– Как же так?.. Как же так?.. – бормотал Василий Петрович. – Ведь был же нормальный, ведь нравился же… Очень нравился. Как же это получилось?
А получилось очень просто. Пока стоял памятник на деревянной подставке, пока был он не отшлифованный, то казался соразмерным и монументальным. Отделал его Василий Петрович, отшлифовал, проработал детальки, и отделка съела объем. Монументальность пропала. А как опустил его Василий Петрович на пол, то и смотреть стало больно – надругательство, а не памятник…
– Да… – бормотал он, – это тебе жизнь, а не значок. Тут пальцем не загородишь, как тебе угодно. Тут головой думать надо.
Он еще раз обмерил памятник. Все на месте. У себя не украл ни сантиметра. Как был гранит метровой высоты, так и остался. И по цоколю сорок пять стало. Тоже почти ничего не снял.
– Ах ты, мать честная, – рассуждал он, впрочем, без особого волнения, – куда же я раньше смотрел? Ведь кусок-то мне показался достаточным. Смотрелся кусок. А это что? Торчит как палец, и цоколя почти не видно. Надругательство, а не памятник. Вот уж точно, как говорится: «Торговали – веселились, подсчитали – прослезились».
Не слег Василий Петрович в постель. Не запил, не затужил, а, отодвинув свою работу в самый дальний угол, принялся утеплять сарай. И то дело: работаешь, работаешь, а ноги леденеют за полчаса, приходится разуваться, отогревать их над плитой. Материал, кстати, был – полсарайчика занимал. Хороший материал, выдержанный, доска к доске. Тут тебе и елка, и сосна, и береза, и ясень попадался, дубовые досочки имелись. Все берег Василий Петрович, все копил на дело, а тут решил одним махом.
Шпунтованной доски у него не было, так пол он застелил по-старинному, в шип, как делали еще раньше в его деревне. Потом решил обшить худые стены досками изнутри, но между наружной стеной и внутренней оставил зазор в ладонь. Доску к доске пригнал – иголку не воткнешь. На соседних стройках выпросил у мужиков стекловаты. Где за бутылку, а где так – разных оческов. Набрал мешка три, заложил между стен. К двери порожек приладил, чтоб тепло не уходило, а с улицы сделал над дверью даже маленький козырек, чтоб снегом не приметало.
Разобрал верстак, а вместо него соорудил маленький топчан вроде нар. Хотел было прорубить окошко, но не стал. От лишнего глаза. Номерной замок на дверях уже давно не висел. Василий Петрович заменил его на дорогой английский с оригинальными ключами.
В мастерской стало просторно, светло от свежеоструганных досок. И все-таки холодно, хотя и теплее, чем раньше. Тогда утеплил изнутри дверь и снова отправился в электромагазин. Долго выбирал обогреватель. Остановился на самом мощном камине. Тут уж жалеть денег не приходится – здоровье дороже. Заодно купил и лампу дневного света. Он рассудил, что если работать, то лучше при дневном свете, а так посидеть, чайку попить можно и под абажуром. Даже уютнее. Наладил себе мастерскую Василий Петрович такую, что хоть жить переселяйся. Вот только воды нет и всяческих удобств, а тепло, светло, уютно. Спать можно, ночью не замерзнешь даже под легким одеялом.
На улице уже вовсю шел снег. Стоял декабрь. По вечерам Зина подолгу приникала к кухонному окну, но после ремонта в сарайчике не светилось ни одной щелочки. И понять, там Василий Петрович или нет, было невозможно. Хотя она наверняка знала, что он там…
14
Василий Петрович умер.
За год до смерти почувствовал он первые признаки болезни, той самой, которая раньше называлась скоротечной чахоткой. За год до смерти, когда работал над последним своим памятником, вернее – когда уже заканчивал работу, начал он покашливать сухо и неприятно. И все сперва думал, что от курева. Даже папиросы бросил и перешел на дорогие сигареты с фильтром. Но это не помогло. С каждым днем кашель все усиливался, сделался мокрым, продолжительным и изматывающим. Начал Василий Петрович по ночам потеть, а днем уставать, с лица таять и обратился наконец к врачам. Те осмотрели его под рентгеном и без всяких разговоров направили в туберкулезный санаторий под Москву. Оттуда его как тяжелобольного перевели в Крым, но и это не помогло. Только год, по сути дела не вылезая из больниц и санаториев, протянул Василий Петрович. Уж очень была запущена болезнь. И организм немолодой. Совсем немолодой и небереженый, как говорится.
Болезнь особых неприятностей ему не доставляла, не считая, конечно, кашля, но болеть, а особенно валяться по санаториям Василию Петровичу не нравилось. И все бы ничего, но извелась душа за последний, окончательный, пятый по счету памятник.
Когда Василий Петрович убедился, что гранитный обелиск никуда не годится, он не отчаялся, как после неудачи с плитой, но и не бросился, однако, приобретать новый материал. На собственной шкуре он убедился теперь, что камень, а в особенности гранит, не терпит торопливости и легкомыслия и наказывает за это самое легкомыслие больно – месяцами работы, брошенной псу под хвост.
Из умных книжек, читанных длинными зимними вечерами под душистый чаек у себя в мастерской, узнал Василий Петрович, что обычно, прежде чем приступить к натуральному камню, скульпторы выполняют работу из глины и смотрят, что получилось. Потому что никакие рисунки, пусть даже в натуральную величину, настоящего представления о вещи не дают.
Достал он через скульптурный комбинат глины, соорудил настоящий скульптурный станок и, подумывая между делом о новом памятнике, стал тренироваться в лепке.
Нельзя сказать, что поначалу это ему легко давалось. Все-таки руки привыкли к рубящему, режущему и строгающему инструменту, а тут приходилось лепить. И тут, правда, был инструмент, приобретенный Василием Петровичем за приличные деньги в специальном магазине для художников, но уж больно он непривычный… Но то ли со страху, то ли еще как, вылепил Василий Петрович свою голову, и вылепил хорошо. И насчет инструмента приспособился. Работал больше резцами. Прилепит бесформенный кусок глины и обрабатывает резцами и стеками, словно дерево. Ничего, приспособился. Пошло дело. Даже понравилось на новенького. Настолько понравилось, что надумал вылепить себя во весь рост.
В том скульптурном комбинате выяснил он, как вообще делаются статуи, и в частности бронзовые. Далее посмотрел, как мастера на заводе их отливают по заказу. Очень ему захотелось изобразить себя в полный рост и потом на заказ отлить из бронзы. «Если взять этот материал на прочность, – размышлял он, – то мрамору не уступит. И по прочности, и по долговечности. Во всяком случае, на наш век хватит. Хоть и мягче глина, чем, скажем, гранит, но работы с ней не меньше. Ее все время хочется переделывать. Вот в чем беда».
Сначала Василию Петровичу переделывать было жалко. Но постепенно пристрастился к переделкам, да так, что стал пропадать в мастерской целыми днями и ночами. Редко когда ночевал дома, в те лишь дни, когда работа не шла. Сперва очень злился в такие дни Василий Петрович. Он и раньше слышал разговоры насчет вдохновения, но значения им не придавал, а считал, что все это от лени. Не хочется человеку работать, вот он и придумывает… Теперь же он на собственном опыте убедился, что это штука довольно реальная, более того – очень тонкая и капризная.
Вот ведь сошло на него натуральное вдохновение, и он буквально за две недели вылепил свой портрет. Часами потом вглядывался в зеркало и сравнивал – две капли воды. И даже размеры соблюдены. За размерами Василий Петрович почему-то особенно ревниво следил. Тщательнейшим образом перед зеркалом он измерил свою голову похищенным у жены портновским метром и записал цифры на эскизе рядышком с нарисованной головой.
А тем временем Петька его женился и привел в дом молодую жену Люсю. Ее специально предупредили насчет странных занятий Василия Петровича, и знакомство, которое состоялось лишь на третий день после переезда Люси в их квартиру, прошло легко и незаметно. Василий Петрович с легким любопытством оглядел сноху, помял ее руку своей мозолистой и, вспомнив, зачем пришел, взял, что было нужно, и отправился в мастерскую.
Как же получилось, что родной отец не гулял на свадьбе собственного сына? Может, свадьбы не было? Нет, свадьба была, да еще какая! Комсомольская. Справляли ее в клубе Петькиного завода, и приглашал на нее Петька отца, правда, больше потому, что на заводе знали, что у него есть отец, и не позвать было просто неприлично. Но попало это событие как раз на самую горячку в мастерской, на самое, так сказать, вдохновение, и, выслушав приглашение, Василий Петрович, согласно и доброжелательно закивал головой, продолжая думать о своем, потом как-то замотался с памятником и совсем забыл. А накануне свадьбы ночевал в мастерской и утром, когда надо было ехать в загс, не пришел, и Петька не пустил мать, которая рвалась в сарайчик за отцом. Припомнил, наверное, ту самую оплеуху, которую схлопотал безвинно, припомнил весь последний год – и не пустил.
А Василий Петрович так и не вспомнил о свадьбе до самого знакомства с молодой снохой.
И в тот же самый момент Зина поняла, что у нее теперь нет мужа. И так горько ей стало, так беспросветно, что захотела она выплакать свое новое горе, но не смогла.
До последнего времени она все-таки надеялась, что пройдет это увлечение у Василия Петровича, что закончит он наконец все свои дела, вернется и станет прежним – добрым, тихим и внимательным. Опять будет смотреть футбол и хоккей по телевизору, засыпать на кинофильмах о любви, пить пиво по воскресеньям, приносить полностью получку и ходить вместе с ней покупать внучке подарки. Теперь надежды не стало. Пошла Зина на последнее средство. Поставила в их спальне раскладушку и стала ложиться отдельно. На это ее действие Василий Петрович сперва никак не отозвался, а потом спокойно предложил, чтоб она спала на кровати, а он будет спать на раскладушке.
Через два месяца он купил пружинный матрас и поставил его на ножки. И как ни в чем не бывало… Правду сказать, не придавал Василий Петрович этому событию соответствующего значения, а рассудил по-простому: мол, уж годы не те, чтоб в обнимку спать. У каждого своя привычка. Кто любит на боку, а кто на спине, а когда на спине спишь, то храпишь на всю ивановскую. Какой тут отдых человеку рядом?
Ему казалось, что он освоил глину, когда долепил портрет, на самом деле все было не так просто. И не в секретах всевозможных тут было дело, хотя и секретов было достаточно. Не мог он ее как следует почувствовать руками. Не принимала душа этот материал.
С собственной персоной, которую он собирался выполнить в полный рост и в натуральную величину, он мучился чуть ли не полгода. Сперва задумал он выполнить себя стоящим по стойке смирно, а уж потом надеялся придать рукам и ногам другое положение. Какое именно – ему и самому пока было неясно.
Это положение самого себя на постаменте, или, другими словами, позу, он искал долго и упорно. Не с руками же за отворотом себя изображать! Что он, Наполеон, в самом деле? Больше того, он долго не мог решить, будет ли на нем пиджак, пальто или телогрейка. А если, скажем, пальто, то какого фасона?
Его собственное темно-синее пальто со светлым каракулевым воротником для изображения во весь рост явно не подходило, да и не нравилось в смысле обыкновенной носки оно Василию Петровичу уже давно. Так уж донашивал. Потому что дорогое и теплое.
В конце концов он решил изобразить себя в рабочем комбинезоне, которого, строго говоря, у него никогда не было (фасон спецодежды на фабрике был совершенно другой), но который давал бы недвусмысленно понять, что под памятником захоронен рабочий человек.
Сперва хотел дать себе в руки топор. Долго думал, как бы его приспособить. Опущенным вдоль тела? Вроде стоит человек, работу кончил и опустил уставшую руку с топором… А другую руку куда? С другой рукой ничего не получалось. В карман ее не засунешь… Хоть бы папиросу в руку, и то уж было бы легче. Но на кладбище с папиросой вроде неудобно.
Но нашел! Нашел, да еще как! И топор все-таки пригодился. Значит, так, в общих чертах: стоит мастер, по топору видно, что деревянных дел, а плотник или столяр – это не важно, левую руку зацепил большим пальцем за лямку, рука же сжата в кулак. Это особенно нравилось Василию Петровичу, когда он репетировал перед зеркалом и с тихой гордостью рассматривал свой кулак, переплетенный жилами, как на картинке учебника, а следовательно, натруженный. Правая рука опущена вдоль туловища вместе с топором. И сжата она слегка, только-только чтоб удержать топор. Это должно показывать, что работа сделана, закончена и наступило расслабление. И жилы на правой руке столь же рельефны, но уже от усталости. Значит, правая – усталая и расслабленная, а левая – судорожно сжата в кулак и напряжена. Это должно говорить о том, что мысли все натянуты в душе мастера, как струны. Что хоть и кончилась работа, но мысли, рабочая горячка еще не отпустили.
А голова… Вот с головой тут самый главный фокус. Долго потел над головой Василий Петрович. Все ему хотелось поднять ее повыше, устремить в будущее. Хоть и неудобно было как-то устремлять, но ведь не опустишь… Не раб же он, а вполне сознательный советский рабочий. Передовик производства. А как только он ее задирал, еще на рисунках, так делалось ему не по себе. Становился весь памятник похож на скульптуру, какие обычно стоят по паркам культуры, на станциях метро и еще на крышах некоторых домов. Да, с головой была задача. Просто проблема была с головой, и казалось, что неразрешимая. И вот как нашел он ее решение.
Стоял он задумавшись и рассматривал очередной эскиз, очередную творческую неудачу, и случайно скосил глаза на зеркало, которое стояло рядом на полу. И увидел себя со склоненной набок головой, с полными глубокого раздумья глазами.
Так и решил он проблему собственной головы. И еще больше склонил он ее на рисунке. И даже чуть-чуть вниз опустил и вперед самую малость подал. И именно наклончик вбок снял со всего облика приниженность, которой он так боялся. Ведь перед собственными мыслями не грех и склониться. Совсем другое значение появилось у всей фигуры.
Стоит мастер. И не работу очередную закончил, а всю трудовую жизнь, и вглядывается, что же из-под его рук вышло, что же он такое сотворил, наработал… Оценивает свою жизнь и размышляет. Подводит итоги…
15
И тут Василий Петрович начал спешить. Если раньше он работал с чувством, с толком, в охотку, то теперь заторопился, будто делал работу к сроку.
Прежде всего стало понятно, что бронзовую статую он не потянет, не по карману…
Он развалил глиняного гиганта с топором в руке. Развалил, надо сказать, скрепя сердце, потому что, дело прошлое, работа у него вышла. И страшно себе представить, какая работа.
Глину он попробовал размочить в специальном ящике. Но глина не мокла, и он ее выбросил.
Расчистил он мастерскую, вымыл пол и сел колдовать над блокнотом.
Дни шли, а ничего путного ни в этом блокноте, ни в другом, ни даже в третьем не появлялось.
Надоумил же его начальник цеха Борис Владимирович. Он однажды вел по цеху какую-то делегацию, да и не делегацию, а так, бывших однокурсников, и показывал им свое хозяйство. С особым удовольствием показывал Василия Петровича.
Остановились они неподалеку и перекрикивались, потому что работала в цеху циркулярка. Но вдруг циркулярка смолкла, а начальник то ли не смог сразу остановиться, то ли, увлекшись своей мыслью, не заметил, что внезапно стало тихо, и Василий Петрович ясно расслышал конец фразы.
– И нет ничего красивее этого! – кричал Борис Владимирович. – Мастерство – это гармония движений, а гармония – это и есть подлинная красота.
Потом начальник, конечно, опомнился и замолчал, но было поздно. Василий Петрович, конечно, понял, что речь шла о нем. О том, как он красиво работает. А он тем временем фуговал хорошую сосновую доску, и фуганок летал в его руках легко и стремительно, как ткацкий челнок. И, как челнок, вел кудрявую ленту стружки и обнажал ослепительное тело доски, ряд за рядом, с неукоснительной точностью, будто доска эта была заранее разлинована только одному мастеру видными линиями.
Долго еще гости вместе с Борисом Владимировичем любовались на его работу. А он еще наддал, повеселевший и окрыленный. Ему стала ясна тема будущего памятника.
Он работал и как бы со стороны наблюдал за собой, и даже чуть-чуть улыбался, довольный тем, что вот начальник стоит любуется, а сам не знает, какую важную идею он только что подсказал.
В мастерской он прежде всего установил поудобнее зеркало, спасенное со шкафа Никиты Епифанова, достал фуганок, хватился – доски порядочной нет. Все израсходовал. Сбегал на стройку, достал доску и стал позировать. И, стесав доску-сороковку чуть ли не до основания, он решил, что именно поясной портрет, именно с фуганком и именно на замахе он и будет делать. В натуральную величину и из гранита, лучше всего из серого, и не полируя весь портрет, а только, в крайнем случае, руки, лицо и фуганок.
Он даже не стал рисовать, а приступил сразу к маленькой модели в глине.
Сноровку кое-какую он уже приобрел, и дело двинулось споро и весело. Во всем ощущалось то самое лихое настроение, которое он обычно испытывал, фугуя хороший, качественный материал.
С гранитом и с глиной для большой модели было сложнее. Денег не было, опять пришлось залезть в долги на фабрике. Доставил он глыбу и глину в мастерскую, все одним махом на одной машине, и, еле переводя дух после разгрузки, приступил к лепке.
Принялся и спохватился, задумался. Куда он спешит как на пожар? Никогда еще с ним не было так, чтоб приступал к работе, не перекурив предварительно, не поразмыслив, что к чему… Ничего он не мог ответить на эти вопросы. Только твердо знал, что надо спешить.
Он не давал теперь себе ни минуты передышки. И не то чтоб торопился в самой работе, нет, он ее делал спокойно и вдумчиво, как и прежде, но теперь уже не прекращал, пока не валился от усталости на топчан. Чаще всего у него и сил не было подняться «туда, на четвертый, к ним» – так он теперь думал о своих.
Быстро, очень быстро он покончил с глиняной моделью. Одним духом, одним запоем покончил. И не мешкая взялся за гранит.
Дело было зимой, но доходило до того, что Василий Петрович открывал по ночам дверь настежь, не боясь выстудить мастерскую. Во-первых, он сам разогревался от тяжелой работы до такой степени, что казалось, сунь его в сугроб – зашипит. Во-вторых, после того, как он законопатил все дырки и щели, в мастерской стало трудно дышать. Каменная пыль и табачный дым – а Василий Петрович, работая над скульптурой, курил почти беспрерывно – висели в воздухе часами. Доходило до того, что он начинал плохо видеть. Все было размыто как в сильном тумане. Глаза ел дым, а на зубах скрипела гранитная пыль.
Опомнился от горячки Василий Петрович тогда, когда гранитная глыба стала отдаленно напоминать модель. Это еще не была скульптура, но уже чувствовался в ней замысел мастера. Просматривалась напряженная линия спины, стремительный взмах рук, набыченная голова… Посмотрел Василий Петрович на творение рук своих и опомнился.
В граните скульптура получалась еще динамичнее, еще жизненнее. Ничего каменного, застывшего в ее линиях не было. Того и гляди – выбросит мастер отведенные в сильном замахе руки, и просвистит фуганок.
Часа три сидел Василий Петрович на своей табуретке, дымил и наблюдал, как дым перламутровыми сдоями нанизывается на гранитную голову, а потом поднялся, извлек из дальнего угла лом и, потихонечку подваживая скульптурный станок вместе с незаконченным портретом, стал по вершку передвигать его в дальний угол, чтоб поставить его рядом с пирамидкой.
Не такой был Василий Петрович человек, чтоб не понять, что нельзя ставить на кладбище вещь, в которой изображена сама жизнь, сама сила и движение. Это насмешка и над собой, и над всеми, кто закончил свои жизненные пути и теперь отдыхает здесь в покое, на конечной остановке.
В предыдущей модели была хоть какая-то идея, осмысление, а тут, как на грех, ни одной захудалой мыслишки, кроме такой: смотрите, мол, как хорошо жить, двигаться, работать – стремительно, ловко, весело. Нет, не такой был Василий Петрович человек, чтоб не понимать всего этого. Без всякого сожаления запихнул он незаконченную, а вернее, только начатую работу в угол и вновь очистил мастерскую.
16
Последний перерыв был самый продолжительный. Обжегшись четыре раза, Василий Петрович теперь твердо решил не начинать, пока не будет уверен в памятнике окончательно. «Ведь почему так получилось? – рассуждал он. – Знаний не хватало. До всего доходил собственным умом, через ошибки и неудачи». Теперь же он всерьез взялся за литературу. За опыт других.
Он основательно пополнил свою библиотеку, прочитал все книги, и не по одному разу. Изучил историю изобразительного искусства. Ну, конечно, не всю, это только так говорится, но с предметом ознакомился прилично. Знал все течения и направления и постепенно пришел к выводу: ничего лучше, чем античная скульптура и вообще античное искусство, человечество не выдумало.
С тем и остался, с тем и приступил к новому и, как он теперь был уверен, окончательному памятнику.
Да и искать долго не пришлось. Он взял ту самую получившуюся у него с испугу голову и поставил мысленно ее на небольшую колонну. Притом к колонне пририсовал небольшой карниз в два кольца. Верхнее – потолще, нижнее – потоньше. Колонну он задумал из черного полированного мрамора. Голову из белого мрамора. Причем решил довести ее до совершенства. Во-первых, мрамор, отделанный до тонкостей, лучше выглядит, а во-вторых, ему все-таки такая кропотливая работа была больше по душе.
Начал он за полгода до болезни, а заканчивал в промежутках между больницами и санаториями, преимущественно в теплую погоду, чтобы можно было работать с приоткрытой фрамугой.
Эту фрамугу он вырезал специально под самым потолком для вентиляции. Врачи еще на первом осмотре долго расспрашивали его о работе, и он понял, что болезнь его произошла отчасти от каменной пыли, которой он дышал почти пять лет подряд, хоть и не признался в этом врачам.
Правда, он считал, что болезнь эта временная, как и его работа, что стоит только наладить вентиляцию, строго соблюдать режим, не перерабатывать и не переутомляться, подлечиться как следует, закончить совсем работу, как все будет хорошо. Потом можно будет вернуться к нормальной, спокойной жизни. А там, глядишь, пенсия, и все будет так, как хотелось.
Правда, в душе он крепко побаивался другого конца. Ему не давала покоя та внезапно охватившая его торопливость. Но он отгонял от себя страшные мысли и с удовольствием выслушивал приятные разговоры в санаториях от таких же, как он, больных. Они часто собирались за доминошным столиком и, отложив фишки в сторону, обнадеживающе рассуждали, что не те, мол, времена и что теперь от такой болезни не умирают.
Памятник он все-таки закончил. Во всяком случае, все каменные работы. Ему оставалось только выложить сусальным золотом надпись, но из-за больниц он все никак не мог выбрать время.
Наконец такое время нашлось, и он за три дня, потея и часто отдыхая после утомительных приступов кашля, завершил работу. Рука автоматически потянулась к заветной полочке, где у него в былые времена хранились сигареты, опомнился, но не удержался. И сигареты, как на грех, нашлись. Почти полпачки. Он взял одну, хорошенько размял, долго колебался, но наконец решил себя побаловать в честь такого праздника и закурил. И кашель тут же прошел, и сделалось сладко в груди, голова приятно закружилась.
Черно-белый памятник стоял посреди мастерской и, казалось, не имел к ней никакого отношения. Стоило только удивляться, что это он, Василий Петрович, своими руками сотворил такое.
Вторую сигарету Василий Петрович выкурил уже без особого удовольствия. Потом взял специально припасенную чистую тряпочку, тщательно протер весь памятник, потушил свет, выключил электрокамин, которым обогревался, несмотря на теплую летнюю погоду, закрыл дверь на замок и поднялся на четвертый этаж.
Только он переступил порог, как очень сильно закашлялся, чем страшно напугал маленькую Петькину дочку. У него открылось кровотечение и не прекращалось три часа. Приезжали врачи на «скорой помощи». «Скорая» уехала, а спустя минут десять Василий Петрович умер.
17
Зины не было дома, когда случилось несчастье. Люся, сноха покойного, выросшая в городе и до сих пор смерти в глаза не видавшая – ее родители были молодые и, слава богу, здоровые, – перепугалась до обморока. Зато маленькая трехлетняя Любочка успокоилась. Дедушка замер на своем пружинном матрасе, перестал кашлять, и Любочка теперь могла к нему подходить и гладить по руке.
– Дедушка миленький, – говорила она, – дедушка хорошенький отдыхает.
Любочка заботливо подтыкала одеяло в ногах, показывала своим куклам и медведям пальчик у губ и шептала им, чтоб они не озорничали.
Врачи скорой помощи, которые и зафиксировали смерть, были молодые. Это была та же бригада, что спасала Василия Петровича от приступа. Для них все было ясно, и главный, с бородкой, явно кокетничая перед хорошенькой Люсей своей мужественностью и опытностью, сделал несколько распоряжений, подобающих для такого случая. Разговаривал он суровым голосом и сжимал челюсти так, что желваки играли под румяными щеками и бородка двигалась то вверх, то вниз.