– А государь Иван? – робко возразила Дуня. – Вот, Прасковьюшка-то ему рожает…
– Государю Ивану? Или постельничьему ихнему, Ваське Юшкову? Весь Терем о том ведает – а государь Иван главой скорбен, его дитя малое вокруг пальца обведет, не то что хитрая баба! Это Сонька затеяла, она Прасковью покрывает, и ждали они от Васьки Юшкова, чтобы сыночка Прасковье дал, тогда будет государству законный, мол, наследник! А она через два месяца после свадебки твоей Машку родила, через год – Федоську, через год – Катьку, потом Анютку! И далее будет девок рожать, попомни мое слово, такое у того Васьки семя. Неплодны у государя Алексея сыны!
– Это у Милославских кровь гнилая, – вступилась за своего Петрушу Дуня. – А как женился государь на Наталье Кирилловне – и родила она ему здоровенького…
– Ему? Да что ж ты, Дунька, четыре года в Верху живешь, а до правды не добралась? Не сын твой муженек государю Алексею! А чей сын – это ты у свекровищи своей спроси, у медведицы! Она, может, и ведает!
Аленка вскинула было глаза – не впервой слышала она непотребные разговоры про подлинного отца государя Петра и, при всей ее кротости, сильно любопытствовала знать, что же там вышло на самом деле. Но Наталья Осиповна вразумительно, с именами, продолжать не стала.
– Не иначе, от конюха он или от псаря! Только с ними и водится! В стоптанных башмаках, как дворовый мальчишка, носится!
Дуня зажала было уши, но вдруг отняла руки и, стоя на коленях, выпрямилась, глянула матери в лицо.
– Ты что такое говоришь? – крикнула. – Ты про государя такое говоришь? Ты мужа моего лаешь и бесчестишь?
Растерялась Наталья Осиповна. Рот раскрыла.
И то – дочка-то ей Дуня дочка, но – царица. Известно, что бывает, когда царице перечат… Протянула боярыня полные белые руки:
– Да сам себя он бесчестит, Дунюшка… Доченька…
И снова мать с дочерью друг к дружке приникли.
Дивно было Аленке – с каким пылом Дуня за Петрушу своего вступилась, на родную мать прикрикнула.
Притихли боярыня с царицей, вздохнули разом.
– Ну что же, надо от него ту змею подколодную отваживать. Дуня! Не с пустыми же руками Аленке к ней идти…
Дуня, глубоко засунув руку, достала из-под лавки скрытый свисающим суконным лазоревым полавочником высокий ларец-теремок, вытащила его за ручку, в крышку вделанную, и поставила меж собой и Аленкой.
– Знала, что понадобится. Тут у нас то скрыто, о чем никто не ведает, – сказала боярыня. – Из дому привезла да припрятала – мало ли кому придется тайные подарки делать… Кулачиха научила. Вот и пригодилось…
Подруженька, занявшись делом, малость успокоилась. Добравшись рукой до самого дна ларца, выставила на полавочник две невысокие, да широкие серебряные чарки и серебряную же коробочку.
– Вещицы небогатые, да нарядные, – подумав, сказала она. – Как раз ворожейке сойдут.
Аленка же залюбовалась тонкой работой.
Чарочки стояли каждая на трех шариках, махонькие – с Аленкину горсточку. Были они снаружи и изнутри украшены сканым узором, в завитки которого была залита цветная эмаль – яхонтовая да бирюзовая, а горошинки белой эмали, словно жемчужная обнизь, обрамляли венчики чарок, стенки и крышку коробочки.
Девушка взяла чарку за узорную плоскую ручку и поднесла к губам.
– Держать неловко как-то, – заметила она.
– Если кто непременно выпить хочет, так и ловко, – отвечала Дуня. – Просто ты у нас, как черничка безгрешная, и наливочки в рот не берешь.
Аленка покраснела – вот как раз от сладкой наливочки и не было силы отказаться.
– Бери спрячь поскорее, – велела Наталья Осиповна. – Незнамо, сможем ли еще поговорить так-то – тайно… Конечно, лучше бы денег дать, да только денег у нас и нет… Что надо – нам и без денег приносят. То-то оно – царское житье…
И унесла Аленка те чарки с коробочкой тайно, и спрятала их на дно рукодельного своего ларца. Но, когда разузнала у мастериц, как отпрашиваться на богомолье, то и обнаружилось – кого другого отпустили бы не глядючи, а к ней придираться начнут, потому как привели ее в Верх Лопухины. Пока сидит тихо и шьет, что велят, придраться не к чему. А начнет о чем просить – тогда увидит! Как ей Наталья-то Кирилловна отвечала? Жди, мол, пока старая тридцатница помрет! А нет чтоб отпустить ту же Катерину Темиреву в обитель, куда она давно просится!
Аленке всегда казалось, что государыня к ней добра. Она и не приметила, что царицын-то ответ неприязнь показывает. Однако, уж коли мастерицы в один голос твердят, значит, так оно и есть.
Тем временем государь Петр Алексеич побывал в Верху, да и улетел, снова побывал – и снова улетел… Мастерицы лишь перешептываются – совсем у него Авдотья Федоровна в опале…
Аленка шепотки слышит – только зубы покрепче сжимает. И в Успенский собор молиться бегает – образ она там приглядела. Именуется – Спас Златые Власы. Глянулся он девушке чем-то…
На огромном иконостасе, по правую руку от серебряных Царских врат, был тот образ древнего письма. Сказала ей старица, рядом с которой девушка стояла обедню, что власы те и впрямь жидким золотом наведены, оттого столь светлы. И был то – Спас Всемилостивый.
Как уж его Аленка приметила среди великого множества более почитаемых образов – одному Спасу, пожалуй, и было ведомо. В Успенский собор с того дня ходила она, как невеста к жениху, и раз уж предстояло ей однажды за убиенного пойти, то желалось, чтобы он был хоть с виду таков же, как Спас Златые Власы, именно таков, потому что другие образа вызывали почтение, а этот побуждал все свои скорби доверить, ибо был он воистину защитник, воистину воин Господень.
Аленка не умела говорить красно, да и придумать, с чего бы это ей образ так полюбился, не смогла бы. Однако именно ему каялась…
Но не расслышал Спас Златые Власы, что она, стыдясь, не молитвенными, а своими словечками бормотала. Не отвадил ту девку зазорную, Анну Монсову, от государя.
Вызвала Аленка тайно Пелагейку – пусть своим сильненьким словам научит.
Поверила она в Пелагейкины россказни, когда выяснилось, что карлица и впрямь то одного, то другого в полюбовники берет. Летом, когда верховые девки и бабы живут с государынями в подмосковных, она и вовсе совесть теряет – чуть ли не на всю ночь уходит. Осенью да зимой то и дело у Натальи Кирилловны в гости отпрашивается – и в Кисловке, где все приближенные к Верху людишки живут, и в Кадашеве, где царские ткачи поселились, и в стрелецких слободах у нее крестников, теток престарелых да кумовьев полным-полно.
Условились в переходе меж теремами встретиться, когда все заснут.
Уж как Аленка из подклета на цыпочках выбиралась, при каждом скрипе и шорохе каменея, про то лучше не вспоминать. И поспешила она – прибежала раньше карлицы. Ждала в полной тьме, хоть глаз выколи, и дрожала.
Вдруг чуть ли не под боком шлепнулось на пол тяжелое, да еще и крякнуло от боли.
– Ахти мне! – прошептала Аленка. – Да кто ж тут? Иисусе Христе, наше место свято!..
– Господь с тобой, девка, я это – Пелагея…
На ощупь добралась Аленка до карлицы, помогла встать.
– Чтоб те ни дна, ни покрышки! – ругнула Пелагейка незнамо кого. – Масла, что ли, пролили? Нога поскользнулась, подвернулась, так и поехала…
– Растереть тебе ножку, Пелагеюшка?
– Ангельская твоя душенька! – шепотком умилилась карлица. – Пройдет, светик, всё пройдет. Ну, а теперь говори, для чего меня вызвала?
Спала Пелагейка в царицыных сенях, вместе с девками, не ровен час – проснется государыня Наталья Кирилловна раным-ранехонько, призовет постельниц, а тут и надобно с ними вместе проскочить, словцо шустренькое вставить, чтобы весело царица день-то начала. Потому и не уходила Пелагейка в подклет, жалась на коротенькой лавочке.
– Ох, Пелагеюшка…
Стыдно сделалось Аленке за свой умысел.
– Говори скорее, светик. Я как выбиралась, девка сенная проснулась, Анютка. Я ей – по нужде, мол, кваску испила, а с него меня и разобрало. Так я долго не могу, поторопись, свет.
– Пелагеюшка… Помнишь, сильным словам обещала выучить?
– Сильным словам? Много их, сильных слов-то! На что тебе?
Кабы не мрак – кинулась бы Аленка прочь, такой жар в щеках вспыхнул. Но удержалась.
– На отсушку… – еле слышно прошептала.
– На отсушку? Да неужто зазноба завелась?… Ох, девка, а кто же, кто?
– Ох, Пелагеюшка! Ты научи – потом скажу, кто…
– Стыдишься? Это, свет, хорошо, – вдруг одобрила карлица. – Одна ты такая тут чистая душенька… Кабы другой девке – ни в жизнь бы не сказала, а тебе слова скажу. Охота мне на твоей свадьбе поплясать. Ты не гляди, что ножки коротеньки, я ведь так спляшу, что иная долговязая за мной не угонится! Государыня сколько раз за пляски то деньгами, то полотном, то пирогом жаловала! Позовешь на свадьбу-то?
Аленка не знала, что и соврать. Наконец Пелагейка сжалилась над ней.
– Но ты, девка, знай – слова то бесовские. Да не бойся! Согрешишь – да и покаешься. Беса-то не навеки призываешь, а на один только разок. Я всегда на исповеди каюсь, и ни разу не было, чтобы батюшка этого греха не отпустил. Дурой назовет, сорок поклонов да десять дней сухояденья прикажет – ну и опять безгрешна!
– Сорок поклонов да десять дней? – не поверила Аленка. – Что ж так мало?
– Разумный потому что отец Афанасий, – объяснила Пелагейка. – Понимает, что по бабьей глупости слова говорю. Ну, слушай. Прежде всего бес креста не любит. И когда заговор будешь читать, крест сними да в сторонке держи.
– Без креста? – Аленке сделалось страшно.
– Велика важность – сняла да надела! Зато слова сильные. Мне их сама Степанида Рязанка дала. Слыхала про Рязанку?
Аленка помотала головой.
– Ворожея она, к ней даже боярыни девок за зельями посылают. Ты вот сходи на Варварку, к Варварскому крестцу, где ворожейки да знахарки собираются и снадобьями торгуют, расспроси! Они тебе скажут – ей и на Варварку ходить не надо, ее и дома сыщут! Ну да бог с ней. Спешить надобно. Ну-ка, запоминай…
Пелагейка помолчала, как бы собираясь с силами, и заговорила с таким придыханием, что почудилось оно перепуганной Аленке змеиным шипом:
– Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, из избы не дверьми, из двора не воротами, а дымным окном да подвальным бревном…
– Господи Иисусе, спаси и сохрани!.. – не удержалась Аленка.
– Да тихо ты… Услышат!.. Ну, повторяй.
– Не могу.
– А не можешь – так и разговора нет. Коли душа не велит, так и не надо, – сразу отступилась Пелагейка. – Ну, учить ли?
Аленка вздохнула.
Дунюшка бессчастная и не такие бы слова заучила, чтобы Анну Монсову от Петруши отвадить. Да и в Писании же велено положить душу свою за други своя…
– Учи…
– Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, из избы не дверьми, из двора не воротами, а дымным окном да подвальным бревном. Выйду на широку улицу, спущусь под круту гору, возьму от двух гор земельки, как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий… Как его величают-то?…
И не пришло от волнения на ум Аленке ни одного имени христианского, чтобы соврать! Тяжкую мороку возложила на нее Дунюшка кто ж думал, что еще и врать придется?
– Ну, таись, всё равно ведь выплывет. Так же бы раб Божий Иван с рабой Божьей… ну хоть Феклой… не сходился, не сдвигался. Гора на гору глядит, ничего не говорит, так же бы раб Божий Иван с рабой Божьей Феклой ничего бы не говорил. Чур от девки, от простоволоски, от женки от белоголовки, чур от старого старика, чур от еретиков, чур от еретиц, чур от ящер-ящериц!
Подлинная ярость была в голосе карлицы, когда она запрещала Ивану с Феклой друг с другом сдвигаться. Подивилась Аленка – и с горечью поняла, что сама-то она вовеки так не скажет.
– И можно крест надевать? – первым делом спросила она.
– Погоди ты с крестом. Перво-наперво – ночью слова для отсушки говорят, и не в горнице, а на перекрестке. Ночью-то по перекресткам нечистая сила хозяйничает! Да не дергайся ты… Днем-то люди ходят, кто в одну сторону, кто в другую, и крест на землю следами кладут, а ночью там пусто.
– Как же я на перекресток попаду? – растерялась Аленка. – Ну, кабы в Коломенском – там можно выскочить незаметно… А Кремль-то ночью сторожевых стрельцов полон…
– Да, в Коломенском – благодать, – согласилась карлица и вздохнула блаженно. – Сколько я так-то с полуночи уходила, на рассвете приходила…
– Ворожила?
– Любилась… Ты не думай, свет, слова мои – сильненькие. А перекресток мы и в Верху сыщем, чтоб под открытым небом. Ты ночью в верховой сад проберись!
– И верно…
Верховых садов было в Кремле два – один, поменьше, под окнами покоев царевен, двенадцати саженей в длину и восьми в ширину, огорожен каменной стенкой с частыми, высоко посаженными решетчатыми окошками, и небогатый – росли в нем крыжовник, красная смородина и малина. Другой устроили над годуновскими палатами, теми, из которых Гришка Отрепьев в окошко выкинулся.
Эту утеху для теремных затворниц еще государь Алексей Михайлыч затеял. Мастера выстелили плоские кровли свинцовыми досками, плотно спаянными, садовники навозили на них хорошо просеянного чернозема аршина на полтора. Дорожки дощатые настелили и песком с Воробьевых гор их усыпали. Посадили яблоньки, груши сарские, вишни, сливы, смородину, цветы, устроили аптекарский огородец и развели там анис, руту, зарю, богородичную травку, тмин, иссоп, мяту.
Стояли в верховом саду беседки, пестро расписанные, на точеных столбиках медные клетки висели с канарейками, соловьями, перепелками. А посередке пруд был с водовзметом, двух аршинов глубины, в нем много лет назад карбусик плавал, красная с золотом лодочка, а на том карбусике государь Петр Алексеич забавлялся.
Можно было туда ночью пробраться, время нечаянно выдалось подходящее – садовники сады к зиме готовили, прибирали, а трудились по ночам, и двери потому бывали открыты. Пелагейка и тут надоумила – как пробраться да где укрыться.
Взяла Аленка грех на душу и темной октябрьской ночью, сняв крест, прочитала, как могла, сильные слова.
И не разверзлось небо, и гром не ударил в грешницу.
Надев поскорее крест, поспешила девушка в подклет, радуясь, что коли не сегодня – так завтра примчится государь к Дуне и будет у них любовь по-прежнему. Любил же, когда Алешенькой тяжела была! В Измайлово с собой возил! Об игрушках Алешенькиных заботился…
Два дня воображала Аленка такую картину: как пойдет она отдавать серебряные чарки с коробочкой боярыне Наталье Осиповне, а та примет ее радостная, и весь Верх дивиться будет, с чего это государево сердце вновь к Дуне повернулось, а Аленка признается боярыне с Дуней, что сама, слабыми своими силенками, такое свершила…
На третий же день стало ведомо – живет государь у немца Лефорта, который в его честь готовит большой пир, и на том пиру будут слободские немки, и Анна Монсова – с ними! Присылал сказать, чтоб не ждали…
Вот те и отсушка…
Пелагейки, на беду, в Верху не случилось – и пожаловаться некому.
Зря, значит, грех на душу взят.
Задумалась Аленка – едва ли не впервые в жизни задумалась о грехах. Раньше – просто знала, за что батюшка на исповеди отругает, а чему значения не придаст. Был у Аленки список грехов, о которых она точно знала – нельзя, не то – в аду гореть будешь. Воровать нельзя, блудодействовать нельзя, сотворять кумира – хоть и неясно, как это делается, однако тоже нельзя, в пост скоромное есть, богохульничать, унынию предаваться…
А мужа вернуть его венчанной жене – грех? Змею-разлучницу, немку поганую, от православного государя отвадить – грех?
Да и упрямство в ней обнаружилось. Ранее-то она ему ходу не давала, тихонько сидела. Да и незачем было упрямиться – коли не с первой, так со второй или с третьей просьбы отпускала ее Наталья Осиповна в Моисеевскую обитель, к советам в пяличном деле вся лопухинская дворня прислушивалась, а более она ничего и не домогалась.
Мысли о грехах, упрямство, да еще стыд в глаза Дуне и боярыне Лопухиной поглядеть, коли не выполнила она просьбы (подношение Степаниде-то Рязанке – вон оно, на дне ларца в узелке прощупывается!), сделали то, что отважилась Аленка – без спросу из Кремля ушла. Днем-то нетрудно, полон Кремль людей, на площадях торг идет, в церквах – службы, где венчают, где крестят, где отпевают. Вышла Аленка как бы в Успенский собор помолиться, все мастерицы знали, что она туда ходит, и – ходу!
Решила девушка так – побывав у Степаниды Рязанки, отправится она в лопухинскую усадьбу, и пусть Кулачиха ее там спрячет, а сама исхитрится весть боярыне подать. Когда же у Дуни с государем всё наладится, уж придумает она с матушкой, как Аленку в Светлицу вернуть, а нет – отпустит наконец в обитель.
Москвы Аленка не знала. Разве что дорогу от Моисеевской обители по Солянке к лопухинскому дому, да в церковь Всех святых, что на Кулижках, да в Богородицерождественскую – а чего тут не знать, коли они на той же Солянке? Потому и сбилась с пути, и оказалась возле дома Степаниды Рязанки уж когда стемнело.
Домишко тот, как Аленке и растолковали, стоял на отшибе, на краю слободы. Аленка узнала его еще и потому, что, невзирая на поздний час, сквозь плотные занавески теплился слабый свет. На улице не было ни души.
Аленка подкралась, затаилась под окошком. Там, в доме, были двое, но о чем говорили – не понять. Вспыхнуло вдруг за плотной занавеской, подержалось светлое пятно, колеблясь, и растаяло. Лишь когда растаяло – сделалось страшно.
Аленка перекрестилась и прочитала «Отче наш».
Дверь отворилась, на порог вышла женщина с ребенком на руках.
– Уж я тебя отблагодарю, Степанида Никитишна, – сказала она, обернувшись. – Век за тебя молиться буду.
– То-то, отблагодаришь… Завтра в остатний раз прийти не забудь, – грубовато ответили из глубины сеней. – Беги уж, господь с тобой…
Молодая мать перехватила дитя поудобнее и сошла с крыльца, шаря носком чеботка ветхие ступеньки, и заспешила, оглядываясь.
Пока дверь не затворилась, Аленка взбежала и встала на ступеньке.
– Впусти, бога ради!.. – попросила она.
– А ты кто такова? – ответили из темных сеней.
– Аленой зовут.
– Ален на Москве немерено.
Аленка опустила голову. Ей бы следовало за время сиденья под окошком придумать, что бы сказать этой незримой и неласковой Степаниде.
– Прислал-то тебя кто? – Ворожея, видя, что девка растерялась, пришла ей на помощь.
Тут Аленка еще ниже голову повесила. Как ей было сказать, что слышала про Степаниду Рязанку в самом Верху, в покоях государыни царицы? Да такую верховую гостью ворожея, пожалуй, ухватом из дому выбьет!
– Впусти, бога ради, – повторила девушка и коротко вздохнула. – Не то пропаду.
И заступила порог.
– Хитра, девка! – сердито воскликнула Рязанка, и Аленка не поняла сразу, к чему бы это. – Да заходи уж! Кому говорю?
Этакое приглашение было страшнее вспыхнувшего на занавеске пятна. Аленка окаменела.
Крепкая рука ухватила ее и втянула в сенцы, а сама хозяйка вышла на крыльцо.
– Катись катаньем, доля худая, разлучница-кумушница! – сказала она негромко, но внушительно. – Катись, не катись, у порога не крутись, за крыльцо не цепляйся, на воротах не виси! Песья, лешова, воронья подмога, катись от порога!
И потянулась к серпу, заткнутому в стреху над порогом для обереженья от нечистой силы. Там же, как заведено, висели для той же надобности пучки крапивы и чертополоха.
Аленка, не дожидаясь, пока неведомая ей разлучница-кумушница ответит Никитишне, проскочила в комнатку.
Там сильно пахло пряными травами. Видно, и в деревянной ступке на столе тоже толклись они. И ничего, что указывало бы на связь с нечистой силой, Аленка с первого взгляда не обнаружила. Дом свой ворожея вела чисто, а что до трав, сушившихся по всем стенам, так этого добра и в прочих домах хватало. Они тут были всюду, даже вокруг киота с образами.
Увидев темные лики, Аленка малость успокоилась, поклонилась им, перекрестилась, сотворила молитву.
Потом огляделась.
Ни колыбели, ни постели на лавке она не увидела. Ворожея, похоже, жила тут одна.
Тем временем Степанида Рязанка вернулась в сени, заложила засов и ступила в комнату.
– Шустрая! – неодобрительно сказала она. – С чем пожаловала?
Аленка вздохнула и не ответила. Потом нерешительно подняла глаза на ворожею – и ахнула.
Баба оказалась кривой.
Под кикой на ней был платок, спущенный на лоб наискосок, чтобы прикрыть бровь и глазницу. Щека, сколько можно разглядеть, тоже была попорченная.
Зато единственный глаз уставился на девушку строго и грозно.
– Ты, матушка, что ли, Степанида Рязанка? – поразившись этому уродству, о котором Наталья Осиповна и Пелагейка то ли не знали, то ли умолчали, спросила Аленка.
– Иным разом и Рязанкой кличут, – согласилась одноглазая ворожея. – А ты Степанидой Никитишной назови – тогда поглядим.
Аленка торопливо развязала узелок и выставила на стол лопухинское сокровище.
– Ларчиком и чарками, Степанида Никитишна, тебе кланяюсь… – прошептала она.
– Да уж не парня ли тебе приворожить? – удивилась Никитишна. – Бедная ты моя, этого я тебе сделать не могу…
Она взяла серебряную чарку за узорную плоскую ручку, поднесла ее, пустую, как бы приноравливаясь пить, к губам, и Аленка подумала, что вот еще одному человеку это движение показалось неловким.
– Ступай, ступай, и приношеньице свое забирай, верни туда, где взяла, – без всякого сожаления поставив на стол вещицу, приказала ворожея. – Мне своих бед хватает… Да не ходи сюда боле!
Уходить Аленка никак не могла.
– Да что же ты, приросла к половице, что ли? – возмутилась ворожея. – Ступай, девка, не гневи бога. Твой жених еще не скоро тебя под венец поведет. Беги, беги, пока мать не хватилась!
Тут лишь Аленка поняла, что Рязанка, как и многие, сочла ее девчонкой-подростышем, да и заподозрила вдобавок, что чарочки с коробочкой – из материнского ларца краденные.
Она выпрямилась, вытянулась и посмотрела ворожее в лицо, в единый глаз.
– Не пойду я никуда, – сказала она. – Сделай божескую милость, матушка Степанида Никитишна, помоги! Не поможешь – так тут и останусь.
– Оставайся, – усмехнулась баба. – А каково тебе возвращаться будет? То-то косенку тебе переберут, косник не к чему цеплять станет!
– Если ты, матушка Никитишна, не поможешь, то и возвращаться незачем, – прошептала Аленка. Так ведь оно и было – не выполнив Дунюшкиной просьбы, она вовсе не посмела бы показаться на глаза подруженьке. А коли вспомнить, что из Кремля она попросту удрала?…
– Уж не в петлю ли ты, девка, собралась? – забеспокоилась ворожея. – Брось. Пустое это. Наживешь себе еще паренька… Тебе не к спеху.
Она оглядела Аленку повнимательнее, оценила ее наряд – в Светлице шитую телогрею из темно-синей зуфи со связанными на спине длинными рукавами, верхнюю сорочку из алой шиды, тонкой (своей!) работы зарукавья, шелковую кисть косника, и поняла, что девка – не из бедного житья. Да и насчет возраста усомнилась. Кто станет недоросточка так наряжать? По одежке Аленка гляделась девкой на выданье.
– Сколько лет-то тебе?
– Двадцать два на Алену равноапостольную исполнилось.
– Что ж ростом не удалась? А не врешь?
– Вот те крест, не вру.
Аленка честно перекрестилась.
– Вот не поверила бы… Ну, присаживайся, что ли.
Аленка села на лавку, Степанида Рязанка встала напротив, коленками на стулец, локтями на стол, подперлась и вздохнула.
– Говори уж, чего надо.
– Отворот нужен, – прошептала девушка. – Самый сильный, какой только есть.
– Слабый отворот, стало быть, уж испытала? – насмешливо спросила ворожея. – Ну и что же ты такое проделала?
– Заговор читала.
– А как ты его читала? – вдруг заинтересовалась ворожея.
– Ночью, на распутье.
– Это правильно. Ты помнишь его?
– Помню…
– Произнеси! – потребовала Рязанка. – Ну-ка, сейчас как раз к полуночи близко, давай, голубка!
– Крест сымать? – безнадежно спросила Аленка.
– Сымай, – подумав, велела ворожея.
Аленка выложила на стол свой крестильный крестик серебряный. Никитишна взяла его на ладонь, зачем-то, прищурив единое око, разглядела.
– Потемнело серебро-то, девка, – непонятно для чего сказала она.
– Всё время темнеет, – пожаловалась Аленка.
– Плохо. И не разумеешь, с чего?
– Не разумею.
– Ну, говори.
Аленке вспомнилось зловещее бормотание карлицы Пелагейки: «…встану не благословясь, выйду не перекрестясь, из избы не дверьми, из двора не воротами, а дымным окном да подвальным бревном…» Увиделось и широкое смуглое лицо, в которое всякое слово заговора словно добавляло злобы.
– Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, – робко, словно на том распутье, произнесла она, – из избы не дверьми, из двора не воротами, а окном… окном…
– Дымным окном да подвальным бревном, – подсказала Никитишна. – Нельзя спотыкаться. Давай-ка смелее!