– За своё решение я расплачиваюсь тем, что в муках рожаю детей, – она немного помолчала и продолжила печально, – а не рожаю – в ещё больших.
Вспомнила, что она грозная Ева и, вообще, профессор и руководитель клиники:
– А ты ко мне лезешь с зелёным непрожёванным яблоком! Пошёл вон! До вечера!
Саша выскочил из кабинета.
На заднем дворе клиники весь цвет общества был в сборе. Иван Ильич беседовал с Матвеем Макаровичем. Георгий Романович сидел на ступеньках, курил, потирая бёдра. Они гудели. Но это была хорошая боль – значит, нервы работают, следовательно, бежит по ним жизненный ток. Так объясняла Вера Игнатьевна, а их высокоблагородие всегда права.
Исподтишка поглядывая на нового санитара, Иван Ильич, снова-здорово, теребил Матвея Макаровича:
– Нет, ты мне скажи, Макарыч, на что мне електричество в конюшне?! Нам с лошадками балы после заката не давать!
– А допустим, у тебя кобыла ночью рожать начнёт.
– У меня не завод! Господам денег некуда девать, а я бойся!
– Чего ж тебе бояться? Тебе только рычажком вертеть.
– Как чего же? Електричество – явление природы. Потому его надо опасаться. Ты Бога боишься?
– Допустим. Бога положено бояться. Но я, скорее, Бога уважаю. Чего мне его бояться, если я не грешник.
– Так уж и не грешник? – прищурился Иван Ильич.
Мастеровой ненадолго задумался.
– Как есть – не грешник. Чист! Ажно жены ближнего ни разу не пожелал, вот те крест! – Матвей Макарович размашисто перекрестился. – У меня своя такая, ах! – он расплылся в счастливой улыбке. – Люблю, как в первый день. Перед внуками стыдно. Родителей почитал, помогал, похороны справил как положено. Тёщу, чтоб ей, и ту уважаю безмерно и не оставляю заботами. Никому не завидовал. Ослов, и ещё каких, из таких ям вытаскивал, в любой из дней.
Иван Ильич рассмеялся и сказал:
– Скромный ты, Матвей, как красна девица.
– Так что ж я, к своим годам цены себе не сложил? Малахольный я тебе какой? Нечего тебе электричества бояться! Я им не первый десяток лет занимаюсь. Это помимо всего прочего. Вот, смотри, что пресса пишет.
Матвей Макарович достал газету, присел на ступеньки рядом с Георгием, развернул. Объявил торжественно:
– «Полиция и электричество». Это статья так называется. Про то, как устроено в Американских штатах. Как мы от них отстаём!
Статья аргументированно доказывала преимущества электрических приспособлений для спокойной жизни граждан.
– «…Внутренняя часть сигнального ящика напоминает собою часы. Центральную часть аппарата занимает циферблат, в верхней части его укреплён электрический звонок и рядом с ним небольшой рычаг. Нижняя половина циферблата разделена на одиннадцать кружков, в каждом кружке находится нумер, а под каждым нумером – слово, например: "воры", "побоище", "убийство", "несчастный случай", "в беспамятстве", "буйный алкоголик", "пожар" и прочие. Посреди циферблата укреплена длинная металлическая стрелка, которая легко приводится в движение рукою; конец стрелки ставится на то слово, которое обозначает причину происшествия, а рычаг, расположенный наверху, передвигается вниз. Спустя несколько секунд начинает звонить электрический звонок в знак того, что сигнал услышан, и через две-три минуты появляется уже мчащий во всю мочь мотор с сидящими в нём полисменами!» – торжествующе завершил чтение Матвей Макарович. – Видишь, какая полезная субстанция – электричество!
Матвей Макарович обвёл слушателей победительным взглядом. Георгий сделал солидное лицо в знак согласия. Иван Ильич проворчал:
– Всё им електричество да мотор! Вонища одна от этих моторов и всякое душегубство! Молнию не приручишь. Божий промысел не прочухаешь. Такой тебе мой сказ!
На задний двор вышел Белозерский. Иван Ильич сразу подметил, что молодой барин чем-то расстроен, хотя вида не подаёт.
– Матвей Макарович, это вам! – протянул он пакет мастеровому. – Благодарим за помощь.
Матвей принял достойно, чуть поклонился, не слишком, а ровно так, как пристало. Извлёк из пакета пластину и продемонстрировал госпитальному извозчику. Иван Ильич отпрянул, увидев изображение черепа, перекрестился и сплюнул:
– Святые угодники!
Матвей с Георгием рассмеялись. А вот Белозерский даже не улыбнулся. И это приметил Иван Ильич, хотя и разобиделся внутренне на нового санитара: ишь, зубы скалит! Что у молодого барина за печаль, что он не хохочет? Он же сущее дитя, палец покажи.
– Вот без электричества, Иван Ильич, эдакая штука не вышла бы. Нужен ток в катодной трубке… А, без толку тебе объяснять! – Матвей Макарович повернулся к Белозерскому: – Нашли у меня чего, господа доктора?
– Нет. Здоров ты, Матвей Макарович!
– Чего ж говорите, как деревянный? Вы ж радоваться должны, что я здоров! Как и утверждал, – он внимательно разглядывал рентгеновский снимок черепа. – Смерть, господин доктор, сама знает, когда к кому…
– И електричество ваше ей для этого ни к чему! – ядовито вставил Иван Ильич.
– Идём, я тебе всё расскажу и покажу! – усмехнулся Матвей Макарович, бережно возвращая пластину в пакет.
Когда мастеровой с извозчиком ушли в сторону новой конюшни, Александр Николаевич присел рядом с Георгием. Протянул ему портсигар. Прикурили. Затянулись неспешно разок-другой. Белозерский участливо спросил:
– Болят?
– Когда ходишь – нет, а как сядешь!.. – он махнул рукой. – Слушай, Александр Николаевич, что за человек Иван Ильич?
– Славный мужик. Работяга. Безотказный. Надёжный. Ворчун.
– Сдаётся, невзлюбил он меня.
– Быть такого не может! Он только тех, кто нос задирает, не жалует. Ты не из таких.
На крыльцо выскочила Матрёна Ивановна, сияя, что полуваттная лампочка. Но, увидав Белозерского, потухла, как свеча Яблочкова[21] к исходу своего часа. Сказала официальным тоном главной сестры милосердия:
– Георгий Романович, идёмте обедать. Не то уже ужинать пора!
Георгий поднялся, и Белозерский отметил, как на мгновение на его лице сверкнула боль. Но как Георгий подавил боль, так и Белозерский сдержал естественный для него порыв: помочь инвалиду. Вера велела обращаться с Георгием как со здоровым, не оскорбляя его поблажками и вспомоществованием любого рода. Георгий разулыбался Матрёне, открыл перед нею двери:
– Прошу! С нашим удовольствием в вашей компании!
Он подмигнул Белозерскому, поправив ус.
– Ах вот оно что! – усмехнулся Александр Николаевич, оставшись один. – Ах ты, чёрт Буланов! Невзлюбил тебя Иван Ильич, говоришь? Ни за что, ага! А Матрёна-то, Матрёна!.. А что, Матрёна? Она только предложила, ты мог отказаться!
Он расхохотался, будто сам вот только что выдумал эту реплику. Решил выкурить ещё папиросу, и собираться пора. Прошен к Вере Игнатьевне. Надо бы заскочить домой, переодеться, прибарахлиться букетом и всем, что положено. Женщина всегда женщина, и если не сперва, то потом конфеты нужны. И цветы. И шампанское. Нет, водка или коньяк. Вера не любит шампанское.
В ординаторскую Белозерский зашёл в наипрекраснейшем настроении, будто не он вот только что был расстроен несколькими фактами: опухолью мастерового; запретом профессора предпринимать какие-либо действия, а равно сообщать мнимому здоровому о том, что он на самом деле болен, предположительно смертельно; мир несовершенен, несправедлив, всё крайне глупо устроено… Et cetera[22].
Просторная комната была пуста. Александр Николаевич немного полюбовался, как тут всё теперь хорошо налажено: у каждого ординатора свой стол; для халатов – отменный шкаф. Всё крайне умно устроено!
Он снял халат, повесил на вешалку. В ординаторскую вошёл Концевич. Сегодня он оставался на амбулаторном приёме, поскольку всё одно принимал звонки по скорой помощи. В каком он настроении – по обыкновению невозможно было распознать.
– Хорошего дежурства не желаю, Дмитрий Петрович. Сам знаешь: плохая примета. Эх, скорей бы уже открыться-то!
Концевич не разделял энтузиазма Белозерского. Однако руку пожал. На выходе из ординаторской Белозерский столкнулся с Кравченко. И тому руку пожал. И упорхнул.
Концевич и Кравченко остались вдвоём. Кравченко сел за свой стол, начал писать. Концевич достал свёрток с провизией, присел на подоконник.
– Вы, Дмитрий Петрович, почему с персоналом не обедаете? Всех приглашали в сестринскую.
Концевич равнодушно пожал плечами. Откусил от бутерброда. Тщательно прожевал. Проглотил. И только потом ответил безо всяких эмоций:
– Не любят они меня.
– Авы их?
Снова: равнодушное пожатие плечами; откусил; тщательно прожевал; проглотил.
– Не люблю. Почему бы мне их любить? Я к ним прекрасно отношусь. Без них в нашей работе – никак.
– Вы бы продемонстрировали им своё прекрасное отношение. Трапеза – весьма удобный случай. Матрёна Ивановна пирогов напекла.
– Я никогда не демонстрировал им обратное. И не люблю я есть за общими столами. У каждого свои манеры, знаете ли. Иван Ильич наверняка чавкает, как свинья.
Владимир Сергеевич с удивлением посмотрел на Концевича.
– Вы всё-таки знаете, как зовут нашего извозчика?! Надо же!
– Зря иронизируете, Владимир Сергеевич. Возможно, я кажусь вам холодным. Но, смею надеяться, я никогда не давал повода считать меня дураком.
Владимир Сергеевич нервно отодвинул бумаги, поднялся и стал прохаживаться.
– Обратное не демонстрировали! Так продемонстрируйте прямое!
Концевич в очередной раз преспокойно откусил от бутерброда, тщательно прожевал, проглотил. Повторил процедуру.
– Вы будто и от еды удовольствия не получаете. Какой-то механический процесс!
– Почему Вера Игнатьевна на повторный вызов самолично поехала? – спросил он у Владимира Сергеевича, не реагируя на выпады в свой адрес.
– Профессор мне не подотчётен. Возможно, потому что у княгини Данзайр есть душа? В отличие от вас, господин Концевич. Без души никакого дела не сделаешь. В особенности благого] – последнее Кравченко произнёс едко.
– В любом деле, Владимир Сергеевич, человек – всего лишь аргумент заданных функций.
– Насколько я знаю, вы окончили гимназию с отличием.
– Я и в университете обучался на казённый кошт как особо одарённый, – отвесил Концевич лёгкий полупоклон.
– Вы точно знаете, что в алгебре аргумент заданных функций трактуется как «неизвестная» или же «переменная».
– Из той же алгебры мне ещё отменно известно, что уравнение суть равенство вида. И неважно, каким путём это равенство достигается.
Успокоился Владимир Сергеевич так же внезапно и, казалось, беспричинно, как и пришёл в волнение. Усмехнувшись, он вернулся за стол, к бумагам. Обмакнув перо в чернила, сказал:
– Отнюдь нет, Дмитрий Петрович. Решение уравнения достигается поиском тех значений аргументов, при котором возможно равенство.
Концевич наконец-то расправился с бутербродом, стряхнул крошки, смял обёртку в бумажный шар.
– Владимир Сергеевич, знаете ли вы, как с арамейского переводится слово «грех»?
– Буквально: «не попасть из лука в цель».
Дмитрий Петрович кивнул и отправил бумажный шар через всю просторную ординаторскую точно в мусорную корзину, стоящую у дверей.
На заднем дворе клиники Белозерский застал вернувшихся из конюшни Ивана Ильича и Матвея Макаровича.
– Не нравится мне! Не нравится! Не нравится, бог с ним совсем, с твоим електричеством, Матвей! – ворчал Иван Ильич.
Александру Николаевичу что-то это напомнило:
– Иван Ильич, ты ж вылитый отец Сисой.
– Какой я тебе ещё Сисой! Мало мне, барин, что ты меня начконом за глаза лаешь! Ты думаешь, я не знаю? – взъерепенился госпитальный извозчик.
Белозерский примирительно поднял руки, хотя и покраснел.
– Не я это! Клевету на меня возвели. Поклёп. Не я это, а Чехов. Антон Павлович. Знаешь такого?
– Ты, Александр Николаевич, свою вину на стороннего Чехова не сваливай. Знаю, что ты меня придумал начконом охаивать.
– Да не про то! Про отца Сисоя! Антон Павлович Чехов! Писатель такой был. И врач. Выдающийся человек. Умер недавно.
– Умер, так и царствие ему небесное, какой бы ни был, – бухтел Иван Ильич уже не так рьяно. – Вот если и умер человек, так точно он меня разнести не мог!
– Да не тебя! Он вообще всех разносил! Я ж тебе про отца Сисоя. Рассказ Чехов написал, «Архиерей», я тебе «Журнал для всех»[23] принесу, у тебя везде электричество горит, хоть где читай.
– Как мне – так для всех, оно как же!
Матвей Макарович не смог сдержать смех. Иван Ильич вдруг как-то искренне всхлипнул.
– Что ты, родной мой! – искренне расстроился Белозерский, которому, честно говоря, тоже еле удавалось подавлять в себе чрезмерную шутливость. – Это у журнала такое несуразное название: «Журнал для всех», вот тебе крест! – Александр Николаевич размашисто перекрестился. – Ты-то у нас особенный! Провалиться мне на этом месте, ты единственный и неповторимый, уникум, исключительный! – забалтывая Ивана Ильича, Саша обнял его за плечи, отвёл к крыльцу, усадил, раскурил ему папиросу, присел рядом и снова обнял. Продолжил ласково-ласково: – «У Еракина нынче электричество зажигали… Не ндравится мне! Не ндравится! Не ндравится, бог с ним совсем!» Ты не вздрагивай, дядь Иван! – с родным дядюшкой, имейся у него таковой, Белозерский не был бы нежнее и искреннее. Хотя и смеяться ему хотелось нешутейно. – Это я тебе как раз рассказ цитирую, из-за которого ты тут сыр-бор развёл.
– Я?! – Иван Ильич снова взвился.
– Тише-тише, – прижал его к себе Саша, нежно, но с медвежьей силой. – Ну не я же. Там хорошо про этого Сисоя прописано. Он там, может, единственный, не разделанный Чеховым под орех. Разделанный, разумеется – таков уж был этот Антон Павлович, – но не под орех, а под любовь, понимаешь?
Иван Ильич уткнулся Белозерскому в плечо. Матвей перестал хохотать, присел с другой стороны, обнял Ивана Ильича и совершенно искренне, хотя и не без смешинки, тоже сказал своё веское слово:
– Бабы, Ваня, хуже электричества!
Белозерский сделал Матвею Макаровичу знак глазами: уведи его куда-нибудь, не дай бог его тут кто, кроме нас, заметит, не оберёмся потом – от него же!
– Идём, Иван Ильич, ко мне в рабочее помещение. У меня там отличная жидкость есть. Чехов такою не брезговал, вот и мы опрокинем, чтобы душа не болела, – Матвей Макарович помог Ивану Ильичу подняться, промокнул ему лицо рукавом и повёл в сторону хозблока. – Этот Чехов, между нами говоря, Ваня, ничем не брезговал. Он как-то сказал: «Чихают и мужики, и полицмейстеры, и иногда даже и тайные советники»[24]. Сказал как отрезал, а я всё помню. У меня память, Вань, как есть фотопластина! И нечего, говорит, помирать, если тебе на лысину начихали. И уж точно нечего помирать, если ты кому на лысину начихал. Жизнь – такая штука, говорил мне Антон Палыч, что хочешь – так живи, а не хочешь – вешайся. И рубанул: жизнью, Матвей Макарыч, не надо брезговать в любых её проявлениях. Я ж с ним пил, с Антон Палычем, Вань. Он мне так и заповедал: наплюй и пойдём водку пить! Так что, Иван Ильич, ты наплюй, пойдём водку пить! Ты, считай, с Чеховым знаком через один стакан. Дело как, Вань, было? Вызывает меня как-то Лев Николаевич Шаповалов[25] – сотрудничал я с ним, хоть он и московский, – в Ялту, работу работать, понятно. Ну, прибываю, честь по чести…
«Да ну, чёрт! Не может быть! Хотя после Попова – отчего бы и нет?! – Белозерскому очень хотелось побежать за Матвеем Макаровичем и послушать историю. Но не мальчишка же он, в конце концов! К Вере Игнатьевне охота. – Надо же! С такими людьми Матвей Макарович ручкался, а у него вместо полбашки – опухоль. И не помочь никак. Или помочь?..»
Он стоял и смотрел вслед удалявшейся парочке крепких мужиков. Дурацкая «соль земли русской» лезла в голову. Тут из клиники выскочила Ася, изрядно напугав его окриком:
– Александр Николаевич!
Он аж подпрыгнул. «Соль» просыпалась из головы. Ася была какая-то… Вот может быть человек одновременно и весёлым, и тревожным?
– Что-то случилось, Анна Львовна?
– Нет, ничего. Но мне кажется… – она склонилась ближе и произнесла интимным шёпотом: – Мне кажется, что Владимир Сергеевич, он… он…
– Ах, это! Ну конечно же! Он влюблён в вас, Анна Львовна. Это вся клиника знает, включая Клюкву. Она, поди, уже и новым лошадкам рассказала. Вот уж, правду говорят: те, кого мы любим, – слепы.
– Авы? – Ася по-детски скуксилась. Признаться, она приняла немного… совсем немного… чтобы только взбодриться. Чтобы осмелиться вызвать у Белозерского ревность. Как глупая маленькая девочка. Она и есть глупая маленькая девочка.
– Что – я? – простодушно удивился Белозерский.
– Вы… вы разве… вы разве не влюблены… в Веру Игнатьевну?! – последнее она выпалила, чтобы совсем не растерять остатки девичьего достоинства.
– Друг мой! – он взял её за руку.
Для него это был действительно всего лишь дружеский жест. У этого милейшего молодого мужчины изрядная доля общительности была построена именно на прикосновениях. Рука Аси у него вызывала ту же нежность, что и плечо или мокрое лицо Ивана Ильича. Не больше, но и не меньше. Увы, Асе чудилось в этом нечто иного рода.
– Мой дорогой друг, – повторил Белозерский, держа Асю за руки и глядя ей в глаза. – Увы, я не влюблён в Веру Игнатьевну. Увы мне и ах мне, я люблю её. Люблю глубоко. Это сильнее. Больше. И… хуже. Вы, дружочек Ася, господина Кравченко не отвергайте. Это только кажется, что он неромантичный, сдержанный. Он – морской офицер. Владимир Сергеевич знает цену бурям.
Белозерский поцеловал Асю в щёку, затем поцеловал Асе руку.
– Да завтра, Анна Львовна, до завтра!
Он стремительно зашагал со двора.
Сколько времени Ася стояла столбом – бог весть. Средство, что она изредка позволяла себе принимать – думая про него не иначе, как про «средство», – лишало её иногда некоторых восприятий, укорачивало или растягивало время по собственному его, средства, произволу. Очнулась она, когда её коснулся Иван Ильич.
– Ладно ты, молодая! Тебе можно и нужно! А я, вишь, старый дурак, по Матрёне сохну! Оно мне надо, бисова баба, мать её итить?! Мне, вона, Матвей Макарыч объяснил всё по Чехову: брак – это пошлость![26] Пошлость, Ася, это вроде дешёвенькой упряжи. Негодная вещь, вот что пошлость.
Ася только сейчас поняла, что продрогла и что у неё мокрое лицо. Ей стало мучительно жаль Ивана Ильича, она и представить не могла, что он неравнодушен к Матрёне. Разве в его возрасте такое бывает? И в возрасте Матрёны? Ася улыбнулась, представив, что она такая старая и вдруг бы была влюблена. Но тут же, устыдившись своих мыслей, она прислонилась к Ивану Ильичу. Он погладил её по голове, как погладил бы лошадь. Это была самая душевная ласка в арсенале Ивана Ильича.
– Ну будет, будет мочу из глаз лить. У нас теперь уборные с електричеством, не промахнёшься.
Ася искренне рассмеялась незамысловатой шутке.
– Матвей Макарович уже ушёл?
– А чего ему тут ночи напролёт маяться? Работник он справный. Дело делает – и домой! Он же не бобыль вроде меня. У него жена любимая, у него жизнь живая, а не пошлость. Он счастливый мужик, Матвей-то, хоть завтра умри, хоть сегодня – счастливый, такие сразу в рай, потому что жили непошло! Во! – Иван Ильич, хоть и натурально надрывался сейчас, однако новое ценное слово, подарок Матвея Макаровича, вертел и так и сяк, запоминая, осмысливая.
– Всё, приканчиваем эту пошлость! Идём по своим фронтам! – махнул рукой Иван Ильич, поцеловал Асю в лоб и слегка неуверенным ходом двинул в сторону конюшни.
Раздался дверной звонок. Вера, наряженная фривольно – кроме Белозерского она никого не ждала, – отправилась открывать двери. Признаться, и настроение у неё было в самой высокой степени легкомысленное. Александр Николаевич приносил ей радость, и она нисколько не мучилась на сей предмет. Два совершеннолетних человека по обоюдному согласию собираются приступить к одному из самых приятных занятий. Это только пошляки разводят вокруг этого бог весть что.
Она распахнула двери и… На пороге стоял не совсем Александр Николаевич. Точнее, это был совершенно точно не Александр Николаевич. Это был абсолютно другой мужчина. Сейчас ему без малого шестьдесят, но стройный, крепкий, и, если не считать морщин, он ничуть не изменился. В руках у него был шикарный букет и увесистый пакет, надо полагать, с бутылкой и конфетами.
Немая сцена.
Первым заговорил мужчина:
– Здравствуй, Вера!
Вера Игнатьевна молчала, не в силах пошевелиться.
– Этот визит я собирался нанести несколько месяцев назад. Но обстоятельства изменились. Сегодня же они изменились кардинально. А увидев тебя в Царскосельском госпитале… Мог ли я далее откладывать, сама посуди! Поздравь же меня. Сегодня утром я овдовел.
– Поздно, Дубровский! Я жена князя Верейского! – пролепетала Вера.
– Ты совсем не изменилась, – усмехнулся визитёр. – Я войду?
– Я жду гостей.
Мужчина окинул её красноречивым взглядом:
– Скорее, гостя. Если ты, конечно, не погрузилась в пучину дионисийских развлечений.
Пока Вера и внезапный посетитель буравили друг друга взглядами, по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, поднимался Александр Николаевич, насвистывая что-то жизнерадостное. Вот он подошёл к двери. В руках у него был точь-в-точь такой же шикарный букет и ровно такой же увесистый пакет, вероятно с бутылкой и конфетами.
– Здра… ствуйте!
Вера молчала. Если бы Белозерский видел хоть что-то, кроме мужчины, смутно ему знакомого, он бы заметил, что впервые за всё время его знакомства с княгиней она ведёт себя не как профессор Данзайр, герой войны, а как маленькая растерянная девочка.
Мужчина взял инициативу в свои руки. Кое-как устроив пакет с букетом под мышкой, он протянул большую сильную ладонь Белозерскому:
– Покровский Илья Владимирович. Фабрикант. Старый друг Веры Игнатьевны.
Белозерский был ошарашен. И более всего боялся выглядеть ошарашенным. Учитывая, что он не раз, ещё мальчишкой, видел этого Илью Владимировича в доме батюшки, а возможно, и на коленках у него сиживал. Потому он тоже пристроил букет и пакеты и горячо пожал протянутую ладонь:
– Белозерский Александр Николаевич. Врач. Нестарый друг Веры Игнатьевны.
Вера прыснула.
Всё это действительно выглядело очень комично.
Глава V
Матвей Макарович проснулся в прекрасном настроении.
Жена уже встала, как было у них заведено. Она любила содержать кормильца по самому высокому разряду. Кофе огненный. Золотистые сырники, с пылу с жару – с малиновым вареньем. Матвей Макарович был неприхотлив и вполне удовлетворялся простейшим царским завтраком. Говорят, Николай Александрович Романов из года в год поутру сырниками трапезничает, ну и Матвей Макарович Громов тоже из простых. Так что супруга всегда поднималась прежде него. Не исключая дни знаменательные, на которые приходилось торжественное открытие каких-нибудь значимых зданий и выдающихся строений, выставок, иллюминаций, садов и парков, и многого прочего, в созидании чего принимал не последнее участие обожаемый муж. А в таких случаях – и ещё раньше, дабы удостовериться, что с вечера приготовленный костюм в идеальном состоянии и на обувь блеск наведён как следует.
Громова неимоверно гордилась Матвеем Макаровичем. Они так давно были вместе, не переставая любить, как в первый день, что стали одним целым. Алёна Степановна не слыхивала об андрогинах, а Матвей Макарович хотя и читал диалог Платона «Пир», но глубоких смыслов в нём не усмотрел, он и так понимал, что исцелить человечество может только единение в любви. Счастье – это любовь плюс системная модернизация всей страны по Столыпину[27].
Матвей Макарович сел на кровати. Неспешно потянулся, зевнул, перекрестил рот. Поднялся и пошлёпал на кухню. Алёна как раз накрывала на стол. Он обнял жену, как обнимал её каждое утро, подкравшись сзади. Она всегда ждала этой нехитрой ласки, в которой изящества было много больше, нежели могло показаться. Супруга не среагировала! Вот тебе на!
– Доброе утро, Алёна Степановна! – громогласно-шутливо произнёс Матвей Макарович, успев с перепугу перебрать все свои возможные прегрешения. За всю жизнь Алёна, может, дважды не откликалась на его утреннее объятие. Да и то это было совсем по молодости. Матвей Макарович игриво шлёпнул её пониже спины. Алёна Степановна осталась равнодушной. Притом выражение лица у неё было самое довольное, она поправляла и без того идеально расставленные приборы. Улыбаясь, повернулась к печи – пора было доставать румяные сырники.
– Что ж не слава богу, Алён?! – пробормотал растерявшийся Матвей Макарович. Но тут же взял себя в руки и пошёл на жену в атаку с объятиями, лукаво усмехаясь: – А ввечеру довольная была. Никак, приснилось что? Как было, помню, приснилось тебе, что у меня с Зинаидой шуры-муры. А я знать не знаю, что за Зинаида такая. Я за твои, знаешь, фантазии, Алёнушка, ответственность несть отказываюсь.