Книга Границы из песка - читать онлайн бесплатно, автор Сусана Фортес
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Границы из песка
Границы из песка
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Границы из песка

Сусана Фортес


Границы из песка

Susana Fortes FRONTERAS DE ARENA© Susana Fortes, 2001© Espasa Calpe, S.A., 2001© КОМПАНИЯ «МАХАОН», 2004© E. ТОЛСТАЯ, ПЕРЕВОД С ИСПАНСКОГО, 2004

Моим родителям, какими они были в один из вечеров 1959 года – на фоне заходящего солнца у горы Санта-Текла.


Ночь и сердце. Его медленное биение, словно плеск волн о камни. В темноте – белое пятно птицы, планирующей на пирс. Море мягко колышет маслянисто-синие и свинцово-фиолетовые пятна нефти. Расстояние смягчает чьи-то пронзительные голоса. Мужчина, стоящий спиной к городу, лицом к огромному полукругу бухты, неподвижен. Мысли не угнетают его, а душа парит где-то далеко, не связанная ни с этим континентом, ни с любым другим местом на нашей старой земле. То, что он испытывает, не имеет отношения к обычным чувствам – дружбе, любви; скорее, это инстинктивная потребность в уединении, присущая животным, которые всегда прячутся перед смертью. Он опирается о какой-то столб возле подъемного крана, зажимая рукой рану на груди. Короткий сиплый гудок невидимого судна прорезает тишину. Вдруг колени его подгибаются, он медленно сползает на землю, в черный смоляной овал, и последнее, что он видит, – белое пятно чайки в вышине.

I

Откуда-то с высоты минарета муэдзин созывает всех на молитву, и его монотонное пение плывет над плоскими крышами, растекается по запыленным улицам.

Такси резко тормозит перед запряженной мулами повозкой, которая неожиданно появляется на перекрестке улицы Сьяген, и женщина падает вперед, упираясь лбом в кожу водительского сиденья, а взглядом – в лежащую на коленях испанскую газету: «В ПРОВИНЦИИ ХАЭН ВНОВЬ ШИРИТСЯ ДВИЖЕНИЕ ПО ЗАХВАТУ ЗЕМЕЛЬ, СОПРОВОЖДАЕМОЕ НАСИЛИЕМ В ОТНОШЕНИИ ГРАЖДАНСКОЙ ГВАРДИИ… В ЛИНАРЕСЕ ВЫСТРЕЛАМИ ИЗ ТОЛПЫ УБИТЫ ЧЕТЫРЕ ГВАРДЕЙЦА…».

Из сумочки вываливаются перламутровая пудреница, позолоченный тюбик с губной помадой, конверт авиапочты, несколько монет, еще какие-то мелочи. Шофер, высунувшись в окно, на чем свет стоит ругает несчастного в коричневом джильбабе [1], пока тот складывает на повозку рассыпавшиеся тюки и успокаивает перепуганных животных. Женщина тем временем пытается привести себя в порядок: вертит головой, ловя сначала отражение в зеркальце заднего вида, а потом, при помощи шпилек, – рассыпавшиеся по плечам темные пряди, после чего выглядывает наружу и замирает, поглощенная бурлящей вне автомобиля жизнью. Кажется, она на время даже забывает, как и почему сюда попала, настолько увлекают ее базарные ряды: голубые и розовые мотки шерсти, нанизанные на стебли бамбука, колыхание москитных сеток над дощатыми настилами, горы фиников под навесами и жара – непривычная, слепящая, пропыленная, насыщенная множеством запахов и движением множества людей. Пока такси медленно пробирается к отелю, с трудом прокладывая путь среди торговой неразберихи, женщина думает, что, возможно, тайна любого города заключена именно в нашем первом впечатлении о нем, пока еще смутном и неопределенном, когда мы впиваемся в него глазами, сверля или лаская, в этом похожем на вздох ощущении, которое предсказывает и обещает, но главное – рождает надежду, и вот уже прошлое не тяготеет над нами, и можно стать безымянным и безнаказанным, вроде тех счастливчиков, что пересекают границу по фальшивому паспорту.

Машина останавливается на бульваре Пастер, у металлической ограды отеля «Эксельсьор». В раскаленном воздухе все кажется безжизненным, и женщина вдруг ощущает на плечах такую тяжесть, что у нее едва хватает сил пересечь садик у входа. Она в белом льняном костюме с кожаной сумочкой через плечо, болтающейся где-то у бедра, так что приходится придерживать ее локтем. Видимо; она вообще ходит медленно, а тут совсем останавливается, поворачивается к шоферу, идущему следом с багажом, будто вдруг передумала и хочет вернуться к машине, но вместо этого поднимается по мраморной лестнице, чуть медлит у двери, словно собираясь с духом, и наконец решительно входит в вестибюль.

Неожиданная прохлада приятно удивляет ее, как и звук струящейся в фонтане воды, который смешивается с журчанием разноязыких разговоров. Под потолком крутятся лопасти большого вентилятора. Повсюду стоят плетеные кресла, на стене висит карта Северной Африки. Женщина опять замирает. Теперь она кажется испуганной, словно перед ней – враждебная территория, где придется себя защищать. Хотя, наверное, слово «испуганной» в данном случае не совсем верно; если в душе женщины и живет страх, то он связан не с присутствующими здесь, а совсем с другими людьми и событиями, воспоминания о которых преследуют ее и рассказывать о которых мы пока не станем. Лучше вглядимся в лицо нашей героини, не красивое в привычном значении этого слова, с тонкими чертами, отчего в профиль оно кажется излишне суровым, высокими скулами, некоей асимметрией в верхней части, что делает взгляд пристальным и в то же время задумчивым, ничуть не уменьшая общей привлекательности. Наоборот, благодаря мелким недостаткам ее размытая, неброская красота сразу привлекает внимание. Легкая дрожь подбородка, которую она тщетно пытается унять, сводит на нет ее показное высокомерие. В том, как она стоит, потерянно оглядываясь, словно пытаясь определить источник прохладного дуновения, ощущается некая скованность, даже заторможенность, зато бисеринки пота, поблескивающие в глубоком вырезе костюма, наводят на мысль о чувственности, и пока она, стуча каблучками по каменным плитам, идет к стойке администратора, один из мужчин провожает ее взглядом: изящный изгиб шеи, четкий рисунок губ, выражение слегка презрительного удивления, очевидно, присущее ей, чуть заметное покачивание бедрами, полосы света на одежде…

Удивление вообще не сходит у нее с лица с тех пор, как она ступила с парохода на берег, будто ей никак не удается постичь суть длинной цепи событий, которые привели ее сюда. Это состояние недоумения заставляет постоянно быть настороже, призывать на помощь шестое чувство, недоверчиво озираться – предосторожности, вполне оправданные там, где никто не свободен от подозрений. Вестибюль отеля, маленькие кафе, переполненные площади, весь город похожи на будоражащий сон. Новости, передающиеся из уст в уста и жадно поглощаемые толпами зевак; люди, прибывающие на пароходах днем и ночью, с тюками и налегке, без цели и предназначения, со всех концов Европы; экспатрианты, хоронящиеся в тени пальм, олеандров и гибискусов, в садиках при посольствах или слабо освещенных лачугах Малого Соко [2]; корреспонденты газет, завсегдатаи многолюдного в любое время суток кафе «Париж», переходящие от столика к столику, от одной праздной компании к другой, постоянно толкущиеся в консульствах и на набережных в ожидании почтового судна; колониальные служащие; контрабандисты, стремящиеся разбогатеть под прикрытием свободной зоны; торговцы; люди без определенных занятий, попросту говоря – авантюристы; наблюдатели, предпочитающие издалека следить за тем, какой оборот примет развитие политических событий. Все надеются на получение какой-то телеграммы, перенос какого-то срока, свершение какого-то события, прибытие какого-то груза, который пока не прибыл, принятие какого-то правительственного решения, которое сильно запаздывает. Их словно поглотила бесконечная бездонная пауза, и они стали пленниками этого открытого всем ветрам и языкам города, где море смешивается с океаном, а воды блестят голубой глазурью. Танжер заполонен людьми, находящимися в ожидании.

Движения женщины так неуверенны, будто и прошлое, и настоящее кажутся ей нереальными. Неужели это было на самом деле: тревожные часы ожидания, путешествие на пароходе из Альхесираса, прибытие в отель?… Ощущение нереальности окутывает ее, заключает в некий колдовской круг. В конце концов, в ее нынешнем положении достоверность не так уж важна. Переменчивое, неуловимое течение жизни – вот что действительно имеет значение. Вдруг в затылок впивается острие чужого взгляда, и она резко оборачивается, но в толпе входящих и выходящих людей не находит никого, кто своим пристальным вниманием вызвал в ней досаду и беспокойство, усилил смятение чувств, вполне объяснимое усталостью, жарой, назойливым жужжанием голосов, утомительной, хотя и чудесной, новизной. Наконец она подходит к стойке администратора, кладет сумочку на деревянную полку и теплым, чуть глуховатым, словно со сна, голосом медленно произносит свое имя: сеньорита Кинтана. Эльса Кинтана.

Густые усы служащего трогает почтительная улыбка, обычно приберегаемая для знатных дам и очень красивых женщин, после чего он по-испански с арабским акцентом произносит несколько высокопарных приветственных слов, вручает новой постоялице ключи от номера и делает знак носильщику, чтобы тот взял чемодан, но долго еще в вестибюле мелодично звучат ее голос и имя: «Эльса Кинтана».

II

Ни ветерка, небо ясное, к востоку более темное и такое красивое, каким было, наверное, в ночь после собственного сотворения. По едва освещенной керосиновыми фонарями медине [3] с ее заплесневелыми от старости кривыми улочками, мимо кованых железных решеток и угадывающихся в серых сумерках перил идет высокий худой мужчина. Он медленно, но громко дышит, и звук собственного дыхания, эхо шагов по мостовой словно переносят его из яви в сон. Дойдя до лестницы в каком-то круто обрывающемся вниз переулке, он, руки в карманах, вприпрыжку спускается по ней, так что даже при полном безветрии белая рубашка с распахнутым воротом парусом надувается за спиной. Африканская ночь – темно-синяя, цвета индиго, а по краям пурпурная – опускается на землю. Небо тут ни при чем, краски сочатся из потаенных глубин мира и медленно разливаются в пространстве. И тогда он вспоминает мерцающий в темноте небосвод, каким увидел его, стоя у подножия песчаных дюн, во время экспедиции в Сахару с Мадридским географическим обществом осенью 1931 года. Никогда до этого он не испытывал ничего подобного: ему казалось, он видит легкое серебристое свечение пара, поднимающегося над остывающим песком, ощущает свою кожу как единственную преграду между ним и Вселенной, а там, наверху, сочатся небесной росой соцветия звезд… Дрожь восторга охватила его. Находиться среди этого вселенского одиночества, быть его единственным обитателем – вот к чему нужно стремиться, что искать, вот из чего рождается африканская лихорадка! Именно она привела Ливингстона и Стэнли на плато у Больших озер, Ирадьера и Осорио – на реку Муни, да и его самого обрекла на добровольное изгнание, которого он боится и одновременно ищет. Эта иссушенная, жестокая земля очаровывает, и ни одно другое место, каким бы благодатным оно ни было, не сравнится с ней по своей чарующей силе.

Выступающие облупленные карнизы делают улочки угловатыми; стены из сырцового кирпича то сжимают их, то заставляют беспорядочно извиваться, пока не растворяют окончательно где-то вдали, в приторных, дурманящих ароматах, и нет никаких особых примет, по которым их можно было бы различить. Но мужчина идет вперед очень уверенно, будто ему знакома здесь каждая пядь. Порой до него доносятся чьи-то гортанные голоса, лай собак, приглушенные звуки… Он прошел уже значительную часть пути, и вдруг за вымощенным камнем двориком и городскими воротами открывается широкий проспект с пальмами, современными зданиями и сверкающими вывесками по обе стороны – новый квартал Танжера.

Большое окно желтоватым опалом светится в темноте. Кафе «Париж» на площади Франции погружено в свою обычную полуночную жизнь: кости и домино стучат по мраморным плиткам, дрожащие руки выделывают сложные па над ломберными столиками, лампочка, покачиваясь на длинном шнуре, освещает рассыпавшиеся бильярдные шары. Многие иностранцы отсчитывают дни своего пребывания в городе с нетерпением школьников, отмечающих в календаре оставшиеся до каникул дни, и для них лучший способ на время забыть о ностальгии – прийти в одно из тех немногих мест, где можно развлечься на европейский манер. Недаром старожилы в шутку называют это кафе «пуповиной Европы». Сигаретный дым, плывущий за стеклами, мешает разглядеть, что творится внутри. Мужчина прислоняется лбом к окну и напряженно вглядывается. Вдруг черты его разглаживаются и будто освещаются. Он молод, у него несколько надменное и застывшее выражение лица, присущее, как ни странно, пылким натурам. Темные, по-военному коротко стриженые волосы еще не высохли после душа. Четкая линия бровей подчеркивает сияние глаз, блестящих от напряжения и любопытства. Какое-то время он продолжает всматриваться в окно, стараясь охватить взглядом сразу все, но в конце концов сдается и входит в кафе.

В окаймленном высокими колоннами пространстве плавает густая дымовая завеса, приглушая шум импровизированных вечеринок, когда каждый, потакая своим прихотям, слушает только себя, а говорит громче и жарче обыкновенного. От стола к столу перелетают фразы, оскорбительные комментарии, нецензурные слова, без которых не обходится ни одна шутка в адрес арабов; здесь обмениваются слухами, называют имена отправившихся в отставку министров, обсуждают скандалы, катастрофы, беспорядки, и все это с преувеличениями, вполне естественными для тех, кто проводит ночь с рюмкой в руках. Мужчина сначала стоит неподвижно, будто в растерянности, как человек, попавший из темноты в ярко освещенное помещение, затем осматривается. Глаза его уже не похожи на два буравчика, но по-прежнему цепки. Вот он начинает медленно двигаться между столиками: руки привычно засунуты в карманы, на лице выражение то ли лукавства, то ли превосходства, словно ему доставляет удовольствие просто так, без всякой цели обозревать всех с высоты, – на ходу здоровается со знакомыми, продолжая оглядываться, вдруг расплывается в улыбке и большими шагами направляется в глубь кафе, обнаружив наконец того, кого искал.

Там спиной к стойке бара сидит мужчина средних лет; он курит, опершись подбородком на руку. Вид у него немного усталый, возможно, ему надоели чересчур шумные соседи. Царящий в углу полумрак скрывает его от чужих взглядов и позволяет, не привлекая внимания, наблюдать за присутствующими. Он в пиджаке с широкими плечами, что подчеркивает его крепкую фигуру, но благодаря расстегнутой у ворота рубашке выглядит он по-домашнему, даже несколько небрежно. Его вполне можно принять за сотрудника тайной полиции, если бы не поблескивающие в глазах ум, юмор, проницательность, что выдает в нем человека совсем другой профессии. Филип Керригэн принадлежит к тому поколению репортеров, которые начинали в эпоху Великой войны [4]. Правильные черты лица немного портит рассеченная переносица, делая его похожим на бывшего боксера. Возможно, в молодости он и был им, в любом случае у него вид драчуна, пренебрегающего опасностями, которые подстерегают в любом кабачке после нескольких бутылок. Левую руку от запястья до указательного пальца пересекает темный, словно обуглившийся шрам, почему-то наводящий на мысль о кратере вулкана. Рядом с ним на столике – экземпляр London Times, пачка английских сигарет и полстакана виски.

Мужчина в белой рубашке внимательно смотрит на него: седые виски, морщинистая шея, белки в красных прожилках, – словно пытается оценить ущерб, нанесенный временем с момента их последней встречи. У него мелькает мысль, что сидящий перед ним принадлежит к тому типу людей, на которых любое событие оставляет след, и прошлое, будто скульптор, лепит их лица. Наконец он подходит к объекту своего наблюдения и слегка хлопает его по спине. Странно, но в этом сдержанном жесте угадывается глубокая симпатия, существующая несмотря на разницу в возрасте и редкие встречи.

– Счастливого Рождества, – в голосе мужчины звучит то ли намек, то ли ирония. – Исмаил сказал, я найду тебя здесь.

Керригэн поворачивается и начинает смеяться – хрипловатый смех доносится словно из живота. Впервые он встретился с Алонсо Гарсесом в военном казино в Мелилье вскоре после выборов, которые покончили с испанской монархией [5]. Тот был слегка пьян, в прекрасном настроении и пытался привлечь внимание присутствующих геопацифистской речью, ратуя за единую родину всего человечества. Керригэн тогда подумал, что его эйфорию подпитывает некая поэтическая жилка, начавшая биться скорее всего в Африке, но наверняка не в казармах, следовательно, молодой человек бывал здесь еще до службы. Гарсес говорил сбивчиво, сам себе противореча и почему-то используя геологические термины и сравнения. По его словам, национальная территория любой страны – не более чем покров из кварца и песчаника, а кожей планеты должна быть карта без границ и государств, но в то же время провозглашал тост за молодую испанскую республику и желал всем счастливого Рождества, что в мае выглядело по меньшей мере странно. Керригэн запомнил его взгромоздившимся на стол, в армейских breeches [6] и высоких ботинках, словно он вот-вот отправляется в какую-то далекую экспедицию. Казалось, он говорил искренне, но ощущалось в этом что-то неестественное, театральное, будто в прочувствованном монологе о воинском долге слышалась насмешка над ним. Недаром несколько офицеров Африканского стрелкового полка, у которых уже начали пробиваться гитлеровские усики, окружили его отнюдь не из солидарности с его идеями, и если бы не присутствовавшие в казино корреспонденты, ему бы не поздоровилось. Именно тогда Керригэн инстинктивно почувствовал, что должен защитить его, – он поднял бокал и произнес: «Merry Christmas!» [7]. С тех пор это приветствие стало для них своего рода условным знаком, неким ритуалом – ведь мужчины, как и дети, нуждаются в подобных оборотах, серьезных или шутливых, чтобы выразить свои чувства, которые иначе они, наверное, выразить не умеют.

– Счастливого Рождества! – на сей раз по-испански отвечает корреспондент London Times, прерывая тем самым череду образов, в какие-то доли секунды пронесшихся в голове, и с характерной усмешкой протягивает руку этому высокому чудаковатому типу, который имеет обыкновение бродить по пустыням, произносить напыщенные речи в самых неподходящих местах и появляться в моменты, когда его меньше всего ждут.

Огни гаснут, и на сцене, где в полночь всегда бывают музыкальные представления, рождается мягкий звук саксофона, к нему присоединяются пианино и контрабас, и в круге света появляется одетая в бархат марокканская девушка, отдаленно напоминающая Аиду Уард [8]; она начинает с модной мелодии The man I love [9]. Дым, плывущий над музыкой; брызги синих и красных вспышек, удлиняющих тени; торжествующий звук трубы; разговоры, стихающие в темноте…

– Песок там тяжелый, будто медный, с бороздками, образующими причудливые орнаменты. Глубинные слои месяцами удерживают влагу, и километрах в трехстах к востоку должна быть пальмовая роща.

Алонсо Гарсес делает большой глоток коньяка, только что принесенного официантом, и ставит рюмку на стол.

– Откуда ты знаешь такие подробности, если ни разу там не был? – тихо спрашивает Керригэн, насмешливо глядя на приятеля.

– Я читал отчеты экспедиции Маркеса и Кироги и уверяю тебя… хотя ты все равно не поймешь, – вдруг с неудовольствием прерывает он сам себя, словно пытается таким образом подогреть интерес своего скептически настроенного собеседника.

Однако уже через несколько мгновений он сдвигает в сторону все стоящее на столе и быстро разворачивает карту. Золотистый язычок зажигалки освещает часть Западной Сахары. Раздувая ноздри, Гарсес снова начинает говорить, путано и увлеченно, но в какой-то момент опять останавливается: ему кажется, он все-таки нащупал слабое место корреспондента London Times, разжег его воображение, хотя, вероятно, он и ошибается. Керригэн вроде слушает с любопытством, однако с каждой затяжкой будто отстраняется – может быть, неосознанно, инстинктивно или в силу профессиональной привычки; внимательно смотрит на карандашные пометки, трет указательным пальцем мясистый подбородок, хмурит брови, о чем-то размышляет. С этими англичанами никогда ничего не поймешь.

После долгого молчания журналист бормочет что-то невразумительное, потом решительно разгоняет дым и столь же решительно заявляет:

– Если хочешь, я помогу тебе найти переводчика, но на Исмаила не рассчитывай. Хайле Селассие [10] прислал телеграмму, чтобы мы через британское консульство оказали ему помощь, и судя по всему я еще до конца месяца должен буду поехать в Джибути, а оттуда в Аддис-Абебу, и Исмаил мне понадобится. И потом, по правде говоря, этот твой проект кажется мне чистым безумием.

– Почему безумием? Впадина Ийиль лежит на соляных слоях, которыми испокон веков пользовались кочевники в торговле с Томбукту. Речь идет о меридиане, по которому проходит граница с французской частью Сахары.

– Единственное, что я знаю, так это что твоей республике лучше заниматься собственными делами и делами своих европейских соседей, чем нарушать древние караванные пути.

– Речь ведь идет не только о подземных скважинах, но и о том, что если вся эта зона, – он тычет пальцем в карту, – действительно окажется впадиной, ее можно будет превратить в огромное внутреннее море. А кроме того, – голос его изменился, – есть места, которые невозможно забыть, и только находясь там…

– Никакой философии, – прерывает его Керригэн, складывая карту. – Лучше обернись и посмотри, как поводит плечами эта девушка. Вот кого невозможно забыть.

Синий отблеск пробегает по столу. Контрабасист улыбается женщине, непринужденно облокотившейся о пианино, но он ее не видит: застывшая, отрешенная улыбка предназначена музыке, вариациям одной и той же мелодии, рожденным воображением, которые то словно подстрекают к чему-то, то, наоборот, сдерживают, то бросают вызов, то признают себя побежденными, А в зале тем временем звучит Lady be good [11].

– Сегодня утром в «Эксельсьоре» я видел женщину, которую действительно невозможно забыть, – говорит Гарсес и замолкает, наверное, воскрешая в памяти утреннюю встречу.

Он вспоминает, как стремительно она вошла, в невесомом одеянии из раскаленного воздуха и любопытных взглядов, как нервно постукивала пальцами по стойке администратора; от нее исходило нечто неуловимое, будто она принадлежала миру снов, но ощущения при этом вызывала самые что ни на есть телесные. Наконец он зажигает сигарету. Керригэн из-за бутылки виски внимательно смотрит на него, ожидая продолжения, но тот предпочитает больше ничего не говорить, кроме двух слов: Эльса Кинтана, и разгоняет рукой дым, а вместе с ним – и волнующие воспоминания.

– Я бы тоже не стал подходить к ней. Одинокая женщина, живущая в «Эксельсьоре», не может принести ничего, кроме осложнений. И потом, в Танжере полно красивых девушек, которые не шпионят, не работают ни на одно правительство, не являются любовницами королей преступного мира и ничего не требуют взамен.

Керригэн говорит сдержанным, отечески-покровительственным тоном, со знанием дела; сделав глоток виски, он добавляет, скорее грустно, чем цинично, словно посмеиваясь над собой:

– Любовь – то же самое, что алкоголь: сначала желание, потом привычка.

При этом он делает смиренное лицо, приподнимая брови и слегка кивая головой, затем откидывается на спинку стула, прикрывает глаза и начинает ногами выбивать ритм ударных, мол, нравоучения, к которым обязывает дружба, закончены, хотя сам ни на йоту не верит, что Гарсес примет эти нравоучения всерьез.

III

Первые страницы газет в киосках на улице Марин – словно пожелтевшая кожа больной Европы. Филип Керригэн смотрит на сутолоку кривых улочек, на женщин в разноцветных накидках, закрывающих все лицо, на небо и неподвижные облака, кладет несколько монет в деревянный ящик под витриной, просматривает первую полосу, затем разворачивает газету, и внимание его тут же приковывает одна из колонок, где помещено короткое сообщение о стычке на границе Рейнской области. Пока напряженный взгляд перебегает со строчки на строчку, Керригэн думает, что несмотря на заявления Рейха, пытающегося затушевать инцидент, и призывы французского генерального штаба к спокойствию, немецкие войска рано или поздно нарушат Версальский договор. Сложив газету, он по улице Либертэ направляется к площади Франции, где расположены иностранные представительства. Британское консульство находится в старинном дворце с арабесками у входа, возле которого несут вахту двое солдат в белых кепи и красных мундирах. Керригэн останавливается у дверей, возможно, сравнивая это пышное сооружение с мрачным зданием в викторианском стиле на Блумсбери-сквер, где у лифта висит металлическая табличка с надписью London Times, а на этажах раздается адский треск пишущих машинок. Пробыв в консульстве не более двадцати минут, он выходит, и лицо его не выражает ничего, кроме скуки и отвращения, причем это отнюдь не маска, поскольку в данный момент его не видит никто, ради кого стоило бы подобную маску надевать. Кто знает, о чем он думает, – может быть, о тех усилиях, которые прикладывают сотрудники министерства иностранных дел, чтобы поверить в собственную ложь? Как бы то ни было, он пересекает улицу и медленно направляется к медине вдоль стены одного из танжерских комиссариатов. Вот мимо промелькнула женщина в чадре. Только в Африке можно увидеть такие глаза: блестящие и влажные, черные, как антрацит, веки слегка подкрашены сурьмой. Провожая ее взглядом, Керригэн чувствует укол будущей ностальгии. Этот город овладевает тобой: матовые тени на улицах медины; всепроникающий запах барашка со специями, смешанный с запахом мочи во внутренних двориках, где толкутся москиты; желтый вечер, умирающий за kasbah [12]; умиротворение гашиша, успокаивающего нервы и усмиряющего страсти. По сравнению со всем этим что значат для него Блумсбери-сквер, пивной бар «Фрини'с» или джем, изготовленный «Кросс и Блэкуэлл»? По улице Сьяген он направляется в кафе «Тингис». Ему не хочется идти сейчас в «Париж», потому что как раз сейчас ему меньше всего хочется встречаться с коллегами или консульскими чиновниками вкупе с их прекрасными женами.


Вы ознакомились с фрагментом книги.