
– Опять Вольфен? Надеюсь, он не ведает того, о чем известно вам – что сообщение касается средств партии?
– С расшифровкой радиограммы, господин рейхслейтер, знаком только я. Но можете считать, что я тоже не знаю ее смысла и никогда ничего не слышал о сообщениях, касающихся зарубежных счетов партии. – Регерс, как всегда, говорил сухо, бесстрастно. Слушая его, Борман не нуждался ни в каких дополнительных заверениях. Подполковник напоминал ему зомби, и если бы в одно прекрасное утро тот действительно предстал перед ним в беспамятстве зомби, это вполне устроило бы рейхслейтера. – Меня они попросту не интересуют. Я – солдат, и мне известно только то, что должно быть известно знающему свою службу солдату.
Коренастый и неповоротливый, Борман тяжело дошагал до стола и уже оттуда, запрокинув голову и склонив ее на правое плечо, взглянул на сникшего офицера. Его обрамленные коричневатыми мешками глаза могли показаться сонными и безразличными. Однако Регерс уже достаточно хорошо знал повадки начальника партийной канцелярии фюрера, чтобы не уловить, что за внешней благодушностью их диалога сокрыта некая связанная с только что полученной депешей тайна.
Например, ему ничего не стоило предположить, что речь в ней идет об одном из тех тайных зарубежных счетов, о которых не известно даже фюреру. Но в то же время он вполне понимал Бормана: надо же подумать и о себе. Конечно же, у рейхслейтера надежных каналов и такой агентуры, какими обладают Шелленберг, Кальтенбруннер, Скорцени, нет… Но ведь после окончания войны этим господам будет явно не до Бормана, которого они хоть сейчас готовы сдать англичанам. Просто так, за спасибо.
«Не оказаться бы и мне в числе нежелательных свидетелей», – с тревогой подумал подполковник, но, как истинный служака, вздрогнув, еще более верноподданнически подтянулся.
– Свободны, подполковник. – Было замечено Борманом его рвение. Однако стоило Регерсу взяться за ручку двери, как рейхслейтер остановил его.
– Кстати, не будет ничего страшного в том, что капитан Вольфен совершенно случайно узнает в разговоре за чашкой кофе, что в радиограммах, доступа к которым он не получает, речь идет о золотом запасе партии.
Регерс вовсю пытался не выдавать своего удивления, но ему это не удавалось.
– Сама по себе подобная информация все равно никому ничего не даст. Зато удовлетворит любопытство всех тех немногих, кто попытается войти через капитана в ваше, а значит, и мое доверие. Лучше уж совершенно правдивая информация, нежели гроздья подозрительных домыслов.
– Совершенно справедливо, господин рейхслейтер, – вежливо склонил голову подполковник. – Это куда лучше.
Оставшись в кабинете один, Борман уселся в кресло и только тогда не спеша перечитал радиограмму. Он знал то, о чем пока не догадывался Регерс: агент Магнус направлял ему послания, подлежащие двойной расшифровке. Те, для кого оказался бы доступным их шифр, сумели бы добраться лишь до текста, который лежал сейчас перед ним. А кому из высокопоставленных членов СС, СД и разведки неизвестно, что партайфюрер занимается размещением значительной части партийных средств в тех странах, где они могут быть сохранены до лучших времен? Точно так же, как известно, что все сведения об этих вкладах Борман обязан держать в строжайшей тайне.
Однако истинная суть радиосообщений, которые он получал, заключалась вовсе не в зарубежных счетах. Текст, составленный подполковником Регерсом в результате автоматической расшифровки на специальной приемной станции, имел совершенно иной смысл. Магнус сообщал, что канал связи с Москвой через чешского коммуниста, давнего агента НКВД, выступавшего под кличкой Шумава, налажен. И что на Шумаву вполне можно положиться. Но главное – то важное государственное лицо, на котором замкнулась цепь в Москве, гарантирует ему, Борману, что в случае поражения Германии он может рассчитывать если не на поддержку и политическое убежище, то по крайней мере на снисхождение.
Впрочем, вторичная, «глубинная», как называл ее рейхслейтер, расшифровка была сугубо смысловой, условной, а потому результаты ее могли истолковываться со множеством нюансов. Борману же хотелось определенности. «Той определенности, – молвил он себе, – которой вполне заслужил или по крайней мере способен заслужить».
Вот уже два года, как в Берлине нет человека, стоящего к фюреру ближе, чем он. Если в разведке русских сидят не законченные идиоты и знают истинное положение дел, то должны понимать и то, что влияние его, Бормана, на решения и мысли фюрера теперь почти безгранично. От Геринга уже давно на всю Европу попахивает не вовремя разложившимся политическим трупом. Гиммлер, правда, все еще пытается наступать на мозоли, однако удается ему это с огромным трудом. Уже хотя бы потому, что, вечно на что-то претендуя в рейхе, Гиммлер по существу уже давно ни на что конкретное не претендует. Кроме того, эсэсовское воинство его настолько замарало себя перед миром концлагерями и зверствами на фронтах, что ни один уважающий себя политик не подаст ему во время перемирия руки и не станет иметь с ним дела. СС распустят и скорее всего объявят преступной организацией. Что же касается национал-социалистической рабочей партии Германии, то постепенно она избавится от крайне правых и возобновит дружеские отношения с рабоче-крестьянской партией большевиков, этими вечно стремящимися ко всемирной гегемонии интернационал-социалистами.
Борман открыл свой личный сейф, извлек папку с надписью «Магнус» и аккуратно вложил в нее донесение, присоединив его к двум предыдущим. Уничтожать их не было смысла. Шелленберг и Кальтенбруннер наверняка знали о содержащихся в них текстах. А сам Борман относился к ним с той бережливостью, с какой настроившийся на дезертирство солдат хранит сброшенную с вражеского самолета листовку-пропуск через передовые порядки противника.
Однако изменником Мартин себя не считал. Все, что он мог сделать для Третьего рейха, он уже сделал – для партии, фюрера, национал-социалистического движения. И не его вина, что столь почитаемые Гитлером Высшие Силы отвернулись от них, а скрип оккультного «шарнира времени» все больше напоминает скрип висельничной перекладины на осеннем ветру.
В отличие от многих других политиков и генералов из окружения фюрера Борман устремлял свои взоры на Восток, а не на Запад. У него были свои собственные взгляды на все то, что происходило сейчас на просторах России, и на ту идейную, духовную связь, которая, несмотря на всю жестокость нынешнего противостояния, все же роднила интернационал-социалистов России с национал-социалистами Германии. Ни в одной из западных стран, с их зажравшейся буржуазной демократией, идеи национал-социализма не могут быть восприняты с таким глубинным пониманием, как в многонациональном Советском Союзе, где почва для них давно взрыхлена и ждет мудрого сеятеля.
Ответ Магнусу, который рейхслейтер набросал, тоже был лаконичным и подлежал двойной дешифровке. «Напомните Банкиру, что успех дела партии зависит от вклада каждого из нас. Мы будем очень нужны друг другу. Капитал, как и идеи, не поддается тлену».
«Сумеет ли Кровавый Коба понять меня? – с тревогой подумал Борман, вспомнив кодовое название операции по покушению на Сталина. Теперь, вдумавшись в сотворенный им самим текст, Борман воспринял его как вершину философской зауми. – Должен понять. У нас слишком мало времени, чтобы прицениваться друг к другу».
Борман был уверен, что, даже разгромив Германию, сталинский режим в России теперь уже долго не продержится. Слишком много у него врагов внутри страны. Слишком большие массы солдат побывают в Европе. Если уж он открыл ворота страны-концлагеря, вновь загнать в нее народ, подобно стаду баранов, будет трудно. Во всяком случае, без поддержки национал-социалистов Германии, Австрии, Италии, Франции.
«Кстати, чем там у них завершилась эта дурацкая операция?» – встревожился рейхслейтер. Кальтенбруннер и Скорцени, конечно, скрыли от него, что на Сталина готовится покушение. Зато фюрер не видел оснований для того, чтобы не поделиться с ним предчувствиями. Убийство Сталина оказалось бы для него как нельзя вовремя. Однако самого Бормана эта информация взволновала: не хватало еще, чтобы его тайные контакты были сведены на нет гибелью Главного.
«Разве что воспользоваться сведениями об акции против Сталина? – вдруг осенило рейхслейтера. – Сообщение о готовящемся покушении, поступившее от самого Бормана! Которое тотчас же подтвердится. Личные услуги такого порядка не забываются даже тиранами образца Кровавого Кобы. Тогда уж можно будет спокойно выходить на прямые переговоры. Пусть не со Сталиным, но хотя бы с его личным представителем. “Заговор двух генсеков” – так это будет именоваться затем историками», – вяло осклабился Борман. И, чуть запрокинув склоненную на плечо голову, выжидающе уставился на портрет фюрера.
7
Беркут вновь осторожно приоткрыл глаза и увидел, что офицер стоит на краю ямы, прямо перед ним. Какое-то время обер-лейтенант всматривался в Андрея, пытаясь понять: жив этот расстрелянный или глаза его уже мертвы? Скорее всего – мертвы. Он даже наклонился, чтобы убедиться в этом.
– Жизнь – есть жестокое милосердие божье, господин обер-лейтенант, – яростно проговорил Беркут по-немецки и, резко пошевелив плечами, сначала освободил свою голову, а затем, поднатужившись, – то ли мертвые такие тяжелые, то ли сам он настолько ослаб? – с трудом поднялся на ноги. Теперь он стоял по грудь в безжизненных окровавленных телах и смотрел на онемевшего от удивления палача.
– Ты, кажется, что-то изрек, несчастный? – переспросил тот, обретя наконец дар речи. Больше всего офицера заинтриговало то обстоятельство, что чудом уцелевший заговорил по-немецки.
– Я сказал: «Жизнь – есть жестокое милосердие божье». Так было написано у подножия одного распятия. – Беркут проговорил это как-то слишком уж беззаботно, как человек, окончательно понявший, что спасения нет и терять ему больше нечего, но в то же время сумевший сохранить присутствие духа. – Именно это я и сказал вам, обер-лейтенант.
– Любопытное изречение. Древние умели ценить мудрость. Особенно, когда она исходит из могилы. Удивишь меня еще чем-то? – приподнял ствол пистолета.
– Смерть всегда лаконична. Поэтому пристрелите меня, окажите милость!
– Какая банальщина! – разочарованно ухмыльнулся обер-лейтенант и, заметив, что могильщики позамирали от удивления и стоят, ожидая конца их «загробного диалога», тут же гаркнул:
– Засыпау́ть!
– Я обращаюсь к вам как офицер к офицеру. В вашем пистолете, думаю, найдется лишняя пуля. В конце концов вы получили приказ расстрелять меня, а не похоронить живьем.
– Ты кто, немец? – дуло пистолета отплясывало в руке обер-лейтенанта какой-то бешеный фокстрот, словно он ловил на мушку ускользающую от него мишень, но никак не мог поймать.
– Нет, русский. Офицер, – быстро проговорил Беркут, выплюнув изо рта большой сгусток крови.
– Разведчик, значит? Как же тебя здесь прозевали? Обычно таких в наш лагерь не посылают.
– Я всего лишь фронтовой офицер. Обычный окопник. – Беркут вдруг осознал, что обер-лейтенант проявил к нему интерес, который уже выходит за пределы интереса палача к своей ожившей жертве. И понял, что от этого разговора может зависеть сейчас его судьба.
«А вдруг!» – озарило его сознание. И ничего больше не успел подумать, только это обреченное: «А вдруг!»
– Просто в детстве увлекался немецким.
– Но ты хорошо говоришь. Слишком хорошо, – с явной подозрительностью в тоне добавил обер-лейтенант.
– Потому что воспитывался у немцев, когда-то давно поселившихся в России. Затем учился в институте. Готовился стать учителем немецкого.
– И все же… – заколебался офицер. – Ты свободно говоришь по-немецки. Почти без акцента.
– Я уже все объяснил, господин обер-лейтенант, – сдержанно напомнил ему Беркут. Он ведь выпрашивал у этого палача не жизнь, а пулю. Всего лишь пулю, полузасыпанным стоя посреди могилы, на груде тел своих собратьев.
Тем временем другие собратья, которым выпало быть могильщиками, трудились вовсю. В своем старании они не щадили даже его: глина сыпалась на голову, на грудь и спину.
«Куда они так торопятся? – резко оглянулся на них Беркут. – Боятся? Считают: чем скорее засыплют могилу, тем скорее похоронят меня, пусть даже живьем… тем больше шансов вернуться в лагерь? Логика могильщиков!»
– Было бы куда лучше, если бы вы признались, что являетесь разведчиком, – как бы про себя размышляя вслух, молвил обер-лейтенант.
«Ему нужен повод, – уловил его мысль Беркут. – Хоть какой-то повод для того, чтобы вытащить меня отсюда».
– Ну так не поверьте мне. Предположите, что перед вами скрывавшийся в лагере разведчик.
8
Гольвег исчез за дверью, а два диверсанта продолжали стоять, опершись руками о стол, и молча смотреть друг на друга: один решительно и воинственно, другой – заискивающе виновато. Кондаков словно хотел разжалобить Скорцени. Словно извинялся, что не способен вознестись до уровня «СС-командос», к которому стремился поднять своих фридентальских курсантов первый диверсант рейха.
– Курс вашей общей подготовки завершен, лейтенант. Оставшиеся десять дней мы будем готовить вас отдельно. По специальной программе, рассчитанной исключительно на выполнение операции «Кровавый Коба». Я не понял: вам что, не нравится название операции?