А дурень крутил маленькое штурвальное колесо одним мизинцем, он словно бы насадил прочно сбитое, украшенное бронзовыми заклепками колесо на палец, как обручальное кольцо, и тешился тем, что делал. Внимание его было рассеяно по воздуху, словно одуванчиковый пух в пору весеннего цветения.
Покинул Москалев рубку молча – что-то совсем не хотелось с кем-либо общаться. Путешествие надоело, уже две недели в пути, а остановок, за редкими исключениями – по метеоусловиям, нет, пейзажи за бортом – что слева, что справа, что впереди, что сзади – одуряюще одинаковы. Развлечений никаких – если только с собственной тенью играть в шашки или устроить охоту на муху, которая постоянно сидит на стекле иллюминатора и неотрывно глазеет в пространство. Муха эта случайно, по дурости залетевшая в бухте Диомид в каюту, мечтает о земле, о том, как она когда-нибудь сможет погреться на куске навоза под лучами приморского солнца… Господи, отчего же всякая муть лезет в голову?
Не об этом надо думать, не об этом.
Одуреть можно!
Рефрижератор кромсал своим корпусом мусорный остров долго – минут двадцать. Люди, стоявшие на палубе, все это время молчали, никто и слова не проронил, будто чувствовали беду. Это был ее посыл, ее знак, ее предупреждение.
Потом, когда мусорный остров остался за кормой, назад старались не смотреть…
Глава 10
Прошлое, прошлое… Как глубоко сидит оно во всех нас и как часто вспоминается, рождает внутри самые разные ощущения: и тревогу, и радость, и спокойствие, и гнев, возвращает заботы, которые вроде бы остались позади, но много позже они ни с того ни с сего возникают вновь и заставляют человека крутиться вокруг самого себя и иногда оказываются той самой меркой, по которой люди оценивают свои поступки.
Вспомнились масштабные учения в Тихом океане, о которых много писали в газетах. Едва эти учения начались, как рядом с нашими кораблями оказался целый флот США во главе с «Интерпрайзом» – скандальным, самоуверенно ведущим себя авианосцем. А поскольку этот плавающий под американским флагом стальной остров постоянно задирался и пытался совершить что-нибудь непотребное, его серьезно охраняли. Вместе с авианосцем ходил добрый десяток кораблей самого разного объема и назначения… В Тихом океане эскадра эта появилась с одним желанием – помешать русским. В чем угодно помешать, но лишь бы это было, состоялось: помешать в приготовлении утренней каши для матросов и булочек для офицеров, в ловле рыбы с кормы на удочку, в попытках бросить за борт защитную сеть, чтобы искупаться в океане, не боясь акул, либо от тоски по родине завыть в полный голос… Американцы в этом деле подражали англичанам и постоянно проявляли свой собачий характер.
Москалев тогда служил главным боцманом на «Выдержанном» – эскадренном миноносце, был в почете, имел авторитет – команда эсминца слушалась его, как и самого командира корабля, и вообще он с гордостью ощущал, что за спиной его стоит великая страна. Когда оказывался на командном мостике, грудь его невольно начинала распирать гордость и на американцев, пытающихся помешать учениям, хотелось просто-напросто наплевать.
На эсминце была сгруппирована сильная акустическая служба, которая могла не только дно океана прослушивать и обнаруживать там что-нибудь очень нужное, но и подойдя к какому-нибудь иностранному кораблю, узнать, о чем там болтает команда, что обсуждает капитан со своим старпомом, по стуку поршней понять, чем болеет двигатель и так далее… Так вот, акустики эсминца получили с «верхнего мостика» задание разведать, что же происходит на американском авианосце и о чем там говорят… Командир эсминца взял под козырек, и корабль немедленно развернулся носом к «Интерпрайзу».
Ан не тут-то было – на пути мигом возник фрегат из группы охраны авианосца, грозный, с длинными темными стволами дальнобойных орудий, один вид которых рождал острекающий холодок, ползущий по хребту, с расчехленными ракетными установками, и одновременно… какой-то суетливый.
Эсминец сделал разворот и нацелился на новый заход, но и тут вышла осечка: американец также развернулся и возник впереди по курсу – он не подпускал советский корабль к авианосцу и делал это довольно нагло.
Надо было понимать, как в те минуты злились «мохнатые уши», – так в общении моряки насмешливо величали специалистов, занимающихся контролем звуков в океане.
После второй неудачной попытки на «Выдержанном» неожиданно сыграли боевую тревогу. Москалев находился в это время с несколькими матросами на полубаке, у него как у главного боцмана в таких ситуациях штатное место могло быть где угодно… Как и у командира корабля.
После тревоги прошло несколько секунд, в воздухе словно бы что-то натянулось, родило в висках, в затылке звон, стальная палуба под ногами тоже зазвенела – главный двигатель эсминца неожиданно получил полную нагрузку, корабль носом врубился в крупную волну, совершил короткий прыжок и пошел в лобовую атаку на американский фрегат.
Надо полагать, американцы опешили: эсминец почти мгновенно набрал максимальную скорость – тридцать два узла. В переводе с морского языка на сухопутный – это без малого шестьдесят километров в час, скорость для воды, для океана, извините, граждане штатские, оглушительная.
Океан мигом сделался твердым, как бетон, из-под «Выдержанного» разве что только снопы искр не вылетали, но и это, судя по всему, было впереди. Волны, которые поднял своим лихим движением эсминец, поднялись выше вертолетной площадки, они серебрились на солнце, ломались от собственной тяжести, с грохотом устремлялись вниз.
«Выдержанный» шел точно на американца, металл на металл, если произойдет соприкосновение, то грохотать будет весь Тихий океан от Филиппин до Перу и Антарктиды, тишины не будет нигде.
На фрегате этот маневр засекли, с эсминца хорошо было видно, как там встревоженно забегали люди. Холодная война холодной войной, грызня до победы, но умирать никому не хотелось, да и не готовы были американцы умирать в отличие от русских. Москалев подумал – не улететь бы при такой скорости за борт… Главное – удержаться на ногах. Вот забава будет – и нашим и американцам – русского боцмана с полубака ветром сдуло…
А американцы засуетились на своем фрегате не на шутку – русский эсминец был уже близко, шел на таран, сейчас ведь на дно пустит, не остановится… Америкосы на этих учениях чужие, они незваные гости, их сюда никто не приглашал. Ни «Интерпрайз» не приглашали, ни охранные фрегаты, которые старались делать все поперек и поперек пути становились у наших кораблей; вроде бы не боялись они ничего, а на самом деле очень даже боялись, у тех, кто находился на фрегате, от страха все сжалось и окаменело – сейчас железо врубится в железо… Конец света наступит!
А «Выдержанный» продолжал идти прямым курсом на американца и сворачивать в сторону не собирался. Лишь вода грохотала за бортом, будто совсем рядом шел тяжелый перегруженный состав, перевозил из одного города в другой хозяйственное добро, много добра, от звука этого неподъемного, от нагрузки могла запросто лопнуть черепная коробка.
За кормой фрегата тем временем вспух пенный бугор, американец начал поспешно разворачиваться, – сейчас побежит, точнее, попытается убежать, только из попытки этой ничего, кроме пустого пука, не получится. Да и сам фрегат был сейчас едва ли не обычной детской игрушкой. Именно ею и не более того. Москалев ощутил, как у него что-то защемило в груди, сделалось жарко, а в висках внезапно защелкали какие-то веселые пузыри.
Никто из американской эскадры даже не подумал, чтобы поспешить фрегату на помощь, всем была дорога собственная задница, именно это находилось на первом месте, а все остальное потом, потом…
На родном эсминце тем временем завыл ревун – тревожная сирена, способная спину любого смельчака осыпать колючими прыщами, – ревун напугал американцев еще больше. Вот что значит быть непрошеными гостями на чужом балу…
Фрегат все ближе, ближе, видно уже, как два гребных винта бешено крутятся в плотной зеленой воде, взбивают под кормой пену, пузыри, рубят рыбу, затянутую под лопасти винтов, а за посудиной и сам «Интерпрайз» сереет, громадина гигантская, на корабль совсем не похожая… Больше смахивает на какой-нибудь аэровокзал с пришитым к техническим сооружениям летным полем, чем на корабль.
А барахла-то на палубе фрегата, барахла! Несколько шлюпок выставлены для осмотра, может быть, даже для ремонта, скатки брезента, ящики с яркими обозначающими надписями, распакованные приборы, предназначенные для промеров океанских глубин – на глазок, велением электронного луча, вон до чего дошла у них техника, не надо лезть в воду, – громоздкие фанерные коробки с теплой одеждой, и это-то в краях, где никогда не бывает холодно, до экватора вообще рукой подать, расправленные пожарные рукава, палубная мебель, пластмассовые емкости, три корабельные машиненки с мелкими колесами, похожие на роботов, предназначенных для передвижения по бескрайним просторам больших посудин и так далее.
Все это богатство одном взором не окинуть, чтобы разобраться в нем, нужно время. На наших кораблях такого барахла не было – не нужно оно. И тем более не нужно в таком количестве, вот так. Москалев вцепился пальцами в леер, предупредил моряков, находившихся с ним, – голос его был сиплым, напряженным:
– Мужики, держитесь крепче!
Эсминец на полной скорости, ревя громко, хотя ревун командир корабля Исаков уже вырубил, прошел рядом с фрегатом, прошел так близко, что кулаком можно было ткнуть в борт американца, следом на фрегат навалился высокий вал воды.
Вал был сокрушительный, если бы его подкорректировать немного, он перевернул бы американца, заставил его сушить киль и счищать с днища прилипших ракушек, а если потребуют обстоятельства, то такой же вал можно направить и на «Интерпрайз», посбрасывать с его плоской взлетной крыши в воду самолеты, а самого положить набок. С фрегата смахнуло все, что на нем было, послетали и булькнули в океан, наверное, даже гайки, которые были плохо завернуты и слабо держались на палубе. Все ушло в воду, начиная со шлюпок, выставленных напоказ, кончая пакетами с хрустящим картофелем, которые жевали обалдевшие от остроты ощущений матросы.
Чье-то голубое бельишко, – бабий цвет, – постиранное и выставленное на солнце сохнуть, потоком воздуха подняло в высоту метров на сто пятьдесят, а то и больше… Оттуда белье спикировало к акулам, прямо в пасть. Акулы, естественно, хозяину белье не вернули, – натура у них не та, – проглотили с большим удовольствием.
Служивый народ, находившийся на палубе фрегата, и не только там, попадал ниц, физиономиями в разогретый металл, в горячие заклепки, к которым может прилипнуть нос, – ни один человек на ногах не удержался… Эсминец спокойно прошел к авианосцу, проплыл вдоль его борта, – в общем, «мохнатые уши» получили удовлетворение… Что и требовалось доказать. Красиво было сделано. Так красиво, что Москалеву вспоминается до сих пор.
А тогда, на учениях, главный боцман эсминца Москалев даже загрустил, – уже заканчивался срок его службы, приближался дембель – демобилизация, вот и сделалось грустно: не хотелось оставлять такой боевой коллектив. У него была договоренность с одной конторой о работе на гражданке, контора называлась УАМР (сокращенно, как в двадцатые годы, когда в несколько букв люди были готовы вместить все достижения революции, сокращали всё и вся, особенно те структуры, которые были связаны с морем); УАМР – это управление активного морского рыболовства.
Геннадию предложили работать на базе, которая ловила одну из самых вкусных и ценных рыб южных морей – тунца; зарплата, которую пообещали ему выдавать каждый месяц, была в два десятка раз больше боцманского жалованья.
База имела два тунцелова – «Ленинский путь» и «Светлый путь», тунцеловы были огромны, как американские авианосцы, раз в месяц обязательно заходили в Сингапур, где и рыбу сдавали торговцам, и отоваривались, если надо было, и свежей водой заправлялись – в общем, это была завидная работа, поэтому Москалев и нацелился в УАМР.
Командир «Выдержанного» капитан второго ранга Исаков после учений ушел на повышение, в штаб, так что человека, который начал бы уговаривать его остаться, на корабле, считай, не было.
В общем, Москалев все рассчитал, взвесил и, когда эсминец вернулся домой, купил в гарнизонной лавке симпатичный чемоданишко, чтобы было куда засунуть манатки, и сумку через плечо – для прогулок по Сингапуру, но планам его не дано было свершиться – в каюту к нему пришел новый командир корабля, свой же, из тех, кто давно служил на «Выдержанном», которого Геннадий хорошо знал, – капитан второго ранга Матвеев.
– Что, Геннадий, собрался списываться на берег? – тихим, каким-то печальным и одновременно озабоченным голосом спросил он.
– Да вот, товарищ капитан второго ранга, дембель подоспел. Жду отмашки.
– Кем же будешь на берегу?
– Да не на берегу, а в море – буду ходить на тунцелове, корабль называется «Светлый путь».
Матвеев неожиданно вздохнул, вздох был затяжной, наполненный простуженным сипением.
– Останься на «Выдержанном», прошу тебя, – проговорил Матвеев, – не уходи! Здесь ты каждую заклепку, каждую царапину на борту, каждую вмятину в переборках знаешь – тут все для тебя родное… А на тунцелове что? К тунцелову еще привыкать надо, в коллектив входить, проставляться и не раз, чтобы стать своим, каждого члена команды понять, подстроиться под него, изучить, кто он, что он… А у нас каждая шлюпка, каждая деревяшка знает тебя лично, а в бухтах веревок – каждый виток и место обрыва, если оно есть, и… Да чего я говорю? Кто тебя ждет на тунцелове, кому ты нужен? А тут ты свой, родной… На тех марлиново-тунцовых коробках тебе все высоты в коллективе придется брать снова.
Матвеев был вдвое старше его, а может быть, даже и больше, чем вдвое, потому и разговаривал с Москалевым, как с сыном, доброжелательно и встревоженно, он хотел, чтобы боцман понял то, что понимает и знает он, но в силу своей молодости недооценивает.
Разговор длился минут сорок, не меньше, и Москалев в конце концов попятился, сказал, что переговорит с боцманской командой, узнает, чего скажут ребята, а вдруг они заявят: «Мотай-ка ты, боцман, на гражданку, нечего тебе портить воздух на боевом корабле». Такие разговоры тоже случались…
Боцманская команда на «Выдержанном» насчитывала двенадцать человек, Москалев был тринадцатым, два отделения было в команде – отделение строевых боцманов и отделение марсовых… В общем, команда серьезная. Москалев призвал всех к себе в каюту, – как главный боцман он наряду с офицерами имел свою каюту, – и сообщил:
– На горизонте у меня маячит дембель, уже ждут на гражданке – ловить тунца в Южно-Китайском море. Я уже провел переговоры и получил «добро», тут, в общем, все складывается нормально. Но командир наш, капитан второго ранга Матвеев, уговаривает остаться. Вот я и начал колебаться – оставаться или нет? Что скажете на этот счет, а?
Высказались все двенадцать боцманов, и все заявили в один голос: «Эсминец без боцмана Москалева осиротеет, уходить нельзя…»
Выслушал все это Москалев, вздохнул и взялся за трубку внутрикорабельной связи, – с одной стороны, приятно было, что команда верит ему, а с другой – жаль хоронить обозначившуюся перспективу и с нею – новую жизнь. Когда еще такой шанс выдастся, кто знает? И выдастся ли?
Он позвонил старпому, попросил, чтобы тот сообщил командиру корабля: «Москалев остается».
Командир, услышав об этом, немедленно распорядился:
– Москалеву – новенькую офицерскую форму, белую рубашку, галстук и лаковые штиблеты! – Те, кто оставался на кораблях на сверхсрочную службу, были приравнены к офицерам и пользовались всеми офицерскими привилегиями. – А кортик мы вручим Москалеву на День военно-морского флота, – добавил командир.
Так Москалев остался на «Выдержанном» и ни разу об этом не пожалел. Главное – есть, что вспомнить, и есть, за что выпить. Жизнь свою под военно-морским флагом он потом перебирал по косточкам, мелким мышцам и сочленениям и приходил к выводу, что стыдиться ему нечего, все было так, как должно быть…
Об этом он размышлял и сейчас, когда плыл в далекую незнакомую страну, в Чили.
Глава 11
Штормовой крепеж на водолазных катерах продолжали проверять каждое утро, но после того, как прошли свалку, внезапно возникшую по курсу в океане, стали проверять и по вечерам: береженого бог бережет.
Океан в районе Гавайских островов был тих необычайно. Серых, пасмурных дней почти не было. Но оговорка «почти» все-таки предполагала, что обязательно где-нибудь в пути под нос, киль и корму рефрижератора подвернутся штормовые волны и надо будет заботиться о том, чтобы под волны эти не были подставлены борта.
На тридцатый день пути «маркони» – радист рефрижератора – поймал в эфире сообщение о том, что надвигается шторм, идет широкой полосой и, если есть возможность укрыться, – обязательно совершить такой маневр.
У капитана рефрижератора была счастливая звезда, прирученная, своя собственная – прошлый раз они переждали непогоду в сказочной сиреневой бухте, подвернулось укрытие и сейчас – невысокая, серпом изогнувшаяся каменная горбушка – остров. Укрыть целиком большой рефрижератор она не могла, но волны за «горбушкой» были в три раза меньше, чем на открытом пространстве, и из материала отлиты не железного, а того, что к воде имел прямое отношение.
И глубина была приличная… Единственное, что плохо: штормовой ветер коснулся всех – и команды, и пассажиров. Несколько часов стояния вымотали народ, – промокли люди до нитки, но выстояли, шторм вместе с убийственными, украшенными тяжелыми пенными шапками волнами унесся на север, и океан опять поспокойнел. А в ушах у всех надолго застряли пьяные вопли ветра, похожие на ругательства, да недоброе шипение волн, подкатывавшихся под незащищенный бок рефрижератора.
Но и это через некоторое время прошло.
Москалев часто вспоминал мать, она возникала перед глазами неожиданно, – стояла на высоком взгорбке растерянная, не сумевшая собрать себя в комок, совсем не готовая к отъезду сына, обреченно принявшая поворот судьбы, который ей не был до конца понятен, потому и не могла сопротивляться и сдерживать в себе слезы. Слезы не подчинялись ей, все текли и текли, а сейчас начали появляться и на глазах Геннадия. Видимо, мать в эти дни болела, и он чувствовал это.
Он смотрел с высокого борта вниз, в воду, – зеленая южная вода расплывалась в пространстве, покрывалась радужной пленкой, уползала куда-то в сторону, Москалев морщился, зажимал зубами дыхание… Только кадык на шее дергался, гирька, схожая с окаменевшей костяшкой, подскакивала вверх, потом опускалась и поднималась снова. Муторно что-то было ему.
Но главное – неизвестность, чистый лист, ожидающий его команду впереди, без всяких обозначений, – непонятно было, что день грядущий им готовит… Он сжал глаза, оставил только малую щель, словно бы смотрел в прицел, вгляделся в пространство: что там?
Ничего там не было. Только бездумная безмятежная голубизна, та самая глубокая праздничная голубизна, которая раньше вызывала восторг, но сейчас почему-то не вызывает.
Рядом, у борта, возник кто-то, придвинулся к Москалеву, словно бы ему было страшно, шумно засопел и тоже, судя по всему, – расстроенно. Геннадий скосил взгляд – Охапкин.
– Чего, Иван?
– Нехорошая мысль приходит в голову – человек ведь окончательно погубит землю, в этом уже не приходится сомневаться…
– Говорят, если бы тунгусский метеорит упал на четыре часа позже, у нас не было бы Санкт-Петербурга…
– Как ты относишься к тому, что Ленинград вновь переименовали в Санкт-Петербург?
– Отрицательно.
– Завелся там какой-то жучок, вот и правит бал… Хочет – переименовывает проспекты, не хочет – соленую селедку заедает сладкими сливочными пирожными и запивает ликером… Что хочет, то и делает…
– За все в жизни, Иван, надо платить. Заплатит и он.
– Не верю я что-то… К власти пришли такие люди, которые не знают, что такое совесть, стыд, и считают – по улицам городским им вообще можно ходить без штанов.
Неожиданно щелкнул рупор громкоговорителя и с мачты донеслось хриплое, сдобренное пороховым треском:
– Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана!
Москалев поднял голову, выпрямился.
– Это что, меня зовет любитель душистого дыма? Не пойму, зачем? – Он пожал плечами, извинился перед Охапкиным и неожиданно пропел негромко, голосом Высоцкого: – «Делать нечего, портвейн он отспорил, чуду-юду победил и убег…» Я пошел.
Охапкин перекрестил его вслед:
– С Богом!
Капитан сидел у себя в каюте, нахохлившись, будто большая задумчивая птица, зажав погасшую трубку зубами, перед ним стояла изящная фарфоровая тарелка советской поры с надписью «Морфлот», отпечатанной четкой ультрамариновой вязью, на тарелке солнечным рядком были выложены ломтики тонко нарезанного лимона, на другой тарелке, также украшенной вязью «Морфлот», только карминного цвета, лежали бутерброды с сырокопченой колбасой и консервированной ветчиной, – все из капитанского резерва.
Боевую экспозицию стола завершали два стакана с широкими донышками, серебряное ведерко со льдом, накрытое сверху щипцами, будто оружием для оживления каминов и выдирания зубов у неприятеля, а также литровая бутылка виски «Балантайз».
Натюрморт был вкусный. И аромат в капитанской каюте также плавал вкусный, от него веяло праздником и еще, как показалось Геннадию, – стихами, которые были памятны ему с детства: «День Седьмого ноября, красный день календаря…»
Но до ноября было далеко, «красный день календаря» демократы постарались зачернить, заменить днем независимости…
Да, народ ныне стал независимым. От чего только он не зависел! От денег, которых у него теперь не было, – очень часто не хватало не только на колбасу, но и на хлеб, от зарплаты, поскольку кассы предприятий были пусты и ее не выплачивали, хотя многие работники еще не были уволены, что-то делали, производили, отправляли товар потребителям… И слово подменное, нехорошее появилось в языке, нерусское – бартер. В обмен работяги получали сапожные щетки, детские пластмассовые ванночки, моторное масло, утюги, гвозди, полотенца, мерзлую прессованную треску…
Треску хоть можно было разморозить и поджарить, скормить детишкам, а вафельные полотенца не поджаришь, и пластмассу не поджаришь, вот и продавали работяги «бартер» на городских улицах, да на обочинах трассы Владивосток – Находка: вдруг кто-то купит?
Капитан запоздало приподнялся и, приложив руку к груди, вежливым жестом предложил Москалеву сесть, потом неторопливо извлек трубку изо рта и проговорил густым торжественным басом:
– Поздравляю с днем рождения!
Господи, Геннадий совсем забыл, что он сегодня родился, лицо у него сделалось виноватым, как у вахтенного моряка, пропустившего с берега по причальному канату портовую крысу – большую любительницу путешествовать по морям и океанам.
– Капитаны должны друг друга поддерживать и помнить, кто когда родился, – пустив очередной клуб дыма, хозяин каюты разлил виски по стаканам, аккуратно подцепил щипцами кубик льда, со стеклянным стуком опустил в посудину Москалева, потом опустил лед в свой стакан. – Поздравляю с сорокадевятилетием!
И про то, что ему исполнилось не тридцать шесть и не шестьдесят три, Геннадий тоже забыл – наваждение какое-то! Когда находился во Владивостоке, об этом помнил хорошо, ни одного дня рождения не пропускал…
Он поднял свой стакан, ощутил холод, который мерзлый кубик нагнал на хрустальное дно, поднес посудину к лицу. Горьковатый дух виски приятно щекотал ноздри.
Прочувствовать, пропустить сквозь себя дух виски, конечно, приятно, но он уже бросил пить… Вернее, постарался бросить пить – одним махом, раз и навсегда (надо полагать), отделив прошлое от настоящего, разрезав непрочную, но такую нервную, болезненно реагирующую на всякое изменение ткань времени.
– Прекрасный возраст – сорок девять лет, – молвил хозяин самой просторной каюты на рефрижераторе, обдуваемой несколькими вентиляторами, – за то, чтобы мы встретились и выпили и на пятидесятилетии, и на шестидесятилетии, и на всех последующих пятерочных юбилеях… Не говоря уже о семидесятилетии и восьмидесятилетии… Когда же чокнемся стаканами на столетии, тогда и подумаем, стоит ли продолжать счет юбилеям дальше. Договорились?
– Договорились. – Москалев чуть приметно усмехнулся. – Только я не пью, бросил…
Брови на лице хозяина каюты удивленно дернулись, потом сомкнулись на переносице и закрыли глаза.
– Как так? – не поверил он. – Завязал?
– Не только завязал, но и затянул.
Хозяин каюты неверяще покачал головой – не мог поверить, что человек может добровольно отказаться от алкоголя, потом со вздохом всосал в себя ароматный дым, в горле у него что-то засвиристело по-синичьи… Щелкнул пальцем по бокастой бутылке виски:
– В конце концов, в этом есть один положительный момент: мне достанется больше этого пойла.