Мой брат Саймон, увидев, как я несу стакан на подносе, лавируя между людьми на тротуаре – перед офисом Эйнхорна всегда толпился народ, смешиваясь с завсегдатаями бильярдной и родственниками усопших, пришедших к Кинсмену, – удивился и, громко расхохотавшись, сказал:
– Так вот кем ты работаешь! Лакеем!
Но эта услуга была одной из многих, некоторые являлись еще более лакейскими, более личными, другие требовали ума и навыка – секретаря, помощника, агента, компаньона. Эйнхорну постоянно требовался кто-то под рукой – положение, при котором всегда нужен помощник, сделало из него деспота. В Версале или Париже «королю-солнцу» при утреннем туалете один дворянин подавал чулки, другой – рубашку. Эйнхорна надо было вытаскивать из постели и одевать. Иногда это приходилось делать мне. В комнате было темно и душно: Эйнхорн с женой спали с закрытыми окнами и ночные испарения шли от двух тел. Я не критикую – быстро привык к запаху. Эйнхорн почивал в нижнем белье: они с женой ложились поздно, а надевать пижаму ему было не под силу. Итак, включался свет: Эйнхорн в «Би-Ви-Ди»[54], костлявые веснушчатые руки, седеющие волосы откинуты назад, открывая лицо с обычным выражением скуки, острый с горбинкой нос и подстриженные усы. Если он пребывал в плохом расположении духа, что иногда случалось, надлежало молчать, пока настроение его не улучшится. Но это противоречило правилам дома. Он предпочитал по утрам демонстрировать веселость. Любил пошутить, подразнить, часто шутки его были «с бородой» или весьма непристойны; поднимал на смех жену, которая не могла спокойно и бесшумно приготовить завтрак. Мой опыт с Джорджи очень пригодился, когда я одевал Эйнхорна, хотя здесь был совсем другой уровень – носки из дорогого шелка, брюки в полоску, несколько пар отличных туфель, которые никогда не заминались в подъеме, ремень с готической монограммой. Одев до пояса, его переносили в черное кожаное кресло и катили на разболтанных колесах в ванную комнату. Порой, когда его усаживали в кресло, он морщился, иногда терпел, еле скрывая недовольство, но в большинстве случаев переносил это действие мужественно. Устроив его как можно лучше, я, пятясь, вез кресло в ванную – солнечную комнату, окно которой выходило во двор и, следовательно, смотрело на восток. Эйнхорн, как и отец, был довольно небрежен в быту, и это место трудно было содержать в чистоте. Но для людей высокопоставленных всегда и везде делаются исключения. Кажется, английские аристократы до сих пор имеют привилегию при желании мочиться на задние колеса своих экипажей.
Миссис Эйнхорн ничего не могла поделать: пол там всегда был залит. Время от времени, когда разнорабочий Бавацки надолго застревал в польском районе или валялся пьяный в погребе, она просила меня убрать в ванной. По словам миссис Эйнхорн, ей претило обращаться ко мне: ведь я же студент. Однако мне платили деньги. И именно за разную, точно не определенную работу. Я принял такое условие: мне нравилось разнообразие. Как и мой друг Клем Тамбоу, я не терпел дисциплину и порядок, но в отличие от него, если работа или какое-то дело меня увлекали, отдавался им полностью. Естественно, когда Эйнхорн это пронюхал – довольно быстро, кстати, – он стал приглашать меня регулярно: я его устраивал, потому что он был завален разного рода работой. Увидев меня без дела, он изобретал что-нибудь новое. Так что убирать туалет приходилось нечасто: для меня находились более важные задачи. А когда и приходилось, уроки Бабушки Лош превращали уборку в немудреное занятие.
Но вернемся к утреннему туалету Эйнхорна: я должен был стоять рядом и читать сообщения с первой страницы «Икзэминер», а также финансовые известия, котировки с Уолл-стрит и Ласалль-стрит[55]. Затем городские новости, что-нибудь о Большом Билле Томпсоне[56] – скажем, он снял «Корт-тиэтр», появился на сцене с двумя клетками, в которых сидело по огромной крысе со скотного двора, которых он назвал именами республиканцев-изменников; я знал, что это интересно Эйнхорну в первую очередь.
– Да, все так, как сказал Томпсон. Он большой болтун, но тут не соврал. Он примчался из Гонолулу, чтобы спасти этого – как его? – от тюрьмы.
У Эйнхорна была хорошая память, просто отличная, он внимательно прочитывал новости и самое интересное отправлял в папку с вырезками; он любил все систематизировать, и в мою обязанность входило следить, чтобы папки всегда были в порядке и лежали в длинных стальных или деревянных ящиках поблизости от него; по непонятным причинам он вдруг раздражался, когда я клал что-то перед ним, и просил это немедленно выбросить. Все материалы, газетные вырезки должны были постоянно находиться в пределах досягаемости, под рукой, в папках с наклейками: «Коммерция», «Изобретения», «Крупные местные сделки», «Преступления и банды», «Демократы», «Республиканцы», «Археология», «Литература», «Лига Наций». Спросите меня: зачем ему Лига Наций? Но он разделял идею Бэкона, что человека формируют разные вещи, и имел слабость к полной информации. Все нужно делать как надо, на его столе и на полках должен царить абсолютный порядок, всему следует стоять на своих местах – Шекспиру, Библии, Плутарху, словарям и справочникам, «Торговому праву для интересующихся», руководствам по торговле недвижимостью и страхованию, альманахам и указателям; пишущей машинке в черном чехле, диктофону, телефонам на специальных полочках и маленькой отвертке, с помощью которой убирался механизм, регистрирующий падение пяти центов (даже в период наибольшего процветания Эйнхорн не собирался платить за каждый сделанный звонок; компания присваивала себе из монетоприемников деньги, заплаченные другими бизнесменами, приходившими в офис), скрепленным проволокой лоткам с наклейками «Приход», «Расход», литым весам «Этна», печати нотариуса на цепочке, степлерам, увлажненным губкам, ключам от сейфов, конфиденциальным документам, записям, презервативам, личной переписке, стихам и эссе. Когда все аккуратно лежало на нужных местах, он мог приступить к работе за полированной разделительной перегородкой, граничившей с дверями офиса, и тогда чувствовал себя одним из властелинов мира – белолицый руководитель, знающий себе цену, но также и свою нелепую, эксцентричную практичность, наносившую ущерб его достоинству и гордому, чеканному, красивому облику.
Он всегда мог посоветоваться со своим отцом, чьи бизнес-планы были, возможно, менее впечатляющими, но зато более внушительными, учитывая его связи со старыми деловыми партнерами. Старик сделал Эйнхорну состояние и по-прежнему занимал ключевые посты в компании – не потому, что не доверял сыну, просто для мира бизнеса именно он являлся тем самым Эйнхорном, которому делались первые деловые предложения. Уильям был наследником, а также доверенным лицом, распоряжавшимся акциями сына Артура, студента второго курса университета Иллинойса, и Дингбата. Эйнхорна раздражала привычка отца для личных целей заимствовать суммы – иногда немалые – из денег, которые он носил в кармане своего марк-твеновского костюма[57]. Но чаще он хвастался отцом как первым застройщиком северного района города, увлеченным династической идеей Эйнхорнов: за победителем следует организатор, за организатором – поэт и философ; типично американское развитие, работа интеллекта и силы на просторе, в мире больших возможностей. На самом деле, нисколько не умаляя дарований старшего Эйнхорна, сын, несмотря на молодость, обладал не только хваткой отца, но и другими качествами – искусством управления, деликатностью в ведении дел, разумом парса[58], мастерством плетения интриг, презрением папы Александра VI к традиции. Однажды утром, когда я читал в газете о непристойном поведении в Каннах богатой американской наследницы и итальянского князя, он остановил меня, чтобы процитировать:
– «Дорогая Кейт, мы с тобой не можем придерживаться убогих норм поведения, принятых в обществе. Мы создаем свои нормы, Кейт, и наша свобода заткнет рты всем злопыхателям…»[59] Это из «Генриха V». Имеется в виду, что для большинства людей существуют одни правила, а для других, чье предназначение выше, иные. Большинство рассчитывает, что со временем также сможет добиться определенных поблажек, и это примиряет его с мыслью, что пока нельзя наслаждаться привилегиями избранных. Кроме того, есть закон, но есть и природа. Есть общественное мнение, но есть и природа. Кто-то должен пойти наперекор закону и общественному мнению по велению природы. Это будет даже во благо общества – традиции не поглотят нас всех.
В Эйнхорне было нечто от ментора, как и в Бабушке Лош; оба верили, что знают, как жить в нашем мире – где тот уступит, а где будет сопротивляться, где можно чувствовать себя уверенно и рваться вперед, а где надо идти на ощупь, набивая шишки.
Он был благоразумен и, когда силы его иссякали, прерывал работу, как бы хорошо она ни шла. Свои беспомощные руки он поднимал на стол с помощью ловкого приема, состоящего из нескольких стадий: тащил рукав правой руки пальцами левой, а потом помогал так же другой руке. Делал он это методично, без всякой показухи, не рассчитывая на жалость. И это впечатляло. Здоровый сильный человек может подняться на кафедру и там покаяться перед Богом в собственной слабости, Эйнхорн же, несмотря на очевидную поначалу слабость, предпочитал говорить о силе и сам излучал ее. Было удивительно такое слышать – особенно зная ежедневную рутину жизни семьи.
Но вернемся в ванную, где Эйнхорн каждое утро приводил себя в порядок. Одно время он приглашал на дом брадобрея, но, по его словам, это напоминало ему о больнице – он провел там в общей сложности два с половиной года. Кроме того, Эйнхорн предпочитал как можно больше делать самостоятельно – он и так зависел от множества людей. Теперь он пользовался безопасной бритвой, заточенной на особом ремне, изготовленном специально для него чешским изобретателем (он клялся, что это именно так). Бритье занимало более получаса – подбородок на краю раковины, руки медленно перемещаются по лицу. Он прикладывал к щекам махровую салфетку, через которую слышалось его дыхание. Затем намыливался, тер кожу, фыркал, брился, нащупывая пальцами оставшуюся щетину, а я в это время сидел на крышке унитаза и читал. Пар пробуждал к жизни застарелые запахи, крем, которым он пользовался, обладал острым терпким ароматом – от всего этого я начинал задыхаться. Под конец он помадил мокрые волосы и натягивал маленькую шапочку, сварганенную из обрезанного женского чулка. После этого ему, насухо вытертому и припудренному, помогали натянуть рубашку, завязать галстук – он много раз проверял, хорош ли узел, и наконец успокаивался, сохраняя некоторую нервозность только по поводу верхней пуговицы. Затем надевался пиджак – слышался сухой шелест платяной щетки. Проверяли, застегнута ли ширинка, смахивали с туфель капли воды; теперь все было в полном порядке, и мне кивком давали понять, что пора везти его на кухню завтракать.
У него было обостренное чувство голода, ел он быстро, давясь пищей. Посторонний неглупый человек, не знавший, что Эйнхорн поражен параличом, догадался бы, что тот нездоров, увидев, как он сосал проколотое яйцо – по-лисьи, словно в лапах зажимая его и поглощая с необычайной жадностью. Не говоря уже о шапочке из женского чулка – трофея из другой области, если мне простят такое спортивное или военное сравнение. Эйнхорн понимал это сам: ведь он думал о многом, его мозг проделывал в своем роде удивительную работу со всем, что он делал, или не позволял себе не делать, или не мог не делать, или считал, что это под силу только творческой натуре, или получал удовольствие, потакая себе; гордился, что болезнь не убила в нем эту способность, а, напротив, наделила в большей мере, нежели других. То, о чем многие не говорят из-за отвращения или стыда, не было для него табу, он мог обсуждать такие вещи с человеком, которому доверял (почти наперснику), вроде меня, он спокойно относился к разным проявлениям чувств и сам их испытывал. А случаев хватало: он был очень деятельный человек.
После кофе Эйнхорн некоторое время уделял домашним делам. Из подвала вызывался помятый мрачный мускулистый Тини Бавацки, ему давали задание, требуя расстаться с бутылкой до вечера. Спотыкаясь, тот шел куда его посылали, злобно бормоча что-то себе под нос. Миссис Эйнхорн трудно было назвать хорошей хозяйкой, хотя она и выражала недовольство, что в ванной вечно грязный пол, а свекор плюет куда попало, а вот Эйнхорн был рачительный хозяин и следил, чтобы все вокруг развивалось, процветало и постоянно улучшалось – крысы уничтожались, задний двор цементировался, механизмы чистились и смазывались, веранды обшивались деревом, арендаторы проходили санитарную обработку, мусор убирался, сетки от насекомых чинились, мухи опрыскивались спреем. Ему было ведомо, как быстро распространяются паразиты, сколько нужно купить шпаклевки для работы, какова правильная цена на гвозди, веревку для сушки белья, предохранители и прочие вещи; первые римские сенаторы тоже многое знали о сельском хозяйстве до тех пор, пока подобные интересы не стали считаться вульгарными. Затем, когда все было взято под контроль, его перевозили в офис на специально сконструированном стуле на колесиках. Я должен был вытирать на его столе пыль и приносить ко второй сигарете колу – в это время он уже разбирал почту. Писем приходило немало – он чувствовал в этом потребность – от множества корреспондентов из разных частей страны.
Когда стоит жара – говорю здесь о летних месяцах, ведь во время каникул я проводил с ним все время, – он сидит в офисе в одном жилете. Обычно ранним утром, перед началом утомительной работы, погода в Чикаго сухая и теплая (так в суровых и жестких людях, если знаешь их долго, можно увидеть ростки простодушия), чего не скажешь о летней полуденной жаре. Утром дышится легко. Председатель, не закончив одеваться, выходит в тапочках погреться на ласковом солнышке, его подтяжки болтаются, дым от сигары «Кларо» обвевает седые волосы, рука сунулась глубоко за пояс и уютно устроилась в брюках. А Эйнхорн в глубине офиса вскрывает корреспонденцию, делает заметки, роется в картотеке, что-то передает мне для сверки – мне, помощнику, который часто приходил в замешательство, пытаясь понять, чего он добивается своим нескончаемым мелким мошенничеством. Ведь он почти ничем не гнушался, заказывая вещи, хотя вовсе не собирался их покупать, – печати, пробники духов с ароматом сирени, полотняные пакеты, раскрывающиеся в воде японские бумажные розы и прочие товары, рекламировавшиеся на последних страницах воскресных приложений. Он заставлял меня выписывать их под вымышленными фамилиями, а также выбрасывать письма с требованиями уплаты долга, оправдывая свои действия тем, что все эти люди заранее закладывают убытки в цены. Он заказывал все, что рассылалось бесплатно: образцы новых продуктов, мыла, лекарств, разного рода литературы, доклады Бюро американской этнологии, публикации Смитсоновского института, Музея Бишопа на Гавайях, «Конгрешнл рекорд»[60], законы, памфлеты, проспекты, каталоги корпораций, книги по народной медицине, рекомендации по увеличению бюста, избавлению от прыщей, долгожительству, куизму[61], флетчеризму[62], йоге, спиритизму, выступления против вивисекции; он был в числе адресатов института Генри Джорджа, лондонского фонда Рудольфа Штайнера, местной коллегии адвокатов, Американского легиона. Он стремился контактировать со всем, с чем только возможно. Все это он хранил; излишки убирались в подвал. Бавацки, я или Лолли Фьютер, приходившая гладить три раза в неделю, уносили их вниз. Со временем некоторые материалы он продавал книжным магазинам или библиотекам, другие со своим штемпелем любезно посылал клиентам. Он также интересовался конкурсами и участвовал во всех состязаниях, о которых узнавал, – предлагал названия новым продуктам, придумывал девизы; он собирал яркие афоризмы, невероятные ситуации, удивительные фантазии, всевозможные предзнаменования, телепатические опыты и все это зарифмовывал:
Когда появилось радио,Я чуть не сошел с ума,Откладывал все до пенни –У меня даже выросла борода.Ты всегда рядом, приемник мой,В могилу унесу тебя, дорогой.Этот стишок принес ему первое место в конкурсе «Ивнинг американ» и пять долларов вознаграждения.
В мои обязанности также входило следить за тем, чтобы все посылаемое на конкурсы, в том числе анаграммы на имена президентов или столиц штатов, фигурки слонов, составленные из крошечных цифр (какая сумма получится?), было аккуратно и правильно подготовлено и вложено в конверт – заявки, купоны, скидки и наклейки. Кроме того, я должен был находить справки, работая в его кабинете или в библиотеке, – один из проектов Эйнхорна предполагал выпуск собрания сочинений Шекспира, снабженного указателем, как гедеоновская Библия[63]: «слабый бизнес», «плохая погода», «трудные клиенты», «неудачи с продажей последней модели года», «женщина», «брак», «партнеры». Тысяча и одно рассчитанное на показной успех дело, приказы несложные, деньги немалые. И все время он болтал, дурачился, демонстрировал эрудицию, знание философии, проповедовал, был сентиментальным или по-французски изысканным, а то изображал клиентов магазина дешевых товаров на Кларк-стрит или жутких Катценяммеров[64] и некоего Стенога; дразнил молоденькую Лолли Фьютер, недавно приехавшую из шахтерского поселка, – девушку с зелеными глазами, пылающий огонь которых она даже не пыталась скрыть, а проходя в накрахмаленных юбках мимо мужчин, покачивала бедрами, выставляя на обозрение веснушчатую грудь. А Эйнхорн, еле сидевший на своем насесте, с безжизненными ногами, утверждал, вопреки всему, что ничем не отличается от прочих мужчин. Он не избегал разговоров о своем параличе – напротив, иногда хвастался, что победил его; так удачливый бизнесмен с удовольствием рассказывает о трудном детстве на ферме. И не упускал случая сыграть на чужих чувствах. Получив рекламные листы из магазинов, торгующих инвалидными колясками, ремнями и прочими приспособлениями, он посылал в ответ отпечатанное на ротаторе письмо под названием «Отгороженный от мира». Две страницы заметок и наблюдений, сентиментальных высказываний, взятых из «Записной книжки» Элберта Хаббарда[65], цитат из «Танатопсиса»[66]: «Не как раб, загнанный плетью в каменоломню», а как благородный, мужественный грек; или из Уиттиера[67]: «Государь, взрослый мужчина – всегда республиканец»; или еще из каких-нибудь подобных сочинений. «О, душа моя, воздвигни больше неприступных замков!» Третья страница предназначалась для писем читателей. Все это я размножал на ротаторе, скреплял страницы и нес на почту, но после меня иногда охватывал страх и мурашки бегали по коже. Однако Эйнхорн говорил, что таким образом служит «отгороженным от мира». Для него это тоже было нелишней помощью, он привлекал страховой капитал, подписываясь «Уильям Эйнхорн, местный посредник», и разные компании оплачивали издержки. Подобно Бабушке Лош, он знал, как доить крупные фирмы. На их представителей он производил сильное впечатление – кислое выражение лица, интеллигентные усики, проницательный взгляд темных глаз, узкие неподвижные плечи. На рукава он надевал подвязки – еще одна деталь дамского туалета. Эйнхорн старался манипулировать разными страховыми компаниями, заставлял их соревноваться, чтобы получить свои комиссионные.
Много мелких уколов равны сильному удару, говорил он, называя это своим методом; он особенно гордился умением пользоваться средствами, предоставляемыми нашим временем, чтобы ни в чем не уступать здоровым людям. А ведь в иную пору сидел бы себе дома и целиком зависел от матери или побирался у церкви, что в лучшем случае напоминает о смерти, а в худшем – о несчастьях, ждущих тебя, перед тем как обратишься в прах. Вот, например, сейчас неприятности, происходящие с калекой Гефестом, изобретавшим оригинальные механизмы, практически исключены – обычному человеку нет необходимости преодолевать препятствия при помощи рычагов, цепей и прочих приспособлений. Таким образом, именно человеческий прогресс позволил Эйнхорну сделать так много, ведь весь мир охватила страсть к усовершенствованиям; он не больше других зависел от разных машин, технических устройств, открывающихся дверей, коммунальных услуг и, следовательно, освобождался от небольших усилий, не дающих забывать об основном, посланном ему испытании. Если вы застанете Эйнхорна в серьезном расположении духа, когда его полное большеносое лицо Бурбонов отражает задумчивость, он даст вам оценку механистического века, его сильных и слабых сторон, и свяжет все с историей инвалидов – расскажет о жестокости спартанцев, о том, что Эдип хромал, да и сами боги часто обладали разными увечьями: Моисей заикался, у Дмитрия Колдуна была усохшая рука, у Цезаря и Магомета – эпилепсия, лорд Нельсон ходил с приколотым рукавом, – и особенно машинного века с его явными преимуществами; я как солдат получал наставления от знающего военачальника, которому захотелось поделиться опытом.
Я был прирожденный слушатель, и Эйнхорн – при его учтивости, образованности, красноречии, любви к эффектам – не мог не произвести на меня впечатления. Он не был похож на Бабулю, поучавшую нас с высоты своих семидесяти пяти лет. Ему хотелось, чтобы речь текла легко и плавно и все восхищались его красноречием. Отеческого тона он не принимал. Мне никогда не приходило в голову считать себя членом семьи. Шанса, что положение может измениться и ко мне начнут относиться как к Артуру, их единственному сыну, практически не было, и меня выставляли за дверь всякий раз, когда обсуждались семейные дела. Для пущей уверенности, что мне в голову не западут подобные завиральные идеи, Эйнхорн время от времени расспрашивал меня о семье, словно и без того не знал всего от Коблина, Крейндла, Клема и Джимми. Этим он мудро ставил меня на место. Если Бабуля надеялась, что мы, Саймон и я, понравимся богачу и он устроит нашу судьбу, то Эйнхорн думал иначе. Я не должен был рассчитывать, что его расположение и наша тесная, интимная связь могут привести к появлению в завещании моего имени. Любой на моем месте вынужден был бы оказывать ему интимные услуги. Иногда меня сердило, что он и миссис Эйнхорн подчеркивают мое зависимое положение. Но возможно, они поступали правильно, а наша старушенция заронила нам ложную мысль, хотя, по сути, я никогда в нее особенно не верил. Однако, высказанная вслух, она будоражила мое воображение. Эйнхорн и его жена эгоистичны, но недоброжелательными их не назовешь. Нужно признать по справедливости, и обычно мне это удавалось: они словно два человека, получающих удовольствие от завтрака на траве и не приглашающих вас к ним присоединиться. Если вы не умираете от желания съесть сандвич, картина даже может показаться вам идиллической – аромат горчицы, нарезанный пирог, очищенные от скорлупы яйца, огурцы. Но Эйнхорн был эгоистом; его нос находился в постоянной работе, все вынюхивал, все чуял – иногда он гневался, иногда бесцеремонно поглядывал, нет ли свидетелей, но не смущался и в их присутствии.
Вряд ли я считал бы себя отдаленным наследником старого председателя, даже если бы не подчеркивали мою чужеродность, обсуждая вопросы наследования.
Эйнхорны по необходимости утопали в проблемах страхования, собственности, тяжб, юридических ошибок, неудачного сотрудничества, нарушенных обязательств и оспоренных завещаний. Об этом говорилось, когда собирался клуб знатоков, состоящий из солидных друзей семьи, о социальном положении которых можно было догадаться по дорогим кольцам, сигарам, носкам, панамам; они, в свою очередь, классифицировались по степени удачи и мудрости, по происхождению и качествам характера, власти над женами, женщинами, сыновьями, дочерьми или, напротив, мягкотелости, по физическим недостаткам; по тем ролям, которые играли в комедиях, трагедиях, сексуальных фарсах; по тому, оказывали они давление на людей или испытывали его сами, управляли событиями или были игрушкой в руках судьбы; по способности жульничать, организовать выгодное банкротство, по умению зажигать людей, по жизненным перспективам, по своей удаленности от смерти. Учитывались и заслуги: кто из пятидесятилетних был хорошим мальчиком, способным на жертву, дружбу, участие, решимость, требование разумных процентов, кто мог пожертвовать деньги на благотворительность, будучи не в состоянии написать свою фамилию, поддерживать синагогу, опекать польских родственников. Известно было о каждом: у Эйнхорна все отмечалось. Да и вообще все обо всем знали. Хорошая и плохая информация распространялась быстро. Разговоры на скамейках или за картами в пристройке к офису велись преимущественно о делах: управлении доходами, погашении долга в рассрочку, завещаниях – и практически ни о чем другом. Резким контрастом были разговоры о Лабрадоре, высоте Анд, о застрявшем в трещине глубоко под водой корнуолльском шахтере. На стенах висели постеры с изображениями людей, оказавшихся в огненной западне, или хозяек, на глазах которых рушатся полки в кладовых, где крысы подгрызли балки. Все это напоминало, что нельзя снимать с повестки дня вопрос о наследовании. Любил ли меня старый председатель? Миссис Эйнхорн была доброй женщиной, но иногда смотрела на меня, словно Сара на сына Агари. Хотя здесь отсутствовал повод для беспокойства. Абсолютно. Я не был родственником, а старик тоже лелеял династические идеи. Да я и сам не стремился пролезть в наследнички и отхватить часть того, что причиталось ее элегантному и образованному сыну Артуру. Председатель, конечно, мне симпатизировал, хлопал по плечу, давал чаевые и тут же забывал о моем существовании.