Татьяна Сергеева
Торт немецкий- баумкухен, или В тени Леонардо
Вместо вступления
Зимой 2019 года Лабораторией археологии СПбГУ проводились плановые реставрационные работы в Меньшиковском дворце в Петербурге. В какой-то день рабочие вскрыли полы в Наугольных палатах – и онемели от неожиданности. В завалах обычного строительного мусора оказались настоящие сокровища – несколько тысяч документов разных времён, начиная с восемнадцатого века до недавнего времени, рапорты, отдельные листы из учебников геометрии и французского языка, записки, доносы и прочее… В Меньшиковском дворце когда-то располагался Сухопутный шляхетный корпус, а в советские времена здесь были Военно-Политическое училище, Военно-транспортная академия, 1-ый Юридический институт.
Все найденный бумаги были в сухой пыли, влага, видимо, под пол не попадала. Весь ценный клад собирали в мешки, пронумеровывали и после этого просеивали через специальное сито… В настоящее время эти ценнейшие находки переданы в музей СПбГУ. В результате предварительного осмотра были сделаны первые выводы: документы, относящиеся ко второй половине девятнадцатого века, века двадцатого и советских времён сохранились прекрасно. К сожалению, бумаги более раннего периода – конца восемнадцатого – начала девятнадцатого века, были достаточно сильно повреждены временем.
Но перед вами сейчас – подлинные воспоминания петербургского обывателя середины восемнадцатого – начала девятнадцатого веков. Восемнадцатый век оставил нам много прекрасно сохранившийся официальных документов, но, к сожалению, частных писем, записок, мемуаров почти не сохранилось, видимо, они в архивы тогда не откладывались. Толстая тетрадь, найденная под полами Наугольных палат, исписанная тонким «готическим» – «немецким», как говорили в те времена, почерком, представляет собой счастливое исключение. В этих воспоминаниях рассказчик не только повествует о собственной повседневной жизни петербуржца того времени, но и о знаменитых своих современниках, с которыми он был тесно связан. И прежде всего в них рассказывается о жизни Николая Александровича Львова, близкого человека автора – нашего, почти забытого, русского Леонардо – в советские времена его имя даже в энциклопедиях не упоминалось…
К сожалению, прочитать что-то на последних страницах этой тетради не смогли даже специалисты- книжные реставраторы. Для бытовой переписки в те времена использовалась толстая шероховатая бумага, окрашенная в серо-голубые тона. На ней чаще всего писали коричневыми чернилами, которые здесь настолько выцвели, что стали совершенно неразличимы…
Пролог
Появлению этих моих записок способствовало одно весьма грустное событие, случившееся ещё в мае прошлого 1810 года. Посетили мы тогда с Гаврилой Романычем Державиным Никольское-Черенчицы близ Торжка – имение дорогих нам усопших – незабвенного Николая Александровича Львова и жены его Марии Алексеевны, урождённой Дьяковой. С Державиным меня связывает близкое многолетнее знакомство, и я с готовностью откликнулся на его предложение быть ему компаньоном в поездке в дорогое для меня имение, в котором прошли мои ранние годы.
Имение Никольское ныне принадлежит старшему сыну Львовых Леониду. По делам службы он не мог нас сопровождать, но дворня соответствующие распоряжения получила, и нас там ждали. Дорога до Никольского, конечно, была довольно обременительной – всё-таки стояла ранняя весна, распутица… Гаврила Романыч при каждом толчке охал и потирал спину – сказывался возраст. Но был он удручён вовсе не тряской на дороге. Очень он переживал по поводу своей любимицы – Лизоньки.
Дело в том, что Львовы оставили на этом свете пятерых детей. Старший их сын – Леонид закончил юнкерскую школу при Сенате и пошёл по стопам отца – служит в Коллегии Иностранных дел. Второй сын Александр нынче занимает должность в министерстве юстиции. Ну, а трёх младших дочерей Львовых бездетный Державин удочерил. Женатый вторым браком на Дарье Алексеевне Дьяковой – младшей сестре Марии Алексеевны Львовой, он был теперь им дядей. Дети жили в его доме, он заботился о всех пятерых, но всё-таки особенно выделял старшую дочь Львовых Лизу. Она была у него секретарём и весьма усердно выполняла свои обязанности. И вдруг случилось непредвиденное – вопреки желанию приёмных родителей, она твёрдо решила выйти замуж за своего двоюродного дядю-вдовца – Фёдора Петровича Львова. Всё бы ничего, но у него было наследство – десять детей, а Лизоньке всего-то двадцать два года! Очень Гаврила Романович переживал по этому поводу, не такой судьбы хотел он своей любимице, но при независимом характере Елизаветы нисколько не исключалось и тайное венчание, по примеру её родителей! Я напрасно пытался его успокоить, осторожно советовал предоставить всё на промысел Божий, ведь сам Николай не однажды говорил, что Лизу невозможно переупрямить! Но Гаврила Романыч в ответ только головой качал и сокрушался ещё более.
Наконец, добрались мы до Никольского. Управляющий имением поселил нас в гостевом двухэтажном доме, построенном когда-то Львовым для своего друга поэта Петра Вельяминова. Дом этот землебитный, тёплый и отапливаемый известным Львовским способом, как и мой собственный на Миллионной улице.
Приехали мы в Никольское уже к ночи, прилично уставшие, потому, отужинав, тут же разошлись по своим комнатам. Утром нам подали сытный завтрак, и, выпив кофе, отравились мы с Гаврилой Романычем в обход имения, но каждый своей дорогой.
Державин тут же пошёл в храм-усыпальницу, где вечным сном покоятся наши незабвенные друзья. Я не стал ему мешать: каждому из нас надо было побыть у дорогих могил в одиночестве. Мне прежде всего захотелось навестить на погосте давно усопшего своего батюшку. Посидел я на скамеечке подле его могилки, хорошо прибранной и ухоженной, поговорил с ним, рассказал, о своей жизни. Не без гордости поведал ему о том, что я нынче в Петербурге не последний человек: ресторан мой – один из лучших в столице, славится своими блюдами и гостеприимством и приносит мне немалый доход. Похвалил внука его, Николая, который унаследовал наше семейное кухонное ремесло, во всём для меня помощник и опора, и ведёт дела нашего ресторана ловко и грамотно. Рассказал я батюшке, что внучка его Машенька унаследовала от матери чудный талант кружевницы, и что заказов у неё от самых знатных дам столицы полным-полно. Поделился я с батюшкой и радостной новостью, о том, что Машенька год назад счастливо вышла замуж и к осени должна родить ему правнука или правнучку. Значит, род Кальбов будет здравствовать…
Попрощался я с батюшкой, поклонился в пояс его могилке, и отправился бродить по имению. Для меня Никольское ведь дом родной. Каждый уголок в нём мне знаком. Здесь прошло детство наше с Николенькой Львовым. Приезжал я сюда частенько и в последующие годы своей жизни, радовался, как преображается, каким красивым становится старое имение. А как пошли у Львовых детишки, жил я здесь со своей семьёй подолгу каждое лето, считая своим долгом вкусно кормить всю нашу дружную компанию. В те самые годы, какие люди сюда приезжали, боже мой! Но об этом после…
В храме-усыпальнице склонился я перед святыми для меня могилами Львовых в низком поклоне, и долго стоял, не поднимая головы. Кругом была тишина, только звенели синицы и где-то звонко стучал по дереву дятел…
Николай… Николай Львов… Если бы судьба не свела меня с ним, остался бы я занудой-обывателем, унылым невеждой, ничего не ведающим далее кухонной плиты. Я прожил большую часть жизни в тени гения, и эта благодатная тень сделала меня тем, кем я нынче есть. Я стал образованным человеком, свободно говорящим на трёх языках, приобщился к миру прекрасного, к живописи, к музыке… Благодаря нашей тесной душевной привязанности я не только познакомился с замечательными, удивительными людьми, которые окружали Николая, но и сам оказался связан с ними своими собственными нитями. Кроме того, супруги Львовы немало способствовали тому, чтобы получили достойное образование и мои дети. Знание иностранных языков, любовь к музыке, художественный вкус – всё пришло к ним из дома Львовых, не говоря уже о тех великолепных учителях, которые с одинаковым усердием обучали детскую компанию в обоих наших домах.
На обратном пути долго ехали мы с Гаврилой Романычем, молча, думая каждый о своём. Дорога из Никольского до Торжка едва успела освободиться от снега, кругом были огромные лужи, скрывавшие глубокие рытвины, набитые колесами экипажей в зимние месяцы и в нынешнюю весеннюю распутицу. Тяжело охнув и потерев поясницу после очередного дорожного ухаба, Гаврила Романыч вдруг сказал.
– Послушай, Адриан, какие мысли пришли мне в голову, когда стоял я в одиночестве и тишине у могилы нашего Николая.
Он потихоньку откашлялся и прочитал, как всегда, нараспев.
– Плакущие березы воют,
На черну наклоняся тень;
Унылы ветры воздух роют;
Встает туман по всякий день —
Над кем? – Кого сия могила,
Обросши повиликой вкруг,
Под медною доской сокрыла?
Кто тут? Не муз ли, вкуса друг?
Голос его дрогнул. Старик замолчал. Я тоже молчал, не в силах произнести ни слова. Державин вздохнул и грустно произнёс.
– Я дома допишу… Это так – первые мысли.
И помолчав немного, Державин вдруг произнёс.
– Знаешь об чём я думаю, Карлуша? – Встретив мой вопросительный взгляд, он виновато усмехнулся. – Ты уж прости, дорогой, сколько лет прошло, а всё не могу я привыкнуть к твоему русскому имени. Для меня ты так «Карлушей» и остался…
– Бог с Вами, Гаврила Романыч… – Отмахнулся я. – Я по рождению – Карл, имя «Карлуша», мне собственную юность напоминает. Вы что-то начали говорить, продолжайте, я внимательно слушаю.
– Да… Я вот о чём… Семь лет миновало, как нету с нами Николая, нашего «Гения вкуса», как мы, друзья, звали его за глаза. Но всё в жизни проходит и забывается. Имя Львова, стараниями его завистников и недоброжелателей, начинает стираться из памяти наших современников. Очень мне хочется написать о нём, только дела мои творческие не дают свободного времени, всё откладываю, да откладываю на потом… Мне на свои «Записки» о собственной жизни, что начал писать давненько, сил не всегда хватает. Годков-то мне не убывает, шестьдесят восемь стукнет нынешнем летом, коли даст Господь дожить… Вот я и подумал нынче, пока мы по усадьбе-то Львовской бродили… Отчего бы тебе не взяться за этот труд?
Я просто онемел от такого предложения. И от кого! От самого Державина! Что-то пытался возразить, бормотал что-то нечленораздельное.
– Ты с Николаем поболе меня связан был. С самого общего вашего детства. Человек ты весьма грамотный. Слог у тебя лёгкий – я твои кулинарные записки, кои ты моей жене представил, с большим удовольствием прочитал, много смеялся, поскольку они остроумны и неожиданны весьма. Почему бы тебе серьёзно за перо не взяться? Львов – это ведь не только сам Львов… Вокруг него столько замечательных людей теснилось! Каждому из них можно мемуары посвятить.
Гаврила Романыч не унимался, и, более того, воодушевлялся собственной идеей всё более и более. Я, конечно, возражал, считая, что любые мои потуги в написании мемуаров, посвящённых Львову, будут самой настоящей дерзостью и неуважением к памяти нашего общего друга. На станциях мы выходили, конечно, чаевничали, перекусывали, что нам с собой в дальнюю дорогу в Никольском приготовили, но так от этого спора и не отвлеклись. Даже когда остановились в Новгороде, спутник мой только рукой махнул, указав мне на поворот дороги, по которой всего пятьдесят пять вёрст до его любимого имения Званки, где он теперь после ухода в отставку проводит все летние месяцы. Так мы и проспорили всю дорогу до Петербурга, трясясь в коляске по непросохшей весенней дороге. Но что вы думаете?! Убедил меня Гаврила Романович, согласился я попробовать что-то написать, при условии его постоянного наблюдения за творчеством моим. На том и порешили. Правда, прошло немало времени после этого разговора – никак я не решался взяться за перо. Ну, а как написал первую фразу, первую строчку – так и пошло… Но предупреждаю заранее, любезный читатель, что я намеренно в своих записках не стал касаться событий исторических, эпохальных не только в России, но и в Европе: войн, революций, бунтов, казней и подобных тому потрясений. Не мне, обывателю, немцу по происхождению, судить о них. И, тем более, не стану я пересказывать всякие сплетни и чужие суждения об известных людях и событиях. Перед Вами только мои воспоминания о собственной частной жизни простого петербуржца, хоть и называюсь нынче «именитым», а всё равно я – самый, что ни на есть, примитивный обыватель. И хотя дал я себе крепкое слово писать о себе самом как можно меньше и сдержаннее, только самое необходимое, чтобы будущему моему читателю представить прежде всего яркую личность Николая Александровича Львова, а не свою собственную весьма заурядную личину, но ничего у меня не получилось: как я ни старался, записки мои оказались очень личными, о себе, о судьбе своей всё равно пришлось рассказывать очень подробно. Не получилась у меня биография Николая Львова, а вышла этакая повесть о собственной жизни. Дело в том, что только в детстве и юности мы шли с ним плечом к плечу, в ногу, а потом дороги наши разошлись – у каждого была своя собственная. В последние годы его жизни мы поддерживали нашу связь только частыми письмами: Николай жил в Москве, где у него была большая удобная квартира на Воронцовом поле, а как занемог, то вовсе не покидал более своего имения. Я многого не понимал в его профессиональных делах, тем более, что творил он в самых разных областях, весьма далёких от моей жизни. У меня она была самая простая, может быть, даже примитивная, а у него был сложный, порой запутанный путь разносторонне одарённого Богом человека… Но в одном мы были с ним похожи, в одном неизменно друг друга понимали – это в целеустремлённости своей, несгибаемости, последовательности в достижении цели. Конечно, я во многом подражал ему в этом, порой, когда сдавали нервы от неудач и хотелось всё бросить или оставить всё, как есть и не двигаться вперёд, я оглядывался на Николая, и мне становилось стыдно – почему он может никогда не сдаваться, не сгибаться, а я, оказывается, по сравнению с ним, бесхарактерный слюнтяй… И, как ни странно, после этих сравнений и размышлений, дела мои выравнивались и даже начинали идти в гору.
Я, конечно, расстроился, что не получились у меня воспоминания о самом близком друге, тем более, что я очень боялся разочаровать Державина в его надеждах на мои способности мемуариста. Дождавшись осенью его возвращения из Званки, посетил я его в доме на Фонтанке, построенном для него Николаем Львовым, и дрожащей рукой передал ему свои записки. И стал ждать приговора.
Он отмалчивался довольно долго, я было совсем извёлся, когда пришёл от него за мной человек. Гаврила Романыч принял меня в своём большом уютном кабинете. Я вошёл робко, не решаясь даже взглянуть на него. Он указал мне на кресло рядом с собой, пристально посмотрел на меня и вдруг громко расхохотался.
– Чего ты такой испуганный? Адриан, милый, творчество – процесс живой: задумываешь, бывало одно, а напишешь – и получается совсем иное… Конечно, не вышла у тебя биография Львова. Увы! Но зато совсем неожиданно получилась весьма любопытная собственная твоя история – история человека, одарённого в области, мало кому известной… Счастье твоё, что на жизненном пути тебе встретились замечательные люди, о которых ты так остроумно рассказываешь… Но и сама по себе повесть жизни твоей необычайно любопытна, написана она добротно, написана так, словно ты всю жизнь только писательством и занимался. Я от души поздравляю тебя!
Голова моя закружилась от счастья: получить одобрение от такого мастера, как Державин! Мы ещё долго с ним говорили. Гаврила Романыч указал мне на целый ряд моих погрешностей, и литературных, и грамматических. Немец по происхождению, я не слишком сведущ в русском правописании, сколько в юности надо мной ни бился Николай. В конце концов, мы договорились, что править мою рукопись будет Лизонька, которая нынче вовсю готовилась к предстоящему бракосочетанию, не слушая никаких увещеваний своих приёмных родителей. Тем не менее, как я после узнал, она с готовностью согласилась привести мою рукопись в порядок.
Вот такое длинное вступление написал я к своему литературному труду. Думаю, оно вполне оправдано, поскольку иначе, как мне было бы объяснить, вам, любезный читатель, с чего это я, старый кондитер и повар, вдруг принялся за литературный труд.
Итак, немедля более, я начинаю свою историю со времён весьма давних.
Как только Анна Иоанновна, герцогиня Курляндская обосновалась на Русском троне, и вслед за ней прибыл в Петербург её всемогущий любовник Иоганн Эрнст Бирон, потянулись за ними многие их соотечественники в надежде на лёгкие заработки и быстрое обогащение. В известных Петербургских домах стало модно нанимать немецких и голландских поваров, их даже специально выписывали из-за границы. Насколько мне известно из семейных преданий, в Россию был выписан чуть ли не самим Бироном и мой дед, поскольку славился он своим кулинарным искусством по всей Курляндии. Семейство его к тому времени состояло из моей бабушки и двух сыновей-близнецов семи или восьми лет отроду. В доме какого-то богатого немца дед мой счастливо трудился более пяти лет. Но вдруг разразилась неожиданная катастрофа – Анна Иоанновна умерла. Взошедшая на престол Елизавета Петровна объявила себя истинно русской императрицей, наследницей великого батюшки своего, и отправила в ссылку вместе со своими многочисленными семействами всех чиновников-иноземцев, изрядно обогатившихся под крылом Курляндской герцогини и Бирона. Не миновала сия участь и хозяина деда моего. Отправлен он был в далёкий Сибирский город Тобольск. Был он вдов и бездетен, но изрядно богат и расставаться со своими слугами не захотел. Да и кушать сытно и вкусно он, страсть как, любил. Деду моему с женой и мальчиками деваться было некуда, в Петербурге оставаться было опасно: слишком велик был гнев народный на тех самых иноземцев, крепко прилепившихся к русскому трону. На улицах по ночам не прекращались убийства и грабежи. И поехало в Сибирь семейство моего деда следом за своим господином. В Тобольске сосланный хозяин довольно быстро почил. Несколько раз пришлось деду моему менять своих господ, но поварское искусство его получило огласку по всему городу и оказался он, в конце концов, в поварне самого губернатора Сибири Мятлева. Сыновья деда – мой незабвенный батюшка, Франц Николаевич Кальб, как звали его в России, и другой – любимый дядя мой Ганс Николаевич, выросли в этой поварне, а точнее, как позже стали именовать это специальное строение – в кухонном флигеле.
Здесь готовилась еда и после приносилась в господский дом. Здесь же была и квартира деда, где он до самой своей смерти прожил со своим семейством. Сыновья росли, иногда не гнушались прислуживать хозяевам и именитым гостям за столом, а, самое главное, перенимали у батюшки всё умение по приготовлению разнообразных блюд и угощений. Причём ещё в те давние времена появились у каждого из них свои предпочтения, в которых они достигли весьма большого искусства. Отец мой любил и умел готовить наивкуснейшие сибирские первые и вторые блюда, а дядюшка проникся страстной любовью к изготовлению разнообразных десертов и всяких выпечек, вроде шанежек, пирогов, кулебяк и расстегаев, до которых сибиряки большие охотники. Но дед и бабушка старели, дряхлели и, так уж случилось, покинули этот мир в один год. И поварня в доме губернатора перешла по наследству их сыновьям. К тому времени батюшка мой был женат. Матушка моя, тоже из немцев, была белошвейкой в губернаторском доме, и в 1755 году родился у них я, Карл Францевич. Дядюшка мой так и остался холостым до самой своей смерти.
Но так уж случилось: едва мне исполнилось восемь лет, как умерла совсем молодой моя матушка. Остался я на попечении двух мужчин – отца и дяди, которые всё сделали, чтобы я вырос порядочным, достойным человеком.
Жизнь продолжалась. Обстоятельства нашего существования в Тобольске снова изменились.
Губернатора Мятлева, отправленного в чине адмирала на корабельный флот, сменил на этом посту Фёдор Иваныч Соймонов, личность замечательная во всех отношениях. О нём короткие заметки писать сложно. Здесь искусство романиста требуется, а не мои жалкие потуги. Подробные описания его славных деяний интересующийся читатель найдёт во многих исторических справочниках. Ну, а я постараюсь высказаться о нём кратко и, так сказать, официально. Иначе, любезные читатели, трудно будет понять, почему моя жизнь в определённый период оказалась тесно связанной с этой фамилией.
Итак. Сподвижник великого Петра и человек, сделавший немало для молодой России, Фёдор Иванович в годы царствования Анны Иоанны оказался случайно замешан в запутанном деле некоего Андрея Волынского и был приговорён вместе с ним к смертной казни. Но прямо на эшафоте смертная эта казнь была отменена. У Фёдора Соймонова вырвали ноздри, он был высечен кнутом и отправлен на каторгу в Охотск. Но года через два достигла его милость новой государыни Елизаветы Петровны. Думаю, что немалую роль сыграли здесь и слёзные прошения несчастной супруги его, умолявшей дочь Петра смягчить участь преданного соратника её отца. С трудом разыскали на каторге Фёдора Соймонова царские посыльные. Ему вернули все утраченные почести и разрешили жить, где пожелает. Вернулся он из столицы обратно в Сибирь вместе с женой, старшим сыном и младшей дочерью – старшая была уже давно замужем, а младшая так замуж и не вышла, после смерти матери всегда была при старике. Ну, а младший его сын остался в Петербурге, где обучался строительному и архитектурному искусству. Этому человеку я многим обязан, о чём, вы, мои любезные читатели, прочитаете далее.
Губернатор Мятлев был старым флотским товарищем Соймонова и вскоре предложил ему возглавить секретную Нерчинскую экспедицию, как я сейчас понимаю, созданную с целью укрепления позиций России на Тихом океане. В этом деле первым помощником ему стал старший сын Михаил. Ну, а как Фёдор Иваныч сменил Мятлева на губернаторском посту, то много славных дел произвёл в Сибири и оставил там о себе воспоминание, как о человеке требовательном, принципиальном и… добром. И, между прочим, отменил все телесные наказания. Часто повторял: «Я знаю, что такое кнут». Я, конечно, того помнить не могу, но, говорят, до самой смерти не показывался он в публичных местах без лёгкого платка, прикрывавшего нижнюю часть лица с вырванными ноздрями…
Императрица Екатерина вторая в 1763 году уважила просьбу овдовевшего семидесятилетнего старика и уволила его от губернаторства. Фёдор Иванович Соймонов должен был вернуться в Москву и служить там сенатором при Московской сенаторской конторе, занимаясь проблемами Сибирской политики.
Старший его сын Михаил Фёдорович к тому времени настолько преуспел в горном деле, что был назначен императрицей главой Берг-коллегии в Петербурге. А младший сын Юрий Фёдорович, как я писал ранее, давно обосновался в столице. У него был большой дом на Васильевском острове, он только что женился, и с нетерпением ожидал приезда старшего брата. Служил он строителем или даже архитектором в Конторе строений.
Тем временем в Тобольск стали доходить упорные слухи, что в Петербург вновь стекаются немцы. Новая государыня была немкой, но поскольку любила она французских философов и даже вела с ними переписку, то к немцам вскоре присоединились французы, за ними потянулись итальянцы, греки и прочие иноземцы…
Как пустилось семейство Соймоновых в дальнюю дорогу – Фёдор Иванович с дочерью и Михаил Фёдорович, взявший на себя все дорожные хлопоты, – так с ними отправилось и мы – два повара немецких кровей, не пожелавших более оставаться в Сибири, да с ними я – малолеток, девяти лет отроду.
Не буду описывать долгое и тяжёлое путешествие по Сибирскому тракту – не о том пишу записки эти. Я так устал от бесконечной тряски, пронзительного звона бубенцов, ругани встречных ямщиков, что было тогда у меня единственное желание добраться до какой-нибудь лавки, да свалиться на неё замертво. Но как прибыли мы, наконец, в Москву, сразу покорила она меня – мальчишку яркостью своих церковных куполов, множеством народа и громкими голосами разносчиков на улицах. Михаил Фёдорович поселил старого батюшку с сестрицей в Москве в каком-то богатом доме, и, отдохнув пару дней, тронулись мы в дальнейший путь. Из разговоров взрослых узнал я, что впереди у нас дорога до некоего города Торжка, из которого надобно будет повернуть в сторону и эдак вёрст пятнадцать проехать до каких-то Черенчиц. Черенчицы эти были имением двоюродного брата Михаила Фёдоровича, некоего Александра Петровича Львова, который с нетерпением ожидал его приезда. Здесь мы должны были отдохнуть несколько дней, чтобы набраться сил для последнего пути до Петербурга.