На мой взгляд, мы слишком равнодушно относимся к фактам младенческой амнезии – утрате воспоминаний о первых годах нашей жизни – и, благодаря этому, проходим мимо своеобразной загадки. Мы забываем о том, какого высокого уровня интеллектуального развития достигает ребенок уже на четвертом году жизни, на какие сложные эмоции он способен; мы должны были бы поразиться, как мало сохраняется обычно из этих душевных событий в памяти в позднейшие годы; тем более что мы имеем все основания предполагать, что эти забытые переживания детства отнюдь не проскользнули бесследно в развитии данного лица; напротив, они оказали влияние, оставшееся решающим на все времена. И вот, несмотря на это несравненное влияние, они забываются! Это свидетельствует о совершенно своеобразных условиях воспоминания (в смысле сознательной репродукции), до сих пор ускользавших от нашего познания. Весьма возможно, что именно забывание детских переживаний и даст нам ключ к пониманию тех амнезий, которые, как показывают новейшие данные, лежат в основе образования всех невротических симптомов.
Среди сохранившихся воспоминаний детства некоторые представляются нам вполне понятными, другие странными или непонятными. Нетрудно исправить некоторые ошибки по отношению к этим обоим видам. Стоит подвергнуть уцелевшие воспоминания какого-либо лица аналитическому испытанию – и нетрудно установить, что поручиться за их правильность невозможно. Некоторые воспоминания несомненно искажены, неполны либо передвинуты во времени или в пространстве. Сообщения опрашиваемых лиц о том, например, что их первые воспоминания относятся, скажем, ко второму году жизни, явно недостоверны. Скоро удастся найти те мотивы, которые объясняют нам искажение и сдвигание пережитого и которые вместе с тем доказывают, что причиной этих ошибок является не простая погрешность памяти. Могучие силы позднейшей жизни оказали свое воздействие на способность припоминать переживания детства, вероятно, это те же силы, благодаря которым мы вообще так чужды пониманию этих детских лет.
Процесс воспоминания у взрослых оперирует, как известно, различного рода психическим материалом. Одни вспоминают в форме зрительных образов, их воспоминания носят зрительный характер; другие способны воспроизвести в памяти разве лишь самые скудные очертания пережитого; их называют – по терминологии Шарко – auditifs и moteurs в противоположность visuels. Во сне эти различия исчезают; сны снятся нам всем по преимуществу в форме зрительных образов. Но то же самое происходит и по отношению к воспоминаниям детства; они носят пластический зрительный характер даже у тех людей, чьи позднейшие воспоминания лишены зрительного элемента. Зрительное воспоминание сохраняет, таким образом, тип воспоминания младенческого. У меня лично единственные зрительные воспоминания – это воспоминания самого раннего детства: прямо-таки пластически выпуклые сцены, сравнимые лишь с театральными представлениями. В этих сценах из детских лет, верны ли они или искажены, обычно и сам фигурируешь со своим детским обликом и одеждой. Это обстоятельство представляется весьма странным; взрослые люди со зрительной памятью не видят самих себя в воспоминаниях о позднейших событиях[13]. Предположение, что ребенок, переживая что-либо, сосредоточивает внимание на себе и не направляет его исключительно на внешние впечатления, шло бы вразрез со всем тем, что мы знаем на этот счет.
Таким образом, самые различные соображения заставляют нас предполагать, что так называемые ранние детские воспоминания представляют собой не настоящий след давнишних впечатлений, а его позднейшую обработку, подвергшуюся воздействию различных психических сил более позднего времени. «Детские воспоминания» индивидов приобретают – как общее правило – значение «воспоминаний покрывающих» и приобретают при этом замечательную аналогию с воспоминаниями детства народов, закрепленными в сказаниях и мифах.
Кто подвергал исследованию по методу психического анализа целый ряд лиц, тот накапливает в результате этой работы богатый запас примеров «покрывающих воспоминаний» всякого рода. Однако сообщение этих примеров в высшей степени затрудняется указанным выше характером отношений, существующих между воспоминаниями детства и позднейшей жизнью; чтобы уяснить значение того или иного воспоминания детства в качестве покрывающего воспоминания, нужно было бы нередко изобразить всю позднейшую жизнь данного лица. Лишь редко бывает возможно, как в следующем прекрасном примере, выделить из общей связи одно отдельное воспоминание.
Молодой человек 24 лет сохранил следующий образ из 5-го года своей жизни. Он сидит в саду дачного дома на своем стульчике рядом с теткой, старающейся научить его распознавать буквы.
Различие между t и n не дается ему, и он просит тетку объяснить ему, чем отличаются эти две буквы одна от другой. Тетка обращает его внимание на то, что у буквы t целой частью больше, чем у n, – лишняя третья черточка. Не было никакого основания сомневаться в достоверности этого воспоминания; но свое значение оно приобрело лишь впоследствии, когда обнаружилось, что оно способно взять на себя символическое представительство иного рода любознательности мальчика. Ибо подобно тому, как ему тогда хотелось узнать разницу между буквами t и n, так впоследствии он старался узнать разницу между мальчиком и девочкой и, наверное, согласился бы, чтобы его учительницей была именно эта тетка. И действительно, он нашел тогда, что разница несколько аналогична, что у мальчика тоже одной частью больше, чем у девочки, и к тому времени, когда он узнал это, у него и пробудилось воспоминание о соответствующем детском вопросе.
На одном только примере я хотел бы показать, какой смысл может получить благодаря аналогичной обработке детское воспоминание, до того не имевшее, казалось бы, никакого смысла. Когда я на 43-м году жизни начал уделять внимание остаткам воспоминаний моего детства, мне вспомнилась сцена, которая давно уже (мне казалось – с самых ранних лет) время от времени приходила мне на мысль и которую надо было отнести, на основании вполне достаточных признаков, к исходу третьего года моей жизни. Мне виделось, как я стою, плача, и требую чего-то перед ящиком, дверцу которого держал открытой мой старший (на 20 лет) сводный брат; затем вдруг вошла в комнату моя мать, красивая, стройная, как бы возвращаясь с улицы.
Этими словами я выразил виденную мною пластическую сцену, о которой я больше ничего не мог бы сказать. Собирался ли брат открыть или закрыть ящик (когда я первый раз сформулировал это воспоминание, я употребил слово «шкаф»), почему я при этом плакал, какое отношение имел к этому приход матери – все это было для меня темно; я склонен был объяснить эту сцену тем, что старший брат чем-нибудь дразнил меня и это было прервано приходом матери.
Такие недоразумения в сохранившейся в памяти сцене из детства нередки: помнишь ситуацию, но в ней нет надлежащего центра; не знаешь, на какой из ее элементов должно пасть психическое ударение. Аналитический разбор вскрыл передо мной совершенно неожиданный смысл картины. Я не находил матери, ощутил подозрение, что она заперта в этом ящике или шкафу, и потому потребовал от брата, чтобы он открыл его. Когда он это сделал и я убедился, что матери в ящике нет, я начал кричать; это тот момент, который закреплен в воспоминании и за которым последовало успокоившее мою тревогу или тоску появление матери. Но каким образом пришла ребенку мысль искать мать в ящике? Снившиеся мне в то время сны смутно напоминали мне о няньке, о которой у меня сохранились еще и другие воспоминания, о том, например, как она неукоснительно требовала, чтобы я отдавал ей мелкие деньги, которые я получал в подарок, – деталь, которая, в свою очередь, может претендовать на роль воспоминания, «прикрывающего» нечто позднейшее. Я решил облегчить себе на этот раз задачу истолкования и расспросил мою мать – теперь уже старуху – об этой няньке. Я узнал многое, в том числе, что она, умная, но нечестная особа, во время родов матери совершила у нас в доме большие покражи и по настоянию моего брата была предана суду. Это указание выяснило мне сразу, словно каким-то озарением, смысл рассказанной выше сцены. Внезапное исчезновение няньки не было для меня безразличным; я обратился как раз к этому брату с вопросом о том, где она, вероятно заметив, что в ее исчезновении он сыграл какую-то роль; он ответил мне уклончиво, играя словами, как это он любит делать и сейчас: «Ее заперли в ящик». Ответ этот я понял по-детски, буквально, но прекратил расспросы, потому что ничего больше добиться не мог. Когда немного времени спустя я хватился матери и ее не было, я заподозрил брата в том, что он сделал с ней то же, что и с нянькой, и заставил его открыть мне ящик. Я понимаю теперь, почему в передаче этого зрительного воспоминания детства подчеркнута худоба матери: мне должен был броситься в глаза ее вид только что выздоровевшего человека. Я двумя с половиной годами старше родившейся тогда сестры, а когда я достиг трехлетнего возраста, прекратилась наша совместная жизнь со сводным братом.
Обмолвки
Если обычный материал нашей разговорной речи на родном языке представляется огражденным от забывания, то тем более подвержен он другому расстройству, известному под названием обмолвок. Явление это, наблюдаемое у здорового человека, производит впечатление подготовительной ступени для так называемой парафазии, наступающей уже при патологических условиях.
В данном случае я имею возможность в виде исключения пользоваться (и воздать должное) подготовительной работой: в 1895 году Meiringer и С. Mayer опубликовали работу под заглавием «Versprechen und Verlesen» («Обмолвки и ошибки в чтении»); точка зрения, с которой они разбирают вопрос, выходит за пределы моего рассмотрения. Ибо один из авторов, от имени которого и ведется изложение, – языковед и взялся за исследование с точки зрения лингвиста, желая найти правила, по которым совершаются обмолвки. Он надеялся, что на основании этих правил можно будет заключить о существовании «известного духовного механизма», «в котором звуки одного слова, одного предложения и даже отдельные слова связаны и сплетены между собой совершенно особенным образом».
Автор группирует собранные им примеры обмолвок сперва с точки зрения чисто описательной, разделяя их на: случаи обмана (например: Milo von Venus вместо Venus von Milo); предвосхищения, или антиципации (например: es war mir auf der Schwest… auf der Brust so schwer); отзвуки, или постпозиции (например: Ich fordere Sie auf, auf das Wohl unseres Chefs aufzustossen вместо anzustossen); контаминации (Er setzt sich auf den Hinterkopf, составленное из Er setzt sich einen Kopf auf и Er stellt sich auf die Hinterbeine); подстановки (Ich gebe die Präparate in den Briefkasten вместо Brütkasten); к этим главным категориям надо добавить еще некоторые, менее существенные или менее важные для наших целей. Для этой группировки безразлично, подвергаются ли перестановке, искажению, слиянию и т. п. отдельные звуки слова, слоги или целые слова задуманной фразы.
Для объяснения наблюдавшихся им обмолвок Мерингер устанавливает различие психической интенсивности произносимых звуков. Когда мы иннервируем первый звук слова, первое слово фразы, тогда процесс возбуждения уже обращается к следующим звукам и следующим словам, и, поскольку эти иннервации совпадают по времени, они могут взаимно влиять и видоизменять одна другую. Возбуждение более интенсивного психически звука предваряет прочие или, напротив, отзывается впоследствии и расстраивает таким образом более слабый иннервационный процесс. Вопрос сводится лишь к тому, чтобы установить, какие именно звуки являются в том или ином слове наиболее интенсивными. Мерингер говорит по этому поводу: «Для того чтобы установить, какой из звуков, составляющих слово, обладает наибольшей интенсивностью, достаточно наблюдать свои собственные переживания при отыскании какого-либо забытого слова, скажем – имени. То, что воскресает в памяти прежде всего, обладало во всяком случае наибольшей интенсивностью до утраты». «Высокой интенсивностью отличаются, таким образом, начальный звук коренного слова, начальный звук слова и, наконец, та или те гласные, на которых приходится ударение».
Я не могу здесь воздержаться от одного возражения. Принадлежит ли начальный звук имени к наиболее интенсивным элементам слова или нет, во всяком случае неверно, что в случаях забывания слов он восстанавливается в сознании первым; указанное выше правило, таким образом, неприменимо. Когда наблюдаешь себя в поисках позабытого имени, довольно часто случается выразить уверенность, что это имя начинается с такой-то буквы. Уверенность эта оказывается ошибочной столь же часто, как и основательной. Я решился бы даже утверждать, что в большинстве случаев буква указывается неправильно. В нашем примере с Синьорелли начальный звук и существенные слоги исчезли в подставных именах; и в имени Боттичелли воскресли в сознании как раз менее существенные слоги «elli». Как мало считаются подставные имена с начальным звуком исчезнувшего имени, может показать хотя бы следующий пример. Как-то раз я тщетно старался вспомнить название той маленькой страны, где столица – Монте-Карло. Подставные имена гласили: Пьемонт, Албания, Монтевидео, Колико.
Албания была скоро заменена Черногорией (Montenegro), и тогда мне бросилось в глаза, что слог монт (читается мон) имеется во всех подставных именах, кроме одного лишь последнего. Это облегчило мне задачу, отправляясь от имени князя Альберта найти забытое Монако. Колико приблизительно воспроизводит последовательность слогов и ритм забытого слова.
Если допустить, что психический механизм, подобный тому, какой мы показали в случаях забывания имен, играет роль и в случаях обмолвок, то мы будем на пути к более глубокому пониманию этого последнего явления.
Расстройство речи, обнаруживающееся в форме обмолвки, может быть вызвано, во-первых, влиянием другой составной части той же речи – предвосхищением того, что следует впереди, или отзвуком сказанного, или другой формулировкой в пределах той же фразы той же мысли, которую собираешься высказать; сюда относятся все заимствованные у Мерингера и Мейера примеры; но расстройство может произойти и путем, аналогичным тому процессу, какой наблюдается в примере «Синьорелли»: в силу влияний, посторонних данному слову, предложению данной связи, влияний, идущих от элементов, которые высказывать не предполагалось и о возбуждении которых узнаешь только по вызванному ими расстройству. Одновременность возбуждения – вот то общее, что объединяет оба вида обмолвок, – нахождение внутри или вне данного предложения или данной связи составляет пункт расхождения. На первый взгляд различие представляется не столь большим, каким оно оказывается затем с точки зрения некоторых выводов из симптоматологии данного явления. Но совершенно ясно, что лишь в первом случае есть надежда на то, чтобы из феномена обмолвок можно было сделать выводы о существовании механизма, связывающего отдельные звуки и слова так, что они взаимно влияют на способ их произношения, т. е. выводы, на которые рассчитывал при изучении обмолвок лингвист. В случаях расстройства, вызванного влияниями, стоящими вне данной фразы или связи речи, необходимо было бы прежде всего найти расстраивающие элементы, а затем встал бы вопрос, не может ли механизм этого расстройства также обнаружить предполагаемые законы образования речи.
Нельзя сказать, чтобы Мерингер и Мейер не заметили возможности расстройства речи силою «сложных психических влияний», элементами, находящимися вне данного слова, предложения или связи речи. Они не могли не заметить, что теория психической неравноценности звуков, строго говоря, может удовлетворительно объяснить лишь случаи нарушения отдельных звуков, равно как «предвосхищения» и «отзвуки». Там, где расстройство не ограничивается отдельными звуками, а простирается на целые слова, как это бывает при «подстановках» и «контаминациях» слов, там и они не колеблясь искали причину обмолвок вне задуманной связи речи и подтвердили это прекрасными примерами. Приведу следующие места.
«Р. рассказывает о вещах, которые он в глубине души считает свинством (Schweinerei). Он старается, однако, найти мягкую форму выражения и начинает: Dann über sind Thetsachen zum Vorschwein gekommen[14]. Мы с Мейером были при этом, и Р. подтвердил, что он думал Schweinerei (свинство). То обстоятельство, что слово, о котором он подумал, выдало себя и вдруг прорвалось при произнесении Vorschein, достаточно объясняется сходством обоих слов».
«При „подстановках“ так же, как и при контаминациях, но только, вероятно, в гораздо большей степени играют важную роль „летучие“ или „блуждающие“ словесные образы. Если они и находятся за порогом сознания, то все же в действенной близости к нему, могут с легкостью вызываться каким-либо сходством комплекса, подлежащего высказыванию, и тогда порождают „схождение с рельсов“ или врезаются в связь речи. „Летучие“ или „блуждающие“ словесные образы часто являются, как уже сказано, запоздалыми спутниками недавно протекших словесных процессов (отзвуки)».
«„Схождение с рельсов“ возможно также и благодаря сходству: когда другое, похожее слово лежит близко к порогу сознания, но не предназначается к произнесению. Это бывает при подстановках. – Я надеюсь, что при проверке мои правила должны будут подтвердиться. Но для этого необходимо (если наблюдение производится над другим человеком) уяснить себе все, что только передумал говорящий[15]. Приведу поучительный пример. Директор училища Л. сказал в нашем обществе: Die Frau würde mir Furcht einlagen[16]. Я удивился, так как l показалось мне здесь непонятным. Я позволил себе обратить внимание говорившего на его ошибку: einlagen вместо einjagen, на что он тотчас же ответил: „Да, это произошло потому, что я думал: Ich wäre nicht in der Lage“»[17] и т. д.
«Другой случай. Я спрашиваю Р. ф. Ш., в каком положении его больная лошадь. Он отвечает: Ja, das draut… dauert vielleicht noch einen Monat[18]. Откуда взялось draut с его r, для меня было непонятно, ибо звук r из dauert не мог оказать такого действия. Я обратил на это внимание Р. ф. Ш., и он объяснил, что думал при этом: Es ist eine traurige Geschichte[19]. Говоривший имел, таким образом, в виду два ответа, и они смешались воедино».
Нельзя не заметить, как близко подходит к условиям наших анализов и то обстоятельство, что принимаются в расчет «блуждающие» словесные образы, лежащие за порогом сознания и не предназначенные к произношению, и предписание осведомляться обо всем том, что думал говорящий. Мы тоже отыскиваем бессознательный материал и делаем это тем же путем, с той лишь разницей, что путь, которым мы идем от того, что приходит в голову спрашиваемого, к отысканию расстраивающего элемента, – более длинный и ведет через комплексный ряд ассоциаций.
Остановлюсь еще на другом интересном обстоятельстве, о котором свидетельствуют примеры, приведенные у Мерингера. По мнению самого автора, сходство какого-либо слова в задуманном предложении с другим, не предполагавшимся к произнесению, дает этому последнему возможность путем искажения, смещения, компромисса (контаминации) дойти до сознания данного субъекта.
Lagen, Vorschein dauert,jagen… schwein traurig.В моей книге «О толковании сновидений»[20] я показал, какую роль играет процесс «сгущения» в образовании так называемого явного содержания сна из его скрытых мыслей. Какое-либо сходство, вещественное или словесное, между двумя элементами бессознательного материала служит поводом для создания третьего – смешанного, или компромиссного, представления, которое в содержании сна представляет оба слагаемых и которое в силу этого своего происхождения и отличается так часто противоречивостью отдельных своих черт.
Образование подстановок и контаминаций при обмолвках и есть, таким образом, начало той «сгустительной» работы, которую мы находим в полном ходу при построении сна.
В небольшой статье, предназначенной для широкого круга читателей (Neue Freie Presse, 23 августа 1900 года), Мерингер устанавливает особое практическое значение за некоторыми случаями обмолвок – теми именно, когда какое-либо слово заменяется противоположным ему по смыслу.
«Вероятно, все помнят еще, как некоторое время тому назад председатель австрийской палаты депутатов открыл заседание словами: „Уважаемое собрание! Я констатирую наличность стольких-то депутатов и объявляю заседание закрытым!“ Общий смех обратил его внимание на ошибку, и он исправил ее. В данном случае это можно, скорее всего, объяснить тем, что председателю хотелось иметь уже возможность действительно закрыть заседание, от которого можно было ожидать мало хорошего; эта сторонняя мысль – что бывает часто – прорвалась хотя бы частично, и в результате получилось „закрытый“ вместо „открытый“ – прямая противоположность тому, что предполагалось сказать. Впрочем, многочисленные наблюдения показали мне, что противоположные слова вообще очень часто подставляются одно вместо другого; они вообще тесно сплетены друг с другом в нашем сознании, лежат в непосредственном соседстве одно с другим и легко произносятся по ошибке».
Не во всех случаях обмолвок по контрасту так легко показать, как в примере с председателем, вероятность того, что обмолвка произошла вследствие своего рода протеста, который заявляется в глубине души против высказывавшегося предложения. Аналогичный механизм мы нашли, анализируя пример: aliquis; там внутреннее противодействие выразилось в забвении слова – вместо замены его противоположным. Для устранения этого различия заметим, однако, что словечко aliquis не обладает таким антиподом, каким являются по отношению друг к другу слова «закрывать» и «открывать», и далее, что слово «открывать», как весьма общеупотребительное, не может быть забыто.
Если последние примеры Мерингера и Мейера показывают нам, что расстройство речи может происходить как под влиянием звуков и слов той же фразы, предназначаемых к произнесению, так и под воздействием слов, которые находятся за пределами задуманной фразы и иным способом не обнаружили бы себя, – то перед нами возникает прежде всего вопрос, возможно ли резко разграничить оба этих вида обмолвок и как отличить случаи одной категории от другой. Здесь уместно вспомнить о словах Вундта, который в своей только что вышедшей в свет работе о законах развития языка (Völkerpsychologie. Т. I, часть I, с. 34 и дальше; 1900 год) рассматривает также и феномен обмолвок. Что, по мнению Вундта, никогда не отсутствует в этих явлениях и других, им родственных, – это известные психические влияния. «Сюда относится прежде всего, как положительное условие, ничем не стесняемое течение звуковых и словесных ассоциаций, вызванных произнесенными звуками. В качестве отрицательного момента к нему присоединяется отпадение или ослабление воздействий воли, стесняющих это течение, и внимания, также выступающего здесь в качестве волевой функции. Проявляется ли эта игра ассоциаций в том, что предвосхищается предстоящий еще звук, или же репродуцируется произнесенный, или между другими какой-либо посторонний, но привычный, или в том, наконец, что на произносимые звуки оказывают свое действие совершенно иные слова, находящиеся с ними в ассоциативной связи, – все это означает лишь различия в направлении и, конечно, различия в том, каким простором пользуются происходящие ассоциации, но не в их общей природе. И во многих случаях трудно решить, к какой форме причислить данное расстройство и не следует ли с большим основанием, следуя принципу сочетания причин[21], поставить его на счет совпадения нескольких мотивов».
Я считаю замечания Вундта вполне основательными и чрезвычайно поучительными. Быть может, можно было бы с большей решительностью, чем это делает Вундт, подчеркнуть, что позитивно благоприятствующий момент в словесных ошибках – беспрепятственное течение ассоциаций – и негативный момент – ослабление стесняющего его внимания – действуют всегда совместно, так что оба момента оказываются лишь различными сторонами одного и того же процесса. С ослаблением стеснительного внимания и приходит в действие беспрепятственное течение ассоциаций, или, выражаясь еще категоричнее: через это ослабление.
Среди примеров обмолвок, собранных мною, я почти не нахожу таких, где расстройство речи сводилось бы исключительно к тому, что Вундт называет «действием контакта звуков». Почти в каждом случае я нахожу еще и расстраивающее влияние чего-либо, находящегося вне пределов задуманной речи, и это что-то есть либо отдельная, оставшаяся неосознанной мысль, дающая о себе знать через посредство обмолвки и нередко лишь при помощи тщательного анализа могущая быть доведенной до сознания, или же это более общий психический мотив, направленный против всей речи в целом.