Хор закончил петь благодарственный молебен. Службу стал править патриарх. Голос у него был слабый, читал он тихо. Продолжая читать молитву, он прошел вдоль ряда священников и остановился возле того, которого только что вывел. Коротко взглянул на него. И тот, несколько выступив вперед, подхватил и продолжил молитву, начатую патриархом.
И Кольцов узнал этот удивительный баритон. Он слышал его вчера, там, в приемной у патриарха. Здесь, в храме, с его высоким потолком, голос приобрел еще большую мощь, свежесть и чистоту. Он то взмывал вверх, взлетая к самым высоким нотам, то вдруг обрушивался вниз и звучал трубно, басовито.
Кольцов с трудом узнал Ивана Игнатьевича. Он был в священническом облачении: в черном подряснике с камилавкой на голове. Его голос, казалось, заполнил все пространство храма.
Даже священники, присутствующие на утренней службе, давно не слышали подобного голоса. Стоящие в ряд, они удивленно переглядывались.
Потом снова читали молитвы священники – то хором, то соло. И каждый раз, когда подходила очередь Ивана Игнатьевича, он вступал безошибочно и четко. И Кольцов, слышавший многих хороших певцов, неожиданно подумал, что Иван Игнатьевич обладает поистине уникальным певческим талантом.
Вероятно, об этом же подумал и патриарх Тихон, потому что, вопреки всему, он закончил последнюю молитву вместе с Иваном Игнатьевичем.
Провожал их с патриаршего подворья снова отец Анемподист.
Иван Игнатьевич не переоделся, он так и остался в своем новом священническом облачении. Вышагивая рядом с отцом Анемподистом в своем новом длинном подряснике, из-под которого едва выглядывали носки его фасонистых сапог, он нес в руках завернутый в холстинку сверток.
– Это что у тебя? – Кольцов указал глазами на сверток.
– Шо, шо? Знамо, шо! Моя одежа, можа ишшо спонадобится. До дому-то добираться надоть.
– Ну, надо! – согласился Кольцов.
И Иван Игнатьевич пояснил:
– Дорога далека, колготна. Пошто я свяченное облачение стану трепать без надобности? То-то! А дома одену, скажу: сам Его Святейшество Патриарх Тихон лично мне подарив. И ще скажу, шо он сам лично меня в свяченики рукоположив.
Прошли через калитку на улицу, остановились.
– Скажите, – обратился Кольцов к отцу Анемподисту. – И что же, теперь Иван Игнатьевич может там, у себя дома, службу в церкви править?
– И не только, – ответил священник. – Это была не просто утренняя молитва. Патриарх провел таинство хиротонии и ввел Ивана Игнатьевича в сан иерея. И с нынешнего дня он больше не Иван Игнатьевич, а отец Иоанн.
– И бумагу дали, – Иван Игнатьевич похлопал себя по груди, где теперь вместо письма атамана Григория Силыча лежал в полотняной торбочке документ, подписанный патриархом, что отец Иоанн (Мотуз) является иереем российской православной церкви.
Отец Анемподист вздохнул:
– Сожалею, креста подходящего не нашли. Видать, тоже… при обыске…
– Попытаемся как-то поправить дело, – пообещал Кольцов. – Подыщем.
– В очередной церкви? – насупился отец Анемподист. – При обыске?
– Нет, конечно, – без обиды ответил Кольцов. – Понимаю вас. Но не переносите свою обиду на все наше ведомство. Не будь его, поверьте, в стране творился бы хаос и повальные грабежи.
– Уже творятся. На Кубани люди восстали. В Тамбове тоже. В Кронштадте…
– Вы хорошо осведомлены.
– Так ведь в одном ковчеге плывем. А море штормит, и не видно берега.
– После такой войны трудно было бы сразу ждать полного штиля – прибегну к вашему сравнению. Это как бросить в воду камень. Взбурлит вода, а потом еще долго колышется, пока успокоится. Да ведь уже и успокаивается. Верно, и вы это замечаете?
– Мы – нет. Даже наоборот. И, похоже, скоро еще хуже будет.
Кольцов промолчал. Он не стал спорить. Понимал: обида, нанесенная патриарху комиссаром Хрусталевым, не скоро загладится. И загладится ли?
Они попрощались. Кольцов по мирской привычке или, скорее всего, по забывчивости протянул руку отцу Анемподисту для рукопожатия, и тот неожиданно принял ее.
– Вы показались мне порядочным человеком, – пожимая руку Кольцова, сказал он. – Если бы таких, как вы, было побольше, еще на что-то светлое можно было бы надеяться.
– Спасибо на добром слове, отец Анемподист, – сказал Кольцов и затем добавил: – А я верю… нет, я абсолютно убежден, что честных и порядочных людей на нашей земле все же большинство. И я не сомневаюсь, рано или поздно мы одолеем этих хрусталевых.
Отец Анемподист перевел взгляд на Ивана Игнатьевича:
– Прощайте и вы, отец Иоанн. Рад нашему такому необычному знакомству. Буду вспоминать и молиться за вас.
Они уходили. Прежде чем свернуть за угол, Кольцов обернулся и увидел все еще стоящую вдали одинокую фигурку отца Анемподиста. Заметив, что Кольцов обернулся, священник послал им вслед свое благословение.
Глава третья
На следующий день Гольдман показал Кольцову его собственный кабинет. Скромная комнатка располагалась на первом этаже одного из самых старых домов Лубянки среди сложного лабиринта нескольких зданий ВЧК. Кольцов критически осмотрелся: комнатка за ненадобностью давно пустовала или служила какому-то начальству для временного пребывания – пока приводили в порядок новый кабинет в одном из основных зданий. Здесь все было старое: старый, заляпанный чернильными пятнами канцелярский стол, дешевенькие стулья для хозяина кабинета и двух его посетителей – больше посетителей здесь не предполагалось. И еще примитивная вешалка у самой двери. Даже телефона здесь не было: не полагается или не успели поставить. И еще в полстены за его спиной висела большущая карта «Российских императорских железных дорог».
– Ну, а это еще зачем? – указав на карту, Кольцов насмешливо посмотрел на Гольдмана.
– Как это «зачем»? Я тебя, Паша, хорошо знаю. На одном месте долго не усидишь. Понадобится тебе, к примеру, в Омск, Томск или в какую-никакую там Голозадовку. Глянул на карту, и уже знаешь, ходят ли туда поезда, сколько туда верст, как долго ехать. И вообще! – даже слегка рассердился Гольдман: – Зайди к любому начальнику, у каждого на стене что-нибудь висит, какая-нибудь фитюлька. А у тебя, чувствуешь, вся Россия за спиной! Какой масштаб личности!
– Чувствую! Очковтирательство. Афера. Сегодня, к примеру, личность будет добывать обычный поповский крест для Ивана Игнатьевича, потом попытается что-то выпросить для типографии, хотя бы килограммов пятьдесят белой милованной бумаги, потом… потом будет сочинять текст листовки, которая пойдет потом начальству на утверждение. А начальство не сразу ее утвердит, а заставит десять раз ее переписать, и не потому, что она плохо написана, нет. А лишь для того, чтобы доказать личности, что она пока никакая не личность. Безо всяких объяснений. А ты, Исаак Абрамыч, о масштабе личности! Словом, сними, к свиньям, эту карту и повесь что-нибудь скромнее, какие-нибудь цветочки.
– Цветы не положено, – не согласился Гольдман. – Вождей мировой революции можно. Только у нас на складе никого нет. Прислали шесть Карлов Марксов, тут же расхватали.
– Ну какого-нибудь другого повесь. Менделеева, Шерлока Холмса. На крайность даже Навуходоносора.
– Тут такое дело, Паша, – замялся Гольдман, чувствуя, что Кольцов настойчиво и упрямо отвергает карту. – Я говорю, тут не все так просто. Портреты, понимаешь, маленькие, а стена большая.
– Ну и в чем проблема?
– Не то чтобы проблема, – жевал слова Гольдман и наконец решился: – Тут, понимаешь, кусок стены изуродованный. Был вмурован сейф, его выломали, а стену… ну не успели. А Герсон получил нагоняй от Феликса Эдмундовича. Приказал, что б сегодня же у Кольцова был кабинет.
– С этого бы и начинал, – понял затруднение Гольдмана Кольцов. – Ладно! Пусть висит!
– А про крест ты чего вспоминал? – у Гольдмана отлегло от сердца, и он решил поговорить с Кольцовым просто ни о чем.
– Не мне. Гостю нашему. Он у нас теперь иерей, их словами: священник, – пояснил Кольцов. – Кстати, можешь у него исповедаться. Все грехи по знакомству отпустит.
– У меня для этого Фрида Марковна есть. Я ей иногда исповедуюсь. Тоже отпускает, – и затем Гольдман поинтересовался: – А не подскажешь, какой крест ему нужен?
– Слушай, ты начинаешь деградировать. Я тебе рассказываю: нашему гостю присвоили звание. Как бы тебе это объяснить: не самое высокое в их православных войсках, но все же офицерское. Был дьякон, это что-то вроде сержанта. А теперь ему офицерское – иерей. И нужен соответствующий званию крест. А у патриарха ничего такого не нашлось. Я пообещал достать.
– Ну, и в чем дело! – удивился Гольдман. – Через пару часов у него будет крест. Кстати, а какой нужен: золотой, серебряный?
– Лучше всего медный. Дорога у него дальняя. За золотой или серебряный и убить могут, – и Кольцов спросил: – А где ты его достанешь?
– Секрет фирмы.
– Не вздумай только, пожалуйста, в каком-нибудь храме реквизировать.
– Ты плохо обо мне думаешь, Паша. Зачем мне грабить, если уже есть награбленное. В Гохране, у Юровского.
– Юровский что, все еще в Гохране?
– А куда он денется?
– Должен бы повеситься. Детей ведь расстреливал.
– Вот тут ты, Паша, положим, не совсем прав. Я тоже не люблю Юровского за его паскудный характер. Но закавыка в другом: дети-то царские.
– Дети, они дети и есть. Чьи бы они ни были. Они еще не успели ни перед кем ничем провиниться.
– Рассуждаешь, как гувернантка. Выросли бы – натворили дел. Нет, Паша, тут я не на твоей стороне.
– Ну и ладно. Хорошо, что тебе столько власти не дадено, как тому же Юровскому Ты бы, возможно, еще больше чего натворил.
Гольдман заметил, что Кольцов нахмурился, замолчал.
– Ну, чего ты! – примирительно сказал он. – Юровский сам за свои грехи и ответит. Если есть Бог – перед ним. А нет – перед людьми. Люди ничего не забывают.
Кольцов продолжал молчать. Гольдман немного потоптался в кабинете, подошел к карте, отогнул край. Кольцов заметил под нею неглубокую, но грубо развороченную нишу.
– Знаешь, если тебе эта карта не по душе, я тут, в кабинете у Ходжакова, приметил большой портрет Льва Давыдовича Троцкого. Он, пожалуй, это безобразие прикроет, – попытался примириться Гольдман с Кольцовым: – Я у него сегодня же этот портрет выменяю.
– Не трожь карту! – сухо сказал Кольцов.
– Хотел как лучше.
– Не надо как лучше.
– Ну, как знаешь. Так я пошел, – Гольдман дошел до двери, обернулся: – Так я это… пошел добывать тебе крест.
– Зачем тебе самому идти? Бушкина отправь, – подобрел Кольцов. – Он этот Гохран вдоль и поперек знает. Их со Старцевым там конспирации учили. Это когда их в Париж командировали.
– Бушкина я отправил в Мытищи.
– Зачем?
– Все хочешь знать? В моей хозяйственной работе тоже кое-какие секреты водятся. Не могу разглашать.
– И не надо! Не больно хочется в ваши секреты вникать. Своих по горло, – Кольцов уселся за стол, положил на него локти. Неудобно. Пододвинул стул поближе. Снова уселся. Дотянулся до чернильницы, обнаружил возле нее перьевую ручку. Макнул перо в чернила. Пробуя перо, вывел на четвертушке бумаги красивым каллиграфическим почерком: «Милостивый господинъ…» Немного поразмышлял. Заметил, что Гольдман краем глаза из-за плеча наблюдает за его манипуляциями, он снова обмакнул перо и размашисто продолжил: «…и товарищ Гольдман И.А. А не пошли бы вы к…»
Гольдман, прочитав написанное, понял, что Кольцов сменил гнев на милость.
– Хулиган! – улыбаясь, сказал он и поднялся: – Ухожу! Но совсем не туда, куда ты хотел меня послать.
– А ты знаешь куда?
– Догадываюсь.
И он ушел.
Когда Кольцов остался один, он снова повертелся на стуле, как бы утверждая себя на нем. Снова положил на стол локти и так, в задумчивости, застыл. На мгновение подумал о том, что кончилась его молодость, кончилась боевая, опасная, но такая насыщенная событиями интересная жизнь. Теперь до конца своих дней он будет сидеть в этом или подобном кабинете и решать какие-то мелочные и бессмысленные дела, возможно, ссориться и спорить из-за них. А еще он время от времени будет с завистью поглядывать на карту с такими притягательными для него названиями, как «Севастополь», «Феодосия», «Херсон», «Каховка». Или же с малознакомыми, но оставшимися на слуху и ставшими мечтой: «Царицын», «Екатеринбург», «Омск», «Кронштадт». Где-то там будут хлестать колючие ветры, носиться пронзительные метели, бушевать ливневые дожди… Там будет жизнь! А здесь, в тесной коморке, – сиротливое одиночество и тихое умирание.
Разложив на столе чистые листы бумаги, Кольцов снова потянулся к ручке и, немного помедлив, отложил ее. Достал из кармана подаренную ему Дзержинским газету «Правда», нашел нужную статью, подписанную А. Евдуком. Кто такой А. Евдуков, он не знал, но подумал: раз ее поместили на страницах «Правды», вероятно, она утверждена ВЦИКом. Но тут же подумал, что в статье нигде не ссылаются на ВЦИК. Скорее всего, это точка зрения А. Евдука. Вот он пишет:
«Тысячи людей, не являющихся классовыми врагами пролетарской власти в России, в силу случайных причин оказались за ее рубежами: часть из них – по прямому принуждению, так как всем известен факт увода крестьян и жителей прифронтовой полосы белыми войсками; часть – испугавшаяся принудительной мобилизации; часть – в силу белогвардейской агитации или ошибочной веры в возможность остаться в стороне от борьбы. Всех случаев пересчитать невозможно, но для меня важно отметить ту категорию лиц, которая, во-первых, не является нашим классовым врагом, во-вторых, в настоящее время после всего испытанного искренне стремится в Россию, честно решив работать для ее блага»…
Кольцов просмотрел всю статью: скучно, косноязычно и неинтересно. Если листовки писать таким языком, никто не поверит ни единому их слову. Из прочитанного он сделал вывод: листовки должны быть короткими и убедительными. Как этого добиться, Кольцов не знал, и все же решил попытаться. Он снова обмакнул ручку в чернила и вывел первую строку:
«Рабочим и крестьянам!..»
Затем вычеркнул «и», вместо нее поставил запятую и продолжил:
«… и всем, кто независимо от причин покинул свою Родину – Россию! Дорогие товарищи…»
Потом он подумал о том, что далеко не всех их можно назвать товарищами. Да и вернуться домой, в Россию, он собирается звать не только товарищей, не только тех, кто сочувствует новой власти, а всех, кто оказался на чужбине и понял, что жить там не сможет, но и возвращаться домой боится. Слишком хорошо поработала белогвардейская пропаганда и сумела вселить в их души страх. Он же хочет позвать вернуться домой всех, кто считает Россию своей Родиной и не мыслит без нее своей жизни.
Он вычеркнул слово «товарищи» и поверх него написал «земляки».
Прежде чем начать писать текст, он долго ходил по своему крошечному кабинету.
Кто-то распахнул его дверь и удивленно уставился на него:
– А Сидоровский? Где Сидоровский?
– Не знаю, – пожал плечами Кольцов. – Должно быть, его переселили в другой кабинет.
– А коробку с «Домино» он тут, случайно, не забыл?
– Не видел.
– Если обнаружите, передайте их Маслову. Собственно, Маслов это я и есть.
– Обещаю. Обязательно верну.
Дверь захлопнулась.
Кольцов снова сел за стол и еще долго держал перо, занесенное над листом бумаги. Затем стал решительно писать:
«Окончилась Гражданская война, и на всей территории России прочно и навсегда установилась рабоче-крестьянская власть. Тысячи и тысячи российских граждан, не являющихся убежденными классовыми врагами пролетарской власти, в силу самых разных причин оказались на чужбине.
Настало время изменить отношение ко всем, вынужденно оказавшимся в изгнании…»
Он снова походил по кабинету и, не присаживаясь, навис над частично исписанным листком и торопливо продолжил:
«В настоящее время, когда Советская Россия приступает к строительству новой хозяйственной жизни, везде, во всех отраслях производства, в городе и в деревне нужны ваши руки!..»
Текст листовки давался Кольцову мучительно трудно. Он снова ходил по кругу вокруг стола, с трудом изобретая убедительные слова об амнистии.
«Собственно, а чего тут придумывать? – успокаивал он сам себя. – Нужно просто довести до читающего листовку человека главную мысль о том, что Советское правительство объявляет амнистию всем гражданам. Всем, без исключения. Виноватым и невиновным. Всем, кто после перенесенных испытаний искренне стремится в Россию. Если, конечно, они твердо решили включиться в строительство новой жизни».
Но тут же его одолели сомнения:
«Это все же только слова. А нужны гарантии. Причем самого высокого, правительственного уровня. Скажем: ВЦИКа. Только такой гарантии люди могут поверить. Но такой гарантии у них пока нет. Даже Дзержинский засомневался, возьмет ли ВЦИК на себя такие обязательства… Если же таких гарантий не будет, стоит ли ввязываться в это предприятие? Чтобы не выглядеть потом козлом, который ведет стадо на бойню».
И он решительно написал:
«ВЦИК заранее объявляет, что никто, подчеркиваем никто, добровольно вернувшийся на Родину, не будет подвергнут репрессиям».
Кольцов решил: если эти строки о гарантиях ВЦИКа будут каким-то способом из листовки изъяты, это станет сигналом ему сворачивать свою самодеятельную публицистическую деятельность и любым способом избегать ее. Он хорошо помнил Зотова. Таких, как он, не единицы. Они в своей злобе могут свободно пустить «под тройки» всех тех, кто вернется, поверив листовкам.
Кольцов еще несколько раз возвращался к своему сочинению, вычеркивал какие-то слова, дописывал другие.
Во второй половине дня он отдал все им написанное, тщательно отредактированное и выверенное машинисткам и уже отпечатанный текст отнес помощнику Дзержинского Герсону.
– Пусть Феликс Эдмундович ознакомится. Если у него не будет никаких замечаний, он обещал подписать это во ВЦИКе. Лучше, если подпишет сам Ленин.
– Вы многого хотите, Павел Андреевич! Ленин у нас один, а важных дел – горы. Может быть, Троцкий? Амнистия бывшим белогвардейцам, это все же по его ведомству.
– Нет-нет! Ленин! – настойчиво попросил Кольцов.
Герсон бегло прочитал текст, поднял глаза на Кольцова:
– Сами сочинили?
– А что? Плохо?
– Наоборот. Вы прирожденный публицист. Все убедительно, ни одного лишнего слова.
– Спасибо за поддержку.
– Думаю, Ленин согласится с Феликсом Эдмундовичем.
Кольцов ушел.
Вторую половину дня он посвятил поискам типографии. После самоликвидации Южного фронта Фрунзе за ненадобностью отправил ее в Москву, и в конечном счете она оказалась на Лубянке. Но ни в хозуправлении, где, по идее, она должна была находиться, ни в других отделах о ней никто ничего внятно не говорил. Везде, к кому бы Кольцов ни обращался, ему отвечали:
– Слышали. Но где она сейчас, не знаем.
Наверняка что-то о ней знал Дзержинский, но он едва ли не с утра уехал по делам, и Герсон не знал, вернется ли он вечером на Лубянку или сразу же уедет домой.
По поручению Дзержинского типографию принимал у представителей Южного фронта бывший начальник ХОЗУ Кашерников, но его вскоре откомандировали по каким-то делам в Швецию. Кажется, закупать паровозы. И так получалось, что прояснить судьбу типографии может только Дзержинский.
Герсон, которому Кольцов уже порядком намозолил глаза, вдруг что-то вспомнил:
– А в нашей типографии ВЧК вы не наводили справки: может, они что-то знают?
В самом деле, почему он сразу же не подумал о печатниках ВЧК? Ее они просто могли присоединить к своей типографии или отдать кому-то за ненадобностью.
Но выяснилось, что типография ВЧК находится едва ли не на самой окраине Москвы, в районе Ходынского поля. Быстро туда съездить не удастся, и Кольцов перенес поиски следов типографии на следующее утро.
Уставший и злой после бессмысленных хождений по кабинетам и впустую потраченного времени, он возвращался по внутреннему двору Лубянки к себе в кабинет.
– Боже мой! Павел Андреевич? – услышал он за своей спиной чей-то голос.
Обернулся и увидел давнего знакомого, портного спец-ателье Беню Разумовича.
– Нет, подумать только! Вы четыре дня здесь. Нет, таки пять. И мы ни разу не встретились. Кого не хочешь видеть, так видишь пять раз на дню, а кого хочешь – так нет. К слову сказать, вы получили от меня небольшой презент? Простынки, пододеяльники, полотенца, носовые платки?
– Да, я вам очень благодарен.
– Вот! Это то самое главное для мужчины, который уже намерен жениться.
– Кто? – удивился Кольцов.
– Но мне сказали, что вы получили квартиру? Или это неправда?
– Получил, – согласился Кольцов.
– Тогда, возможно, меня обманули, что вы все еще не женат?
– И это правда.
– Так слушайте меня внимательно. Вы уже в том возрасте, когда надо жениться. Возможно, вы тянули бы с этим, если бы у вас не было приданого. Но, слава богу, оно у вас есть. И квартира тоже. Попомните мое слово, к осени вы уже будете очень счастливы. Вы поняли мой намек? Кстати, я вас очень часто вспоминаю. И Мира тоже.
– Ну, как там, в Париже, ваши братья? Надеюсь, они процветают? – перевел разговор Кольцов в другую плоскость.
– Какой еврей скажет вам, что он процветает? И знаете почему? Сколько бы денег у еврея ни было, он всегда думает, что у соседа их больше. И это очень портит настроение, – Беня наклонился к Кольцову и, перейдя на полушепот, сказал: – Надеюсь, это останется между нами.
– Не сомневайтесь, – успокоил его Кольцов.
– И еще по секрету. Я получил от Натана письмо. Его привез какой-то француз. Но он не пожелал мне представиться и бросил его в почтовый ящик. Знаете, такое толстое письмо, что оно с трудом пролезло в ящик. Честно скажу, я подумал, что брат решил поделиться со мною долярами. Но там были только фотографии. Двадцать восемь штук: Натан и Исаак, их жены и дети, сваты и сватьи и их дети, и их внуки, пусть все они живут до ста лет! Нет, вы мне скажите, разве нельзя было положить между фотографиями хоть немного доляров?
– Ну и зачем они вам? – спросил Кольцов.
– Вот! Они, наверное, подумали так же, как и вы. Зачем? Но я тоже хочу, как всякий приличный человек, хотя бы один раз в неделю сходить в Торгсин.
– Может, у них не было такой возможности. Это все же контрабанда!
– Да, конечно! Когда не хочешь что-то отдать, всегда можно найти какой-нибудь закон. «Контрабанда!» – и, продолжая все тем же сварливым голосом, Беня спросил: – Мне сказали, вы теперь у нас?
– Да. Надеюсь, временно.
– И что за дело вам определили?
– Тупое и бессмысленное: искать то, чего здесь нет.
– Здесь есть все, только надо уметь искать, – уверенно сказал Беня и спросил: – Так все же, что вы ищете?
– Типографию. Там печатный станок, шрифты, краски, бумага – словом, все необходимое для печатания агитлистовок.
– Вам это нужно? Я бы вас понял, если на нем можно было печатать деньги, – сказал Беня Разумович. – Нет, ничего подобного я не видел.
Кольцов решил больше не тратить время попусту, откланялся и пошел дальше. Он уже пересек двор и хотел войти в здание, когда его догнал запыхавшийся портной:
– Павел Андреевич, постойте. Вы сказали: бумага.
– Какая бумага? Я говорил о печатном станке, о типографии.
– Нет-нет! Вы сказали: бумага.
– Ну, допустим, я так сказал.
– Не знаю, может, это наведет вас на какую-то мысль, но вон в той пристроечке стоят какие-то ящики. Но дело не в этом. Там еще лежит большой рулон бумаги. Мы ею потихоньку пользуемся, если надо кого-то культурно обслужить и что-то, как в прежние времена, аккуратно завернуть. Слушайте, до чего мы дожили! Соленую рыбу вам дают прямо в руки, крупу насыпают в фуражку.
– Где эта бумага?
– Идемте.
Они вновь прошли в другой конец двора. Это были замусоренные задворки большого учреждения, куда, как водится, сносят и свозят все ненужное, но которым в трудную минуту еще надеются воспользоваться. А потом забывают.
Иными словами, это была обычная свалка местного значения.
Пристройка к сараю походила на большую собачью будку. Дверь была не заперта. Точнее, она была прикрыта, и через одну из двух петель, на которых должен был висеть замок, продета веревка с дощечкой, на которой красовалась сургучная печать. Этот «медальон» существовал сам по себе и к двери имел косвенное отношение.
Беня по-хозяйски распахнул ворота. Первое, что Кольцов увидел в сумерках сарайчика, – большой рулон типографской бумаги. Дальше у стены стояли в ряд три деревянных ящика: большой и два поменьше. Кольцов поискал глазами какой-нибудь кусок железа, которым можно было приподнять доски и узнать, что в ящике.
Не найдя ничего подходящего, он поднял булыжник, с его помощью проломил пару досок и затем запустил в ящик руку. Он долго там что-то ощупывал.
Беня напряженно ждал.