Поездка с матерью в Москву. День, проведенный в парке Горького. При входе в парк мать купила ему эскимо, обертку от которого он сохранил. Затем они катались на карусели. Исидор описывает катающихся. Его воображение почему-то поражает то, как свободный полет сочетается в карусели с полной зависимостью от цепи. Мне показалось это хорошим символом: полет и цепь. Никаких таких сопоставлений Исидор не делает.
Катались на колесе обозрения, смотрели на Москву. Заходили в комнату смеха. Смеялись. Качались на качелях-лодочках. На настоящих лодках плавали по пруду. В скобках указывается стоимость всех билетов. Не думаю, что Исидор был меркантилен: его интересовала цена радости.
Елка в иркутском Доме пионеров. Дед Мороз предложил Исидору прочитать стихотворение, но мальчик его почему-то не прочитал. Тогда вместо него вышла девочка со стихотворением «Ленин и печник». Она прочла его без запинки и с выражением. В заключительной фразе («Да у Ленина за чаем засиделся, – говорит…») перешла на крик и разрыдалась.
Когда Дед Мороз спросил, почему она плачет, девочка ответила, что просто ей жалко Ленина. Доброго и беззащитного – жалко. Который то и дело всех прощал, включая неблагодарного печника. Дед Мороз сочувственно кивнул: Ленин запросто ведь мог сдать печника в ЧК (недаром эти слова рифмуются) или в частном порядке сжечь его в той же, допустим, печке… Рука деда в меховой рукавице описала эллипс и, нырнув в мешок с подарками, преподнесла девочке елочный шар с нарисованным на нем зайцем.
– Это от Ленина? – спросила девочка.
– Да. В каком-то смысле, – ответил, подумав, Дед Мороз. – Тут радоваться надо, а не плакать.
– Я плачу оттого, что Ленин умер, – она вытерла слезы. – Или он не умер?
Дед Мороз погладил девочку по голове.
– Умер, конечно, но как бы не совсем. Способен, как видишь, делать разные мелкие подарки.
Исидор тоже заплакал: он вспомнил печь в детском саду. Он плакал всякий раз, когда ее вспоминал. А еще ему было обидно, что он не получил игрушки. Он знал это стихотворение – в СССР его знали все, – так почему же он его не прочитал? Мальчика никто не утешал, поскольку плакал он беззвучно.
Мысленно отмечаю, что в раннем возрасте ничто не говорит о феноменальной памяти Исидора.
Как звали Исидора в детстве? Неужели Исидором? Сидором? Какое-то же должно было быть у него детское имя. А может, и не должно. Трудно представить Исидора с иным именем – даже в детстве. Он был так непохож на других, что именоваться ему надлежало как-то по-особенному. Мысль дать ребенку такое имя принадлежала, кажется, его отцу. Чагин-старший прожил с семьей недолго. К такому отцу можно относиться как угодно, но перед тем как уйти в неизвестном направлении, этот человек подарил сыну две важнейших вещи: жизнь и имя.
В Дневнике подробно описываются школьные годы – вплоть до особенностей парт (стучали при вставании) и надписей, вырезанных перочинным ножом под откидывающимися крышками.
В восьмом классе Исидор влюбляется в Лену Цареву, сидящую с ним за одной партой. Он вспоминает все ее случайные прикосновения, которые неизбежны при таком тесном соседстве. Ее слова. Кому-то они могут показаться малозначительными. Но не Чагину.
– У тебя нет запасной ручки?
– Есть, – ответил Исидор.
Затем следует подробное описание раздумий Исидора о том, правильно ли он ответил. Может быть, нужно было сказать: конечно. Или даже: а то! Немудреное есть кажется автору ответом банальным и неспособным вызвать ответное чувство.
Когда Лена Царева смотрит на доску, Исидор разглядывает ее ухо. Левое: Царева сидит справа от него. В солнечных лучах оно становится полупрозрачным и розовым. В Дневнике подробно описано, каково ухо на просвет и как оно иногда скрывается за прядью волос. Влюбленный мысленно касается его губами.
Исидору хочется проводить Лену домой и нести ее портфель, как он видел это в кинофильмах. Как это делали некоторые из его одноклассников. Правда, такие пары дружно высмеивались как жених и невеста, при этом рифмы ради упоминалось тесто. Боясь, что его и Лену также назовут женихом и невестой, Исидор отказывается от своего намерения. Он представляет себя и Лену сидящими перед раскатанным бабушкой тестом. Изначально оно было бесформенной массой, но превратилось в большую тонкую лепешку с неровными краями. Бабушка деликатно уходит, и пара (вот она, интимная сторона брака) отщипывает от лепешки кусок за куском. Доля жениха и невесты незавидна, поскольку сырое тесто – не ахти какой деликатес.
На этом детские воспоминания оканчиваются. Судя по всему, о любви Исидора Лена Царева так и не узнала. Или узнала? Интересно, что думала об Исидоре Лена – не могла же она не заметить его чувства. Каким он остался в ее памяти? Да и жива ли она вообще?
Когда я уже подумал, что составил о детстве Чагина более или менее полное представление, то тут, то там на полках стали возникать новые коробки с бумагами и фотографиями. Они именно что возникали – там, где прежде их вроде бы не было. В одной из коробок я нашел обертку от эскимо: плотная бумага, в центре – пингвин. Внутренней стороны обертки я коснулся языком. Сладость ее ушла. Как уходит, подумалось мне, сладость пережитого.
* * *В первую же ночь моей жизни у Чагина по крыше мансарды кто-то ходил. Было слышно, как под ногами неизвестного прогибаются листы кровли. Я выключил свет и посмотрел в окно. Оно не было темным. В нем клубился питерский туман, отражавший свечение города.
В мерцающем прямоугольнике окна появилась фигура. Припав к стеклу, всматривалась в мрак комнаты. Я не шевелился, потому что каждое мое движение сопровождалось бы скрипом пружин. Кто это был – злоумышленник? Тень Исидора? Лена Царева? Но ведь Лене должно быть под восемьдесят – возраст, прямо скажем, не руферский. Да и зачем ей это? Сосредоточиваясь, закрыл глаза. Зачем?
Ну, не знаю… Пришла, например, попросить ручку. Заодно – почему нет? – упрекнуть одноклассника в отсутствии смелости. Сказать, что жизнь могла бы сложиться иначе, решись Исидор ее проводить. А портфель – он до сих пор в ее руке, ни на минуту не выпускала, всё ждала. Влюбленные медленно удаляются по крыше. В Исидоровой руке – Ленин портфель.
Встал утром с тяжелой головой. Думал о фигуре в окне. О том вообще, хочу ли я здесь оставаться. Не хочу. При этом возвращение домой тоже не было большой радостью. Родители еще ничего, но Маргарита… Я по-настоящему устал от непростого ее взросления. Всё так. Но здесь, в Исидоровой квартире, я почувствовал к домашним едва ли не нежность.
Может, и в самом деле вернуться?
В дверь позвонили. Помня о ночной фигуре, я прильнул к глазку. Перед дверью стояла Маргарита. Когда я открыл, она показала глазами на комнату.
– Ты один?
– Один.
– Жаль. – Войдя, Маргарита положила на стол бумажный пакет. – Мать передала. Завтрак архивиста.
Я зашел в ванную набрать воды в чайник. Сквозь шум струи из комнаты пробилось ритмичное лязганье панцирной сетки.
Вернулся. Молча наблюдал, как Маргарита, сидя на кровати, болтала ногами. Сказал:
– Хорошо скрипишь.
Она кивнула. Мать будто бы хотела привезти завтрак сама, но оказалось, что у нее, Маргариты, дела на Невском – отчего же не заехать? Отчего не поскрипеть, если уж выдалась такая возможность?
Никаких дел на Невском у моей сестры, конечно, не было. И не думаю, чтобы мать стала передавать мне завтрак. Просто позавчера Маргарита придумала архивистку, а сегодня пришла на нее посмотреть.
Я достал из пакета пару уродливых бутербродов.
– Твоя работа?
– Нет, ресторан «Метрополь». – Маргарита рывком встала с кровати и выглянула в окно. – Здороваешься с Пушкиным по утрам? Наша бедная лачужка… Чаю можешь мне налить, а есть я не хочу.
Она прошлась по комнате и заглянула в ванную.
Улыбнулась:
– Обстановка полулюкс.
– Это не ты вчера ходила по крыше?
Сейчас я был почти уверен, что ходила она.
Маргарита отпила чая.
– Насыщенная у тебя жизнь. По крыше ходят. – Ее рука прохладно коснулась моего лба. – А она у тебя случайно не поехала, крыша-то?
– Кто-то ходил и заглядывал в окно.
– Поклонницы. Поклонницы-архивистки.
Нет, это не она: я знаю, когда она врет.
* * *В одной из коробок я обнаружил свидетельства студенческой жизни Исидора: конспекты лекций, четыре курсовые работы и одну дипломную. Чагин, оказывается, учился на философском факультете. Наш Исидор – философ. Первая его курсовая называлась «Марксистско-ленинское понимание памяти».
Она пестрела множеством сносок. Очевидно, это был черновой вариант работы, потому что некоторые сноски остались не раскрыты. Не проставлено, к примеру, авторство цитаты «Материалистический подход к человеческой памяти наглядно демонстрирует, что важнейшее ее свойство – запоминать». Найти источник высказывания Исидору не удалось. На полях – догадка: «Маркс и Энгельс?» И ниже, другим почерком (научный руководитель?): «Ленин и Печник?» Это можно рассматривать как свидетельство популярности стихотворения, а также, пожалуй, того, что в пору учебы Чагин вращался в среде умеренно вольнодумной.
В выборе темы впервые обозначился интерес Исидора к памяти. Судя по дальнейшим курсовым, этот интерес не ослабевал. О связи темы работ Чагина с собственной жизнью говорится и в его Дневнике. Он описывает странное свойство своей памяти, о котором раньше не задумывался: способность запоминать большие объемы текста. «Интересно, – пишет Исидор, – это свойство было у меня всегда, и я его попросту не замечал? Или же это свойство я не замечал единственно потому, что такового не было?» Действительно, интересно. Уж если сам Чагин не мог ответить на собственный вопрос, то я – тем более.
Этот вопрос возникает у Исидора на втором курсе, когда им была написана работа «Разоблачение буржуазных философских представлений о памяти». Неожиданным образом на защите рецензентом был разоблачен сам автор курсовой: работа дословно повторяла фрагменты книги с тем же названием. Автором ее был факультетский профессор Спицын, также присутствовавший на защите.
Когда Исидору сказали, что он переписал исследование Спицына, автор курсовой не согласился. Рецензент помрачнел и поинтересовался, уж не из головы ли взял Чагин этот текст. Исидор отвечал, что – да, из головы. Рассердившись не на шутку, рецензент попросил его изложить хотя бы приблизительно то, что читалось в предисловии к курсовой.
Чагин не стал излагать приблизительно. Слово в слово он произнес свое предисловие, оказавшееся по стечению обстоятельств заодно и предисловием к книге Спицына. Рецензент ткнул пальцем еще в одно место курсовой, и Чагин воспроизвел его с такой же точностью. Когда изумленные профессора спросили у Исидора о причине полного совпадения двух работ, он простодушно ответил, что текст, хранящийся в его памяти, случайно принял за свой. Из этого сделаем осторожный вывод, что раньше удивительные способности Чагина никак не проявлялись и к их возникновению автор курсовой оказался просто не готов.
Как бы то ни было, история закончилась для Исидора благополучно. Рецензент уже вдохнул, чтобы заклеймить плагиатора, но слово неожиданно взял декан. Он призвал присутствующих не судить автора строго за несамостоятельность и указал, что в каком-то смысле было бы хуже, если бы в области буржуазных теорий студент начал мыслить самостоятельно. Ему, декану, было хорошо известно, к чему это приводит. Юноша не стал гнаться за оригинальностью и воспользовался книгой – не са́мой, возможно, интересной, не самой, возможно, глубокой, но (декан взвесил книгу Спицына на ладони) идеологически взвешенной.
«Мне показалось, что декан не любит Спицына», – записывает в Дневнике Исидор.
Мне тоже так показалось. Удивляло лишь то, что явный случай плагиата остался (по крайней мере, в изложении Исидора) без внимания. Выражаясь словами декана, взвешенность победила оригинальность, и в каком-то смысле это было идеалом философского исследования тех далеких лет.
После защиты общение Исидора с деканом продолжилось. Тот вызвал Чагина и, вручив ему машинописную страницу, попросил прочитать ее и воспроизвести. Это был фрагмент его, декана, выступления на философском конгрессе. Когда Чагин, прочитав страницу, немедленно изложил ее слово в слово, декан попросил его прочитать еще одну страницу. Текст был воспроизведен с не меньшей точностью.
Войдя в раж, декан спросил, а смог ли бы Чагин повторить весь доклад, на что тот ответил, что смог бы. В течение получаса он читал этот не слишком философский текст и затем произнес весь доклад без малейших отклонений. Потрясенный таким необычным явлением, декан молча обнял Исидора и отпустил на лекцию.
Через несколько дней приглашенный деканом профессор древнегреческого языка предложил Чагину запомнить две страницы «Истории Иудейской войны» Иосифа Флавия, и он запомнил. Не зная греческого, Исидор не смог этот текст произнести, зато написал его без единой ошибки, со всеми надстрочными знаками.
Пару месяцев спустя декан, сопровождавший комиссию из Москвы, встретил Исидора в факультетском коридоре. Помявшись, он спросил, помнит ли еще Чагин его доклад. Исидор помнил. Прочтя первую страницу, он остановился, полагая, что этого достаточно, но декан попросил его читать дальше.
Постепенно их окружили студенты и преподаватели, а декан всё не перебивал Чагина, и в глазах его стояли слёзы. Московская комиссия в изумлении смотрела то на Чагина, то на декана. Когда прозвучала заключительная фраза, председатель комиссии пожал декану руку. Обратившись к другим членам комиссии, он сказал:
– Как это прекрасно, товарищи, когда студенты знают доклады своих деканов на память!
– У настоящей науки свои традиции, – отозвались товарищи.
Раздались овации. Среди аплодировавших декану стоял и профессор Спицын, на чьем лице общее воодушевление не отразилось. Когда комиссия продолжила свой путь, декан на минуту задержался.
– А вы, Никита Глебович, знаете мой доклад на память? – спросил он у Спицына.
Шутке начальника Спицын улыбнулся. В это трудно было поверить, но на память доклада он не знал.
Через неделю декан философского факультета был назначен ректором университета. Через две недели Спицын был уличен в десятиминутном опоздании на лекцию и уволен за прогул.
Рассказ о неожиданном возвышении декана завершается у Исидора неподдельным сочувствием Спицыну. В драматическом повороте его судьбы Чагин видит и свою долю вины. Он также спрашивает себя, был ли вопрос декана шуткой.
* * *С коробками, касающимися университета, я возился довольно долго. Описание – работа кропотливая и может показаться скучной. Она и в самом деле скучная, зато – успокоительная. Напоминает вязание. Каждый документ – единица хранения, его требуется детально расписать, пронумеровать страницы и внести в общий перечень содержимого. При этом, как и в случае с вязанием, можно думать о чем-то своем. Главное – не вспоминать об общем количестве документов, иначе можно прийти в отчаяние. Нужно описывать бумагу за бумагой, отдавшись процессу и не думая о результате. Как любил повторять Исидор: глаза боятся – руки делают.
В последующие ночи я не слышал шагов на крыше. Удивительно, но я о них совершенно забыл. Может быть, думал я, они мне тогда послышались? Я уже почти жалел о том, что шаги больше не звучали, – это вносило в тихое мое архивное существование какую-то загадку. Позволяло думать о том, что в жизни архивиста могут быть свои опасности.
Дневник Исидора почти ничего не говорит о его однокурсниках. Создается впечатление, что Чагин ни с кем не сближался. О переменах в его жизни свидетельствуют скорее фотографии. К студенческому времени относится снимок на Аничковом мосту, где Исидор – настоящий денди. Такие же фотографии были сделаны в Павловске и Петергофе. Кто его снимал? Сведений на сей счет Дневник не дает.
К этому времени относится начало дружбы Исидора со Спицыным. Вскоре после увольнения профессора Чагин узнал в деканате его телефон и позвонил ему со словами поддержки. Попросил разрешения прийти. Спицын был удивлен, но разрешил. Далее следует описание похода к Спицыну.
Уволенный преподаватель жил в коммуналке на 7-й линии Васильевского острова. Исидор знал этот дом. Когда-то в нем помещалась знаменитая Аптека Пеля, которая теперь была просто аптекой № 13.
Войдя в комнату Спицына, Исидор безошибочно уловил кисловатый запах неблагополучия. Судя по насыщенности запаха, возник он здесь давно и с увольнением профессора связан не был. Жилище Спицына было царством книг. Часть их стояла в дубовом шкафу, остальные лежали неправильной пирамидой на полу. Книги из шкафа Чагин перечисляет в порядке их расстановки. В полном соответствии с тем, что читалось на корешке, порой приводится лишь название, без указания автора. В нише между шкафом и стеной тускло блестели пустые водочные бутылки.
В центре комнаты помещался круглый обеденный стол, половина которого тоже была завалена книгами. Следуя жесту Спицына, Исидор сел в одно из двух кресел, стоявших по разные стороны стола. В другом кресле разместился хозяин.
Ко всему случившемуся профессор отнесся философски. Свою беседу с ним Исидор не пересказывает. Он облекает ее в форму диалога и приводит полностью. С точки зрения литературной техники, решение, без преувеличения, убийственное. В этот диалог включены все повторы, междометия и слова-паразиты. Но Чагин – не писатель, он – мнемонист, и в данном случае мало чем отличается от диктофона. Что важно: Исидор был способен запоминать не только письменную речь, но и устную.
Слушая Спицына, он думал, что профессор, в сущности, гораздо интереснее своей книги. Занятия буржуазными теориями особого философствования не предполагали. О том, что излишняя самостоятельность в этой сфере подозрительна, Спицын, подобно декану, догадывался. В какой-то момент он даже заметил, что в покинутом им университете надежность глупости всегда предпочтут блеску ума. Чтобы фраза не звучала слишком патетически, тут же добавил, что глупость (здесь следовала фамилия нового ректора) тоже бывает блистательной. Было очевидно, что нелюбовь двух философов взаимна. При этом возможности увольнять были у них, конечно, разными.
Когда Исидор попросил у Спицына прощения за плагиат, тот равнодушно махнул рукой. По большому счету, его собственная книга тоже была плагиатом. Пережевыванием того, что и без него десятки лет жевала советская философия.
– Значит, теперь существует две очень похожие работы, – сказал Исидор.
– Самое печальное, – Спицын закурил, – что обе не имеют научного значения.
– Будучи продуктом сознания, они отражают нынешнее, пардон, бытие.
Эту фразу Чагин произносил уже не в первый раз и, как ему казалось, не без успеха. Во взгляде Спицына он увидел лишь удивление.
– А вы, получается, считаете, что бытие определяет сознание? – Профессор раздавил папиросу в тарелке, служившей пепельницей. – Кто вам сказал такую глупость?
Исидор смутился.
– Вы… На лекции.
– Правда? – Спицын криво улыбнулся. – Значит, из университета меня выгнали за дело.
* * *В конце пятого курса Чагина пригласили к ректору на чай. О мероприятии ему сообщили накануне, и весь вечер он думал об этом приглашении. Исидор прежде не слышал, чтобы кого-то из студентов ректор приглашал на чай. Да, это казалось Чагину удивительным, но что, в конце концов, он знал о жизни ректоров?
Помимо ректора и Исидора в чаепитии участвовали два Николая – Николай Петрович и Николай Иванович. Верный традициям школьных сочинений, Исидор дает их сопоставительную характеристику. Одного Николая от другого отличали отчество и цвет волос (Николай Петрович был чуть светлее), в то время как объединял их цвет глаз – по определению Чагина, грязно-коричневый. Если верить Дневнику, такими же были их плащи и папки. Какой цвет стоит за этим обозначением, сказать затрудняюсь. Может быть, и не цвет даже, а общее негативное отношение мемуариста.
Николай Петрович говорил негромким бархатным голосом, голос же Николая Ивановича был значительно сильнее и как бы брутальнее. Материал для его описания Чагин подыскивает с трудом. О бархате, по его мнению, здесь не могло быть и речи. В конце концов он останавливается на звуке распиливаемой фанеры, хотя и помещает в скобках знак вопроса.
Что и говорить, фанера в комплекте с брутальностью, да еще и грязно-коричневым цветом – всё это свидетельствует о неблагоприятном впечатлении, произведенном Николаями на Исидора. Но свидетельствует, кажется, и о другом: начинающий мемуарист стремится к яркости. Он не привык жалеть ни красок, ни звуков.
Вообще, Исидор довольно многословен. Словно камера видеонаблюдения, он фиксирует всё, что происходит на его глазах. Так, он описывает очередную просьбу ректора пересказать его, ректора, доклад, восхищение слушателей, затем их попытку остановить пересказ и многократные заверения в том, что сверхъестественные способности студента очевидны. По настоянию ректора его доклад (он не хотел лишить гостей этого удовольствия) был все-таки воспроизведен до конца.
Главным в этой встрече был, однако, не доклад и даже не сходство и различие Николаев. Кульминацией чаепития стал вопрос ректора:
– Исидор, друг мой, куда вас распределили?
– В Иркутск.
Его собеседники покачали головами: далековато…
И тогда Николай Петрович (было ясно, что из двух Николаев он – главный) бархатным своим голосом спросил:
– А вы бы хотели остаться в Ленинграде?
Хотел ли Исидор остаться? Хотел ли?..
– Очень! – выдохнул Чагин. – А что, разве это возможно?
– По слову поэта, – произнес Николай Петрович, – «и невозможное – возможно».
Николай Иванович строго откашлялся и сказал:
– Но это, как говорится, уже отдельный разговор.
Отдельный разговор состоялся на следующий день в номере гостиницы «Европейская». На этот раз чая не было. Когда Исидор и оба Николая сели за стол, официант принес бутылку «Советского шампанского» и бутерброды с краковской колбасой. Он хотел было открыть бутылку, но Николай Петрович сказал, что этого не требуется.
– Сами умеем, – подтвердил Николай Иванович со значением. – И имейте в виду: мы умеем не только это.
Официант посмотрел на него не без испуга и попросил разрешения удалиться.
– Вы, Николай Иванович, заставили его трепетать, – засмеялся Николай Петрович. – Я бы даже сказал – трепещать.
– Люди должны трепещать. – Николай Иванович поднял правую руку и сжал кулак. – Трепетать и пищать.
– А бутерброды слегка заветрились, – сказал Николай Петрович, меняя тему. – Факт не в пользу заведения.
– Вы – работники общепита? – спросил у Николаев Исидор.
Николаи взглянули друг на друга и рассмеялись.
– Мы – сотрудники Центральной городской библиотеки, – ответил Николай Петрович. – Я представляю в ней Отдел внутренней безопасности, а Николай Иванович отвечает за гражданскую оборону. Сокращенно – ГрОб.
Николай Петрович улыбнулся, но Николай Иванович был уже опять серьезен.
– Николаю Петровичу со всем, как говорится, не справиться. Так что немного помогаю ему и по части безопасности.
– Хобби такое? – уточнил Исидор. – В свободное время?
Николай Петрович потянулся за бутылкой.
– Просто Николай Иванович понимает гражданскую оборону в широком смысле.
– Обороняем граждан от всяких гадов.
Николай Иванович рубанул рукой по столу, и Чагин понял, что библиотека – куда более тревожное место, чем можно было бы ожидать.
Николай Петрович освободил пробку от проволоки и, как бы удушая, обхватил ее ладонью. Пробка несколько мгновений билась в его руке, издавая едва слышное шипение. Когда она затихла, Николай Петрович молча положил ее на скатерть. Над горлышком показалось и растаяло легкое облачко.
– Без хлопка, – констатировал Исидор.
– Хлопки нам не нужны, – пояснил Николай Иванович. – Это дешевый спецэффект.
Исидор вспомнил новогодние ночи в Иркутске. Он рассказал Николаям, как прекрасны летающие пробки, вслед за которыми извергается струя пены. Николай Петрович предложил не путать шампанское с огнетушителем, и на этот раз засмеялись все.
Николай Петрович разлил шампанское по бокалам:
– За наше сотрудничество!
Чокнувшись с Николаями, Исидор выпил бокал до дна и взял бутерброд. Во рту его таяли тонкие ломтики колбасы. Чагин хотел было уточнить характер сотрудничества, но ему было жаль отвлекаться от сказочного колбасного вкуса, и он взял второй бутерброд.
– Вам о чем-то говорит фамилия Шлиман? – спросил Николай Иванович.
– Шпион? – Чагин потянулся за третьим бутербродом. – Звучит по-шпионски.
– Все они, блин горелый, шпионы… – Николай Иванович нахмурился. – Шлиман откопал Трою. Но нас, товарищ, интересует не Шлиман, а Шлимановский кружок.
Николай Петрович взял пробку двумя пальцами и некоторое время рассматривал, как бы сожалея, что ей не удалось полетать.