– Такая услуга не подлежит забвению. Кстати, где сейчас Гольц?
– Вынужден вас огорчить: стало известно, что через несколько дней Гольца отправляют на фронт. Я слышал об этом от писаря. С сегодняшнего дня он уже никого не пожалеет. Узнав о Восточном фронте, обер-лейтенант буквально озверел.
– Желаю, чтобы вас эта участь не постигла. Что слышно об эшелоне в Германию? С пленными, для работы в рейхе? Он не отменен?
– Нет. Это я знаю точно. Лучше бы было, если бы вы остались в лагере и сняли с себя это арестантское отребье. Мы бы подружились с вами, господин…
– Унтерштурмфюрер, – как бы невзначай проговорившись, обронил Беркут. И санитар мгновенно вытянулся, щелкнув каблуками. – Увы, у каждого своя служба.
Приведя себя в порядок, лейтенант переоделся в принесенную откуда-то санитаром более-менее сносно выглядевшую лагерную робу, которая к тому же оказалась выстиранной, и собрался уходить.
– Господин Борисов, господин Борисов, – негромко и вкрадчиво окликнул его Юзеф, до этого уже попрощавшийся с ним.
– Отпуск в две недели пока что остается в силе.
– Спасибо вам еще раз, – сказал поляк, пожимая его руку, и Беркут ощутил вдруг прикосновение стали. – Я вас не забуду, – тряс его руку обреченный, просовывая ему между пальцев лезвие ножа. – Для себя берег, – прошептал он. – Вены вскрыть.
Так, зажав небольшое, но острое лезвие, Громов и ушел из блока в барак, где собирали команду для отправки. Между пальцами он сумел пронести это свое единственное и неоценимое оружие через тщательный обыск конвоиров. Сохранил его и тогда, когда, погружая их в вагоны, охранники неожиданно приказали всем раздеться донага[10], чтобы даже этим исключить всякую возможность побега, а взамен выдали по куску брезента, завернувшись в который можно было зарыться в сено и, даст бог, не околеть от осеннего холода.
25
На серпантине горной дороги лазурь морского залива открывалась совершенно неожиданно, ублажая путников успокоительным небесным озарением. Поросшие карликовыми соснами скалы представали на фоне моря во всей своей разноцветной контрастности, как на полотне мариниста. И белокаменная двухэтажная вилла, возникавшая на бедре расчлененного горным ручьем ущелья, – тоже казалась порождением все той же вдохновенной кисти. Как и россыпь небольших хозяйских построек, вымощенных красной черепицей, выделяющейся на фоне тусклой зелени миниатюрного сада.
– Притормозите, господин Тото.
– Могли бы и не предупреждать, княгиня. Я слышу это каждый раз, как только мы оказываемся на этом повороте.
Поначалу Тото действительно притормозил, но, вспомнив, какие чувства обуревают сейчас его повелительницу, свернул с узкой полоски шоссе и, рискуя сорваться с двадцатиметровой крутизны, пристроил «пежо» на крохотном пятачке, завершающемся прелестной мелкокаменистой осыпью. Капитан – он же «бедный, вечно молящийся монах Тото» – знал, что, очарованная пейзажем княгиня Сардони постарается не замечать опасности точно так же, как сам он почти не замечал тех прелестей, что открывались романтическому взору Марии-Виктории. Красоты лигурийского побережья Италии оставляли этого человека столь же равнодушным, как и все те страсти, что кипели сейчас в Италии вокруг личности дуче, созданной им на севере Итальянской республики, короля, маршала Бадольо и их отношений с англо-американцами – не то оккупировавшими всю южную и центральную часть страны, не то вошедшими туда в качестве союзников.
Выйдя из машины, княгиня храбро ступила на едва заметный каменистый барьер, чтобы там, на бруствере из гравия, пощекотать нервы не столько Тото, сколько своей удаче.
– Неужели Господу посчастливится уберечь от нас этот лигурийский рай? – спросила женщина капитан-монаха, остановившегося в полушаге, рассчитывая, что в последнее мгновение сумеет спасительно дотянуться до нее рукой.
– Будем надеяться, что лондонские апостолы сделали все возможное, чтобы подсказать ему это. Во всяком случае до сих пор, как вы заметили, авиация союзников обходит «Орнезию» стороной. Но что будет происходить, когда сюда докатится линия фронта, сказать трудно.
– Так будем же молиться, брат мой во Христе.
– Если кто-то еще способен на молитвы.
Отдых в «лигурийском раю» явно пошел княгине на пользу. Худощавые прежде щеки ее заметно оттаяли и даже предостерегающе налились; светло-шоколадный загар беззаботно упрятывал под своей свежестью какие бы то ни было порывы грусти и страха, а выгоревшие на солнце волосы казались еще более золотистыми, чем это было позволительно демонстрировать на побережье, посреди войны, где лукаво мудрствовали тысячи вооруженных и озлобленных мужчин.
Во всяком случае «бедный, вечно молящийся» монах из ордена Христианских братьев Тото, который даже в этот жаркий день предпочитал оставаться в монашеской сутане, в последнее время все больше опасался появляться с княгиней где бы то ни было вне виллы «Орнезия». Эту войну капитану английской разведки следовало во что бы то ни стало пережить. Сохранив при этом «лигурийский рай», княгиню, ее и свою репутации. Главные действия должны были разворачиваться в этих краях уже после войны.
Словно оправдывая его вечные страхи, из-за похожего на вздыбленного коня выступа горы появился открытый грузовик, битком набитый итальянскими солдатами. Они пили из горлышек, орали песню; бесстыдствуя, развеивали тоску по миру и женщинам в словах брани и изумления. Тото инстинктивно подался поближе к Марии-Виктории, стремясь хоть как-то прикрыть ее от глаз и бутылок, которые могли полететь в их сторону.
– Поедемте-ка с нами, синьора!
– Брось ты этого святошу! – добавили из второй машины. Как оказалось, двигалась их тут целая колонна.
– Эй, монах, побойся Бога, не греши прямо у дороги! Для этого существуют кусты!
– А еще нежнее – в море!
Все это время Мария-Виктория мужественно выстояла, повернувшись лицом к солдатам – так безопаснее – и безмятежно улыбаясь. Руки ее оставались при этом вложенными в глубокие карманы голубоватого плаща-накидки, из плотной, похожей на парашютный шелк ткани. Капитан-монаху сие одеяние нравилось уже хотя бы потому, что, во-первых, оно позволяло хоть как-то скрывать очертания ее соблазнительной фигуры, во-вторых, носить в каждом из карманов по английскому дамскому пистолетику. Еще один пистолет – «вальтер» – ожидал своего часа в перекинутой за спину дамской сумочке. Причем на случай обыска у нее имелся документ, уведомляющий, что княгиня Стефания Ломбези является лейтенантом службы безопасности, обладающим, естественно, правом ношения любого оружия. Впрочем, точно таким же документом мог, при случае, блеснуть и сам «бедный, вечно молящийся».
– В этот раз я едва сдержалась, чтобы не разрядить оба пистолета сразу, – все с той же беспечной улыбкой на лице призналась княгиня, провожая взглядом пятую, санитарную машину, уходящую в сторону Генуи. – Каждый раз, когда я вижу этих отправляющихся на убой самцов и слышу их скотство, у меня едва хватает мужества, чтобы не расплачиваться свинцом за каждый «комплимент».
– В сущности… солдаты как солдаты.
– И я слышу это от вас, воспитанника Оксфорда?!
– В Оксфорде я как раз надолго не задержался. Война завершается, и взгляды на врагов и союзников – временных врагов и не менее временных союзников – претерпевают изменения. Что же касается вас, княгиня…
– Тоже претерпевают? Наконец-то.
– Что же касается вас, то я всегда сомневался: стоит ли доверять вам оружие? Слава богу, что пока еще вам удается прикрывать свое презрение к обмундированным согражданам той же накидкой, которой прикрываете красоту тела.
– Было время, когда я тоже сомневалась: стоит ли доверять вам больше, нежели своему оружию?
– Чем завершились ваши муки?
– Решила, что куда надежнее доверять оружию.
Тото коротко, призывно хохотнул.
– Прислушаюсь-ка я, пожалуй, к совету того итальяшки, который кричал: «Эй, монах, не греши прямо у дороги! Для этого существуют кусты и море».
Княгиня восприняла его пассаж как одну из самых грубоватых шуток, которые ей пришлось услышать от англичанина. Из тех немногих, которые он вообще позволял себе в ее присутствии. Мария-Виктория уже знала, что Тото с особым трепетом воспринимает любого аристократа – сам-то он был из что ни на есть «средних», чуть ли не «уличных». И если что-то до сих пор сдерживало его, так это княжеский титул хозяйки «Орнезии». Иногда Сардони диву давалась, что до сих пор между ними не произошло ничего такого, что завершилось бы постелью. Почти платоническая безмятежность. И это здесь, на лигурийском побережье Италии!
26
– Товарищ Берия, Иосиф Виссарионович ждет вас. Он приглашает поужинать вместе с ним.
Берия медленно поднял голову, с ненавистью посмотрел на рослого, плечистого генерала-адъютанта, как на каменное изваяние, и брезгливым жестом руки отодвинул его от двери, словно смел с дороги.
Назавтра Берия должен был явиться к Сталину с докладом о закрытии дела о покушении. Однако неожиданный звонок заставил его срочно прибыть сюда, на подмосковную дачу Сталина. А такие вызовы всегда настораживали шефа НКВД. Он хорошо помнил, что произошло с его предшественниками – Ягодой и Ежовым.
– Что, Лаврентий, что ты так несмело? Входи, дорогой… Садись. Мои друзья в Грузии не забывают своего старого товарища. Вот только вчера прислали несколько бутылок хорошего вина.
Сталин сидел за низеньким, инкрустированным кавказским орнаментом столиком, на котором стояли две бутылки вина, два блюдца с бужениной и большая ваза, наполненная гроздьями белого винограда. Он наполнил бокал Берии и, провозгласив: «За нашу победу!», принялся долго, как заправский знаток, смаковать розовый напиток.
– Ах, хорошее вино! Из какой части Грузии?
– Из Кахетии.
– Замечательное вино.
– Отныне оно будет называться «Кровавый Коба». Как тебе название, Лаврентий?
Берия попробовал улыбнуться, однако стекла очков сделали взгляд его водянистых глаз замороженным, а улыбку – растерянно-циничной.
– Каждое вино имеет свое название и свою историю, – попытался уйти от прямого ответа. Он давно понял: что-то изменилось в отношении Сталина к нему. Сам все время допытывается, что да как, провоцируя его, Берию, на все новые и новые разоблачения «врагов народа». И в то же время с каждым крупным разоблачением становится все более подозрительным, отчужденным.
– Так ты все еще собираешься устраивать открытый судебный процесс по делу о покушении на товарища Сталина, а, Лаврентий? – Когда генсек наполнял бокалы, горлышко бутылки предательски постукивало о чешское стекло.
– Процесс уже состоялся.
В этот раз Кровавый Коба залпом осушил свой бокал и, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла.
– Уже, говоришь?
– Там ведь все ясно.
– Правильно сделал, – Сталин пальцами взял с тарелки кусочек мяса, повертел его перед глазами, словно рассматривал на неярком утреннем солнце, и потом долго, по-старчески пережевывал. – Товарищ Вышинский и так очень занят. Зачем загружать его совершенно незначительными делами? Да, тот лейтенант… Надо бы его…
– Тоже расстрелян.
– …Повысить в звании и наградить за бдительность, – словно бы не расслышал его слов хозяин дачи.
– Мы своих людей не обижаем, товарищ Сталин. Его повысили до старшего лейтенанта, представили к ордену и только после этого расстреляли.
Это было неправдой. Лейтенант еще только ждал решения своей судьбы в одной из камер Лефортовской тюрьмы, но уже повышенный в звании и представленный к награде – о чем он еще не знает. Однако за «расходом» дело теперь не станет.
– Я не желаю лишних жертв, Лаврентий. Людей нужно беречь… – поучительно разжевывал жестковатое мясо Сталин. Он сам просил подавать ему такое к вину. Он любил – чтобы жестковатое, поджаренное и слегка прокуренное дымком. Это блюдо напоминало старому революционеру еду его сибирской ссылки.
– Так это ж первая моя заповедь, – проворчал Берия, почти обиженный тем, что вождь мог заподозрить его в «излишней расточительности».
– Война кончится, и люди начнут сравнивать, – неожиданно ударился в философию Кровавый Коба. – Они будут говорить, что в этой войне противостояли друг другу два учения – коммунистическое и фашистское: две партии, два лагеря…
– Лагерей было куда больше, – саркастически заметил Берия, но мгновенно согнал с лица скабрезную улыбку. Он произнес это не по храбрости своей, а по глупой неосторожности. Что называется, сорвалось.
– Они будут сравнивать и говорить: вот как зверствовало гестапо, а вот как боролось с врагами народа наше энкавэдэ. Вот их Мюллер, а вот наш Берия… – Вежливо, но расчетливо мстил ему вождь. – Ты хочешь, чтобы они видели разницу между Мюллером и Берией, Лаврентий?
– И они увидят ее, товарищ Сталин, – угрожающе пообещал Берия. – За нами не заржавеет.
– Но это не значит, – задумчиво набивал трубку вождь, – что мы должны выпускать ход нашей истории из-под контроля. Уже сейчас мы должны думать над тем, что из наших деяний достойно истории, а что недостойно, поскольку это наши повседневные государственные дела. Зачем будущим поколениям знать, в каком халате и каких тапочках ходил товарищ Берия по своей даче? Я правильно говорю, Лаврентий?
– И даже знать о том, что у Берии была дача, народу тоже не обязательно.
– …Вот почему ты правильно делаешь, – вновь слушал только самого себя Сталин, – когда не допускаешь, чтобы слух о покушении на товарища Сталина обрастал разговорами, сплетнями и домыслами наших врагов. Кто еще знал о том, что двое бывших наших солдат были заброшены сюда для этой гнусной операции?
– Офицеры, которым докладывал лейтенант – капитан, майор, полковник, генерал…
– Даже генерал? – сокрушенно покачал головой Сталин, тяжело вздохнув.
– Все они будут молчать.
– Будут?
– У нас молчат.
– Там еще оказались замешанными какие-то милиционеры…
– Будем считать, что их уже нет, – общипывал гроздь винограда Берия. – И тех, кто их расстреляет, тоже не будет. Зачем истории знать то, что знать ей не положено? – почти скопировал Берия акцент своего хозяина.
– Но кто-то уже успел узнать о «Кровавом Кобе» в Верховном суде, прокуратуре, ЦК?
Берия задумчиво уставился в потолок и, не опуская подбородка, высокомерно повертел головой:
– Ни один человек.
– Значит, никто? – не поверил ему Сталин.
– Вроде бы… – уже менее уверенно подтвердил Берия.
– Совсем никто, Лаврентий? – наклонился к нему вождь через стол.
Берия наконец-то опустил голову и, глядя на вождя, поиграл желваками.
– Кроме меня…
– Вот видишь, Лаврентий, – еще более мрачно и отрешенно вздохнул Сталин. – Вот видишь…
– Но я-то буду молчать, – почти шепотом, срывающимся голосом проговорил «первый энкавэдист большевистской империи».
– Ни на кого нельзя положиться, товарищ Берия. Ты знаешь это не хуже меня.
Берия нервно сорвал с переносицы очки, словно они мешали разглядеть Сталина. Обычно полусонные, ледянистые глаза его вдруг налились кровью и полезли из орбит.
– Так что же мне теперь, застрелиться, что ли?! – не выдержали нервы у Берии. – Прямо здесь, у тебя на глазах?
Сталин задумчиво помолчал, внимательно осмотрел трубку, словно заподозрил, что ему подсунули не ту, или не тот табак…
– Почему прямо здесь? И потом… всему свое время, Лаврентий. Всему свое время.
27
…В разгромленном немцами партизанском лагере сержант Николай Крамарчук все же побывал. Вместо землянок он обнаружил руины, вся территория изрыта воронками от мин, лес вокруг выжжен. Однако ни останков своих друзей, ни могил…
«Опасаются, что люди, пришедшие на смену беркутовцам, станут поклоняться их могилам, – понял сержант. – Поэтому тела партизан увезли вместе с телами своих солдат».
За два часа до того, как отправить Крамарчука на разведку к Подольской крепости, Беркут вывел его из лагеря и там, под одним из динозавроподобных валунов, показал свой тайник.
– Если погибну, найдешь в этом тайнике небольшой пакет с кое-какими захваченными у немцев документами и письмом для Марии. Сделай все возможное, чтобы пакет попал к ней. Документы она сохранит, чтобы при первой возможности передать нашим.
– Как свидетельство того, что мы здесь тоже кое-чего стоили, – согласно кивнул сержант.
– Сейчас она пока что прячется в Гайдуковке. Но даже если ее там не окажется, разыщи. Хоть после войны – все равно разыщи.
– Почему ты так? – удивился тогда Николай. – Ты что это вдруг надумал, комендант?
– «Комендант», – благодарно похлопал его по плечу Беркут. – Только ты и можешь еще назвать меня так.
– И Мария Кристич, – напомнил Николай. – Бывший санинструктор дота. Трое из тридцати одного… Говорят, на войне это еще по-божески.
Вздохнули. Помолчали…
– Считай это моей последней просьбой, сержант. Кроме тебя об этом тайнике не будет знать никто.
Осмотрев лагерь, Крамарчук сразу же направился к тайнику. В конверте-пакете с грифом какого-то немецкого учреждения оказалось несколько офицерских удостоверений вермахта, две немецкие карты и письмо, адресованное Марии Кристич. Вскрывать конверт с письмом Николай не стал, хотя очень хотелось прочесть его. Зато нашел в тайнике кое-что и для себя. Будто предвидя, в каком трудном положении окажется Крамарчук, лейтенант оставил для него немецкую портупею с двумя парабеллумами в кобурах, шесть обойм патронов, три гранаты и золоченый трофейный портсигар.
«Закури, сержант, вспомни гарнизон 120-го дота… – было написано в записке, лежавшей на сигаретах, – и продолжай борьбу. Не забудь о просьбе. Оставайся мужественным. Прощай. Беркут».
«Нет, он жив, – сказал себе Крамарчук, пряча эту записку в карман. – Ничто не заставит меня поверить, что Беркут погиб. Такие люди не гибнут. Но просьбу я все же выполню».
В тот же день он познакомился с двумя семнадцатилетними парнями из Калиновки, которые работали на лесозаготовке. Один из них признался Николаю, что запомнил его еще с той поры, когда он приходил к ним в село за продуктами. Крамарчука это обрадовало. Он подумал, что именно эти ребята могли бы стать основой нового партизанского отряда или даже возрожденной «группы Беркута». Пусть без самого лейтенанта, но с теми же традициями.
Они договорились встретиться через три недели возле пещеры у Звонаревой горы. Эти три недели нужны были Николаю, чтобы разыскать Марию, передать пакет и отлежаться у кого-нибудь из добрых людей.
Незаживающая рана в плече, мытарства и давно не проходящая простуда измотали его до основания. Но это не могло отвернуть его от главной цели – разыскать Кристич. Причем Николай попытался бы найти ее, даже если бы этого конверта не существовало.
Догадывался ли Беркут, что он, Крамарчук, тоже влюбился в Марию? Он не мог этого не заметить.
«Но, может, только поэтому и попросил меня разыскать девушку?! – вдруг осенило Николая. – Хотя какой толк? Она ведь все равно его ждет. Как же мне идти к ней с этим посмертным посланием? И что потом? Ждать, когда, по-вдовьи оплакав своего лейтенанта, в конце концов вспомнит, что рядом находится другой человек, который тоже любит ее?»
Гибель Беркута приближала Крамарчука к мечте, которая еще несколько дней назад казалась несбыточной. Но в этом-то и заключалась вся нечеловечность его счастья. Почему оно должно доставаться ему только такой жестокой, кровавой ценой?!
…Силы оставляли Крамарчука, однако еще несколько километров он брел, почти не осознавая своего пути, переходя от дерева к дереву, переползая от валуна к валуну.
– Но это еще не смерть… – прошептал он, оседая на склон поросшего ельником холма и погружаясь то ли в сон, то ли в бредовое состояние. – Просто я устал… Смертельно устал.
* * *Проснулся он, когда солнце багровело уже высоко над лесом. «Сколько же я проспал? Когда уснул: вечером? Утром?» В ельнике, куда не проникал ветерок, было не по-осеннему душновато и приятно пахло разогретой хвоей. Вытерев вспотевшее лицо, Крамарчук выбрался из своего убежища, попил из ручейка и побрел по редколесью. Метров двести он прошел, обшаривая взглядом полянки и кустарники, а когда поднял глаза, то увидел, что лес кончился и внизу перед ним открывается каменистая долина, посреди которой чернеют соломенные крыши трех облепленных всевозможными пристройками домов.
«Неужто лесной хутор?! – обрадовался он, осторожно выходя на опушку. – Может, там и немцев-то нет?»
Но вскоре ему открылось еще несколько усадеб, и Крамарчук понял, что перед ним – небольшое село, за которым снова начинается густой лес. «А вдруг это и есть Гайдуковка», – вновь появилась слабая надежда.
Пройдя еще немного по склону, Николай неожиданно заметил сидящего на камне старика. Рядом, на опушке, паслись козы.
Скрываясь за деревьями, сержант осторожно приблизился к пастуху.
– Отец, слышь, отец, – негромко позвал он из-за ствола расколотого молнией клена.
Старик испуганно оглянулся и медленно, тяжело разгибаясь, словно поднимал огромную ношу, попытался встать. – Да не бойся ты! Ничего плохого я тебе не сделаю.
Старик наконец разогнул спину, отступил на несколько шагов и схватился за веревку, которой обе козы были привязаны к одному колышку.
– Не пугайся, говорю, – зло прохрипел Крамарчук. – Не трону я твоих чертовых коз. Как село называется?
– Село? Называется? – пролепетал старик. – Да Лесное, как же ему еще называться?
– Лесное, говоришь? – угасающим голосом переспросил сержант. – Какое еще Лесное? Мне Гайдуковка нужна. Гайдуковка где, я спрашиваю?! – разъяренно выкрикнул партизан, словно это старик был виноват в том, что он заблудился.
– Гайдуковка дальше, за лесом, – показал старик на лес по ту сторону долины. – До нее еще далеко. А ты, гляжу, нездешний?
– Ну и что, что нездешний? – Николай прислонился спиной к дереву и закрыл глаза. – Сколько до нее километров?
– Шесть. Может, семь. Кто их считал?
«Шесть, семь!.. Как же я пройду столько?! Где взять силы, чтобы пройти еще столько?!»
– Немцы в этом твоем лесном Париже есть?
– Нету их. Позавчера снялись и уехали к аллилуям. Боятся они оставаться здесь, посреди леса. Наезжают только, отбирают, что могут. Коз я вот в лесу прячу. В землянке.
Старику было под семьдесят. Истощенный, с землистым лицом… Не седые, а тоже какие-то землистые, словно присыпанные пеплом, свисающие до плеч волосы. Серая рубаха. Весь серый! А может, это у него в глазах все сереет?
– Ты-то кто такой будешь?
– Уже никто, отец. А когда-то был солдатом. Ранен я. Иду вот. Каким-то чудом все еще иду. Хотя мог бы уже лежать где-нибудь… Партизаны в ваших краях водятся?
– В этом лесу нет. Не слышно. А туда дальше, за Гайдуковкой, иногда появляются. Видели их.
– Мне нужно полежать… Отлежаться… Хотя бы несколько дней, – Крамарчук оттолкнулся от дерева, сделал несколько шагов и почувствовал, что теряет сознание. – Я ранен. Да еще и приболел. Мне бы хоть сутки… Чтобы не на ногах…
– Вижу… Да только сам я тоже… старый и больной. И бабы у меня нет… А тебе уход нужен, – мрачно объяснил старик. – Опять же… Найдут тебя – меня самого к аллилуям.
– Точно, вместе с козами, – отплясывал сержант на угасающих углях своего фронтового юмора.
Но старик не воспринял его.
Выдернул колышек и потащил свою рогатую живность в сторону села.
– Куда же ты?! – попытался удержать его Крамарчук. – Помоги хоть чем-нибудь! Во спасение души, отец! Ну не ты… Так, может, кто другой отважится. Только не оставляй вот так вот, между раем и адом!
– А кто другой? – оглянулся старик. – Кто?! Кругом немцы-полицаи. Да еще, как и в каждом божьем селе, свой сельский иуда на петле-обмылке гадает. У них это быстро. Глядишь, и село сожгут.
– Ох и сволота же ты, дед! – потянулся Николай к кобуре.
Но пистолет, однако, не выхватил. В кого стрелять? В кого стрелять?! В старика, испугавшегося петли карателей?
– Что же ты… оставляя человека на погибель, коз своих спасаешь?! – медленно оседал на каменистый склон пригорка.
28
Почавкивая изношенным мотором, «пежо» ворчливо преодолел еще три изгиба серпантина и, юзом пропахав последние метры, заглох почти у самой двери небольшого придорожного ресторанчика.
– Вы опять удостоили визитом мою «Тарантеллу», княгиня! Для меня это равносильно знаку небес. – В своих коротковатых черных брюках и черном жилете, одетом на безнадежно пожелтевшую от многочисленных стирок, некогда белую рубаху, этот итальянский австриец был похож на старого, основательно подлинявшего пингвина. И ходил он тоже по-пингвиньи, переваливаясь с ноги на ногу и небрежно разбрасывая по сторонам носки до исступления надраенных башмаков.
– Хитрите, господин Кешлер. Для вас это всего лишь равнозначно появлению еще двух столь долгожданных посетителей. Тем не менее приятно, что на этой земле существуют уголки, где тебе все еще рады, – томно то ли упрекнула, то ли похвалила его Мария-Виктория, с королевской величественностью жертвуя свою руку для ритуального поцелуя.